Горькая любовь - Бернари Карло 4 стр.


9.

Как-то у Ренаты разболелась голова, и она сказала, что вечером не сможет выйти. Я купил фьяску вина, пакет с колбасой и закусками и бегом поднялся по лестнице ее дома. Дверь мне открыла старуха. Она приняла из моих рук вино и пакет и, прижимая их к груди вместе с «Мессаджеро», с которым не расставалась никогда, направилась в гостиную. По дороге она все повторяла, что в доме полно еды, хватит на всех, включая и гостя, и незачем было тратиться.

Рената вышла из кухни с повязанной платком головой.

— У меня смешной вид, да? — сказала она. Потом, увидев пакет на столе, воскликнула: — Ну, зачем же! — и стала его разворачивать под жадным взглядом Витторио, готового схватить яства, едва они перекочуют на тарелки.

— Убери лапы! — прикрикнула на него Рената. — Сначала помой их.

Витторио хмуро поплелся на кухню. Мгновение спустя он вернулся и показал ладони.

— Теперь довольна?

— Это я должна быть довольна?

— Как это ты умудряешься вымыть их с такой быстротой?! — вмешалась старуха. — Впрочем, я знаю, где ты всю грязь оставляешь. На полотенце... Отец бы тебя научил уму-разуму.

Рената тоже не раз при мне жаловалась, как ей трудно без мужа, но в устах ее матери это звучало бестактно.

— Подожди, обжора, я хоть тарелку поставлю, — словно издалека донесся до меня голос Ренаты.

Витторио недовольно посмотрел на содержимое тарелки.

— Так мало?

— О господи, тебе мало полной тарелки? У тебя не живот, а бездонная бочка!

Я прислушивался к ворчливым голосам и чувствовал всю нелепость своего положения — гостя, пожелавшего вмешаться в убогую повседневную жизнь троих, лишь бы не оборвалась непрочная нить любви, которая связывает его с одной из них.

В тот вечер я отдал Витторио часть своей еды, но затем, став в доме своим человеком, уже не позволял себе такой вольности.

— Перестань канючить, — сердито сказала Рената.

— Я есть хочу, — захныкал Витторио.

— Только и умеешь, что нудить: «Есть хочу, есть хочу»...

— Мальчику уже и поесть вволю нельзя? — сказал я.

— Да он целыми днями что-нибудь жует. Не видишь разве, как он потолстел!

— Пусть себе толстеет. Ему же будет хуже. Вот когда вырастет, увидит, какие его сверстники сильные, ловкие, готовые к грядущим трудностям и в гражданской жизни, и в армии, он сам горько раскается, — сказала старуха. И, пристально посмотрев на меня, добавила: — Как это говорится: «Что королю по душе, то полезно и мне».

— Да, конечно, — смущенно пробормотал я.

— На, держи, обжора! — Рената дала Витторио вторую порцию, потом третью, и тот умял их в мгновение ока.

— Хоть бы уж ел как полагается, — заметила старуха. — Прожевывал бы каждый кусок тридцать два раза.

— Тридцать три, — поправил ее Витторио.

— Неважно сколько: тридцать два или тридцать три. Главное, милый мой, поработать челюстями. А ты все проглатываешь целиком, вот и не наедаешься.

— Сразу после ужина сядете заниматься. Понял? — снова обратилась к сыну Рената.

— Дайте ему хоть спокойно переварить пищу, — снова вступился я.

Витторио благодарно посмотрел на меня; в эти минуты, пока старуха убирала со стола, а Рената вынимала книги и тетради, я ловил полный симпатии взгляд Витторио. Он словно искал у меня защиты от беспричинных придирок матери и бабушки.

— Пользуйся, глупый баран, что Уго хочет и может тебе помочь, — сказала Рената.

А старуха тут же ее поддержала:

— В твои годы мальчишки уже учатся во втором классе средней школы и записываются в авангуардисты[2].

Сонные, разомлевшие, мы с Витторио лениво склонились над пожелтевшими книгами и над разодранными тетрадями, готовые в любую минуту отвлечься или заспорить.

— До сих пор на той же странице сидите? — изумилась Рената, войдя в комнату. — Ах, так! Ты, Витторио, нашел союзника. Вы похожи на двух нашкодивших мальчишек. Ну-ка, дай мне! — Она отобрала у меня книгу, несмотря на мои протесты.

— Подожди, мы занимались разбором состава предложения. Он застрял на дополнениях.

— Что? — в отчаянии воскликнула Рената. — Ты же, Витторио, вчера повторял их со мной и выучил все назубок!

В самый разгар спора появилась старуха. В одной руке она держала пенсне — казалось, оно, как и нос, сердито морщится, а другой — газету «Мессаджеро», которую прочитывала от корки до корки.

— Уложи, Рената, мальчика в постель. Все равно он так устал, что ничего не соображает. Он же спит на ходу, разве ты не видишь? — Затем обратилась к Витторио, погрозив ему газетой: — Муссолини нужны юноши сильные и сметливые, а не такие растяпы, как ты. А еще хочешь стать офицером! Военному тоже без знаний не обойтись. Вот почитай, почитай, что сказал дуче о молодых офицерах — завоевателях Абиссинии...

Ее упреки предназначались скорее мне, чем Витторио, и я начал злиться. Вскоре я уже еле сдерживался, дыхание мое стало учащенным. Это послужило для Ренаты сигналом тревоги, и она сразу вмешалась:

— Не преувеличивай. Кому придет в голову отправлять на фронт сосунков!

Рената словно встала между мной и матерью и, боясь, как бы я не сказал что-нибудь резкое, торопливо перевела разговор на домашние дела.

— Ну, попрощайся с Уго — и спать. Знаешь, какой этот хитрец фокус выкидывает? — обратилась она ко мне. — Сейчас у него глаза слипаются, но стоит ему лечь, как он требует детский журнал. Читает его допоздна. А утром с кровати не стащишь!..

— Хочу в уборную, — хватаясь за живот и испуганно глядя на мать, захныкал Витторио. — Очень давит, правда!

— Каждый раз вспоминаешь об этом перед сном, — сердито пробормотала старуха.

— Для тебя вся радость жизни в еде да в уборной. А ведь ты уже взрослый парень! — с тоской сказала Рената. — Ну, беги в свою любимую уборную. Только не вздумай запираться на крючок! Не то я дверь ногой вышибу, а тебя прогоню вон выбивалкой!

Витторио, счастливый, убежал, а я, надеясь побыть несколько минут наедине с Ренатой, сказал:

— Подожду Витторио, чтобы с ним проститься.

— Долго вам ждать придется, — со вздохом сказала старуха, садясь в старинное кресло-качалку и кладя на колени «Мессаджеро».

Мы с Ренатой закурили по последней сигарете («Ей-богу, это — последняя!» — клялась Рената), а старуха принялась перелистывать газету, чтобы снова затеять со мной политический спор — политика была ее страстью.

— Не читали, что сказал секретарь партии о тех фашистах, которые не носят в петлице значок?

— Нет, как-то упустил, — ответил я.

— Зря. Очень зря. Если вы хотите жить не хуже других, надо быть в курсе всех перемен.

Рената подняла на мать свои печальные глаза и сказала с упреком:

— Я же тебе говорила, что он не фашист. И вообще, оставь его в покое.

— Почему же он не вступает в партию? — не унималась старуха. — И это когда все подряд подают заявления о приеме... Если хочешь сделать карьеру...

— Он не хочет делать карьеру... Неужели ты до сих пор не поняла?!

Несмотря на старания Ренаты эти разговоры с каждым вечером становились все тягостнее. Обычно я, злясь на самого себя за то, что не могу по-настоящему возмутиться, лениво поднимался, а Витторио кричал мне из уборной: «Чао, Уго!» Наконец однажды я сказал Ренате, целуя ее на прощание в коридоре:

— Если твоя мать будет продолжать в том же духе, я больше не приду.

Она растерянно взглянула на меня, потом ответила:

— Это и есть семья. А ты представлял ее себе иначе?

Я посмотрел на Ренату в упор.

— Семья — это одно, а политические взгляды — совсем другое. Я люблю тебя, Рената, люблю Витторио, но не желаю, чтобы меня беспрестанно провоцировали.

— Одной любви недостаточно, друг мой, — невозмутимо, с насмешливой улыбкой, еще больше разозлившей меня, возразила Рената. — Семейная жизнь сложнее, чем тебе казалось. В каждой семье сколько голов, столько умов... Чао, иди спать, милый, а завтра обо всем поговорим.

10.

Больше мы с ней об этом не говорили. Я понимал, что рано или поздно признал бы правоту Ренаты. А мысль о том, что семья — это узкий круг людей с застывшими представлениями и взглядами, которые уже не меняются, как и сами люди, была для меня невыносима.

Мои приготовления длились два дня, а на третий я уехал из Рима. До этого я все время сравнивал себя с лавочником, который проклинает свою рабскую жизнь и продолжает уныло стоять за прилавком.

Я пересек Северную Италию, половину Франции и надолго обосновался в Париже. Там я брался за любую работу, пока не встретил политических изгнанников, которые подыскали для меня в Риме место продавца в букинистическом магазине. Теперь я мог вернуться в Италию.

До сих пор я ощущаю на губах терпкий вкус и теплоту первого фонарного столба, который обнял, выйдя с вокзала Термини. Был август, и опустевший Рим дремал под знойным полуденным солнцем.

Увидев, что я обнимаю фонарь, кучер, сидевший на облучке своего фиакра, бросился мне на помощь.

Подбежав, он услышал, как я прошептал, прижимаясь к раскаленному чугуну: «Рим мой».

— Я бы так же поступил, — сказал кучер, взяв мой чемодан. — Но я, понимаете, решил, что вам стало плохо от этого чертова солнца!

Я ошеломленно оглядывался вокруг: я вновь в Риме, в моем Риме! Город входил в меня вместе с этим возгласом, звучавшим словно признание в любви. Сильно ли мне помогли эти два года разлуки, если снова, очутившись в Риме, я мыслями сразу же унесся к ней, Ренате, и словно ощутил в горячем дыхании города ее дыхание.

Улицы, площади, кафе, сады Пинчо, часть которых я видел из своего букинистического магазина, — все напоминало мне о Ренате, горьким огнем обжигало душу, и я клялся, что отныне моя жизнь потечет иначе, не так, как прежде.

Я знал, что Рената отдыхает на море, и все равно каждый вечер звонил ей. Звонил, чтобы услышать телефонный гудок в ее доме. Остальные продавцы, позвякивая висячим замком от металлической решетки, сердито выговаривали мне: мои дурацкие телефонные звонки заставляют их задерживаться в магазине, а за эти «сверхурочные» им ни гроша не платят. А я прислушивался к телефонной трели, которая, верно, звенела и в ее пустой квартире.

Каждый вечер я несколько минут подряд признавался ей в любви, потом вешал трубку. И так до того дня, когда точно по волшебству телефонный гудок оборвался и необыкновенно нежный голос произнес: «Алло!»

Это была она, я в растерянности посмотрел вокруг, продавцы с улыбкой глядели на меня; а я молча вбирал в себя эти слова: «Алло! Алло!»

Я снова поднес к уху трубку и услышал:

— Это что, шутка или просто ошибка?!

— Нет, не шутка, — наконец сумел выговорить я. — Это я, Уго.

— Откуда ты звонишь? Как ты узнал, что я вернулась? Об этом еще никто не знает.

— Никто, кроме меня, — таинственно сказал я. — Скажи только одно: ты рада моему звонку?

— Еще бы!

— Значит, ты меня любишь, — прошептал я.

— Тебе опять захотелось меня помучить?

— Почему мучить? — Рената долго не отвечала. — Почему? — Мне показалось, что она всхлипывает. И я не стал настаивать.

— А где Витторио? — Я почувствовал, с каким трудом она справилась с волнением.

— Здесь, со мной, — ровным голосом ответила она.

— Он здоров?

— Более или менее.

— Что с ним такое?

— Ничего... Знаешь, меня ждут. Прощай.

— Как это — прощай?

Но она уже повесила трубку, и я услышал равномерный длинный гудок. Я застыл на месте, держа в руках трубку. Хотел было снова позвонить Ренате, но меня обескуражили иронические взгляды моих сослуживцев.

11.

Миновав церковь Тринита-дей-Монти, я бегом одолел виа Бабуино и десять минут спустя уже был у дверей ее дома.

Открыла мне сама Рената, в переднике и в белом тюрбане на голове.

— Какой ты нетерпеливый! — с упреком сказала она. — Что за спешка? — Она холодно подставила щеку для поцелуя, и я ощутил на губах горький вкус ее слез.

— Не мог больше ждать ни минуты, — прерывисто дыша, ответил я.

— Как тебе нравится мой вид?! Я подметала пол... После двух месяцев отдыха приходится все в доме убирать и перетряхивать, — пожаловалась она.

Белый платок на голове оттенял темный загар ее лица, и без передника, портившего ее фигуру, она походила бы на счастливую купальщицу. Я уже собрался пошутить насчет ее летних приключений и пляжных знакомств, но вдруг, когда она грустно опустила веки, увидел в глубине ее глаз тень страха.

— Что-нибудь случилось? — Она пожала плечами. Однако я не успокоился: — С Витторио?

— Из-за него я и вернулась.

— Он что, болен? Кстати, где он?

— Где он может быть? — жалобным голосом сказала она. — Как всегда, либо в кухне, либо в кладовой.

— Ну, раз аппетит у парня не пропал, значит, он здоров, — засмеялся я. — Пойду к нему. Вот уж он удивится!

— Нет, лучше не надо, — остановила она меня.

— Как? Не хочешь даже, чтобы я с ним поздоровался? Ведь мы целых два года не виделись!

Я вырвался из ее рук и лишь в последний миг догадался о причине ее испуга. Но было слишком поздно. Я направился в кухню, и сзади меня настиг сдавленный голос Ренаты:

— Я налью тебе пива, хорошо?

12.

В гостиную я вернулся совершенно подавленный. Рената ждала меня. Она сидела на ступеньке у балконной двери и держала в руках стакан пива — рядом стоял полный до краев стакан для меня... Я взял его и, тяжело вздохнув, сел рядом с Ренатой. С ее ресниц скатилась слеза и прозрачной пуговкой упала в оседающую пивную пену.

— Ну, видел? — сказала она, не подымая головы и глядя на свой стакан.

— Да, видел. — Я отпил глоток, чтобы исчезла вязкая хрипота в голосе. — Не понимаю только, почему из этого надо делать трагедию!

— Он хоть тебя узнал?

— Еще бы! Даже крепко обнял. Впервые за все время нашего знакомства.

— Странно. Он стал невыносим. Со всеми ссорился, каждый день устраивал на пляже драки. Пришлось нам уехать.

— Все вполне логично. Люди смеялись над ним, и он бросался на обидчиков. И, по-моему, правильно делал.

— То же самое говорил и врач: «Не мешайте ему защищаться и мстить своим мучителям». Но потом сам посоветовал увезти его, чтобы Витторио не слышал насмешек и оскорблений. Иначе у него может возникнуть комплекс неполноценности. К тому же морские ванны ему не помогали, а только его нервировали. — Она на миг умолкла, потом, глядя на опустевший стакан, спросила: — Ты, наверно, пришел в ужас, увидев его?

— Если бы я тебе сказал — вовсе нет, то солгал бы. Но, поверь, ужаса я не испытал. У меня самого двоюродная сестра была до того толстой, что ее вывозили гулять лишь в коляске, да и то в закрытой.

Рената с тревогой посмотрела на меня.

— А что с ней потом стало?

Я не сказал Ренате правду — моя кузина умерла, когда ей не было и тридцати лет.

— Она выздоровела, вышла замуж, теперь у нее двое чудесных ребят, — солгал я.

— Значит, есть надежда? Врач тоже говорит, что не все потеряно. Он назвал его болезнь чем-то вроде гипертрофии. А знаешь, с чего все началось? С того, что у Витторио вырезали гланды. Я будто чувствовала — сопротивлялась до последнего дня, никак не соглашалась на операцию.

— Гипертрофия, иначе говоря, воспаление гланд, — вслух стал я припоминать. — Моей кузине облучали рентгеном гипофиз и, кажется, еще щитовидную железу.

— Вот, вот! Витторио прописали такой же курс лечения. Значит, ты думаешь, и ему поможет?..

Она нежно, как прежде, сжала мне руку, но сразу ее отпустила, точно пожалев о своем порыве. Я сам крепко сжал ее руку, но она мгновенно высвободилась.

— Спасибо, Уго, — сказала она и встала. — Сколько времени ты путешествовал?

— Два года с небольшим.

— Ты вернулся в свою красильню?

— О нет! — с гордостью воскликнул я. И принялся пространно рассказывать о моей новой работе, о приличном заработке — словом, о том, что я взял у жизни реванш. И чем ярче становились подробности, тем больше я забывал о своих прежних горестях. Под конец я заметил, что голос мой торжествующе звенит: — Я уже не тот жалкий красильщик в деревянных сандалиях на заляпанных краской ногах. Теперь даже университетские профессора меня уважают и приглашают к себе в гости.

Назад Дальше