«Нет, — закашлялся Антонио. — Они не на меня шли».
«Как так? Я сам видел, как они перешли на гусиный шаг».
Спорить не стали. Антонио завернулся в плащ и отступил на ступеньки каменной лестницы. С тем и расстались.
26.
«Ой балуешь, барин».
Зубов-младший молча соглашался.
Некоторое время даже не ходил в корчму.
Хватит красного вина. Вгрызался в Морской устав. «Ежели кто изувечен будет в бою или иным случаем во время службы своей, что он в корабельной службе негоден будет, того к магазинам, в гарнизоны или штатную службу употребить, повысив чином, а ежели изувечен, то в гошпитале кормить до самой смерти».
Не хочу изувеченным быть, томился в предчувствии.
От скуки начинал упражняться в добрых размышлениях, в добром богомыслии, но вдруг слышал как бы изнутри вместе с колоколами сладостный голос и снова шел в тратторию при «Пиете».
Дворец дожей…
Тюрьма у моста Вздохов…
Башня Часов со скорбной Мадонной…
Золоченый крылатый лев на синем фоне с золотыми звездами…
Все казалось чужим, будто он правда русский шкипер и пересек неведомое море, чтобы увидеть крылатого льва, а может — быть изувеченным, чтобы кормили в гошпитале до самой смерти.
Сан-Дзаккария со скорбящей Мадонной…
Сан-Джорджьо деи Гречи — церковь греческой общины…
Санта Мария Формоза (прекрасная, прекрасная), конный монумент кондотьеру и еще многое-многое, от чего в испуге разбегались глаза, а музыка, казалось, разорвет сердце. Спасаясь, стремился в тратторию при «Пиете». А там Антонио кашлял страстно. Садились вдвоем близко к выходу. На лавке напротив какие-то люди в плащах начинали прислушиваться.
«Канты хочу сочинять».
«Так сочиняй. В чем сомнения?»
«Неравные голоса мучают».
«В какой октаве?»
Зубов-младший чуть не заплакал.
«Спокойствия на душе нет. Говорят, похож на кого-то».
Антонио отодвинул бутыль с вином: «Все на свете на кого-то похожи».
«Но не так, как я».
«А ты как, на кого похож?»
«Сам не знаю. Мне канты сочинять хочется».
Даже напел негромко: «Буря море раздымает…»
Антонио смиренно слушал, кивал. Вот-вот. «На горах Валдайских сидел Аполлон…» Это ему понравилось. Подумав, разрешил: «Сочиняй».
Алёша осмелел: «А вот и сочиню».
«Какие на то у тебя инструменты есть?»
«Пока никаких. Капеллу создам в деревне».
«Это возможно, — кашляя, согласился Антонио. — А если инструментов нет, то и вообще возможно».
И открыл большой секрет.
Никому раньше не говорил, а тебе открою.
Тебе можно, сказал, ты не венецианец, ты для меня неизвестно кто.
Вот, объяснил, носителем мелодии обиходного партесного многоголосия всегда считался тенор. А тенор — дурак, сам знаешь. Тенору всегда и везде противопоставлялся гармонический бас, понимаешь? Рыжий поп скверно кашлял, пытаясь донести главную мысль. Чаще всего тенор и альт движутся параллельно в интервале терции и кастратов из «Пиеты», сказал, можно это расценивать как терцовый подголосок к тенору, понимаешь? Пусть теноры поют. Скверно закашлялся. А потом баритоны и басы вступают в большой, малой и нижней половине первой октавы, понимаешь?
Алёша почти понимал. Толпа, например. Там все можно услышать.
В толпе сопрано вдруг прозвучит, ему ответит бас или дисканты спорят.
Но зато нет в толпе лада, это тоже понимал, в толпе все случайно. А хорал возвышен, хорал величествен. Органист сыграл прелюдию, и сразу грянули, поплыли чудные голоса, как у виолы — нежные, мягкие, ионийским ладом ведя победу. Видно было, как сильно хочет Антонио открыть Зубову-младшему что-то важное — чужой ведь, не венецианец, но три матроза напротив не выдержали и бросились в драку, и никогда не видел Алёша, чтобы узкогрудые так дрались.
27.
Каждые два месяца Зубов-младший отправлял письмо кригс-комиссару господину Благову, отчитывался в увиденном, расписывал каждую денежную трату. Писал, что давно питаются исключительно рыбой, иногда сухой, про красное вино вовсе не упоминал. И про то, что в док ходит только Ипатич, об этом тоже не упоминал. Писал про виденную в монастыре редкую рукопись, приписываемую святому Амвросию, про фрески на старых зданиях. Проехав на кораблях и на лошадях от Петербурха до Венеции, осмеливался целые страны и народы сравнивать друг с другом. Упоминал мазурку как добрый танец, но Силезию и Моравию хвалил больше, указывал на пьяную глупость поляков, начавших, например, и так и не закончивших мост через Вислу. «Поляки, любезный господин Николай Николаевич, — писал Зубов-младший, — делом своим часто подобятся скотам, понеже не могут никакого государственного дела сделать без боя и без драки». Дивился, что дамы в Польше разъезжают по городу в открытых экипажах и себе этого в зазор нисколько не ставят. А в Вене видел, как по случаю процессии сам император Леопольд шел свободно, не покачиваясь, его не вели под руки, как бывает в Польше с самыми сановными панами. Конечно, писал про деревянные гондолы, про сандоло, пуппарини, счьопоны, про дома на фундаменте из тяжелой расколотой лиственницы, понятно, больше со слов Ипатича, но какое это имело значение?
А потом дописывал слова для тетеньки:
«Любезная тетенька Марья Никитишна, отпиши мне касательно твоего здоровья, как ты жива есть. Хотел послать тебе всяких птиц красивых, ты в жизни таких не видела, некоторые рябые, как дядька Ипатич. Птиц этих можно держать живьем в клетке в саду, но нет возможности послать даже самых маленьких витютеней».
Порадовав тетеньку, писал дальше:
«А в лавках здешних огурешным семем торгуют, настоем ромашки и ноготков, розовым алтеем. Для здоровья легко и полезно, тетенька. (Про красное вино тоже ни разу не упомянул.) А новостей у меня две. У хозяина дома моего именем Виолли сын схвачен в Турции, томится в башне. Названный Виолли мне совсем проходу не дает, жалуется, когда же русские пойдут войной на таких неслыханных турков. А вторая новость: мои башмаки с пряжками у сапожника пропали, он обещает новые сделать и в утешение дает мускатные груши, печалится. Обещает как-то поправить, тут ведь скоро дожжи пойдут, скользко».
Не писал, конечно, и о том, что с вкусных сардин, жаренных в масле с уксусом, с «раков-медведей» и рулетов из лангустинов потихоньку перешли с Ипатичем в основном на баккала, то есть на самые простые блюда из трески. Письма в Петербурх Ипатич направлял казенным путем: сперва до Берлина, оттуда в Кёнигсберг через Кольберг, Штольп, Данциг, Фрише-Нерунги, Пиллау, а там уже морем с помощью почтового галиота.
Иногда хотел спросить у тетеньки здоровье девки Матрёши, только зачем?
Жалел своего хозяина, видел, как синьор Виолли думает о сыне, безмерно печалится, оттого все в доме обнюхивает, обсматривает, наверное, сравнивал, как у других людей дела складываются. Иногда синьор Виолли ругал Ипатича, тот не всегда разувался у домашнего порога, а спал вообще в прихожей, мимо не пройдешь, непременно споткнешься.
Облака тянулись над водой. Мосты горбились от сырости.
За полгода венецийской жизни Алёша отправил три отчета кригс-комиссару, ответов не получил ни одного. Ипатич клялся, что это и к лучшему: пока совсем не кончились деньги, надо учиться. Теперь от Ипатича постоянно пахло дешевой рыбой, смолой и деревом. А вот музыка не имеет запахов.
28.
Однажды в траттории Антонио заговорил о танце пастушков.
Кажется, он понимал в этом, говорил долго и интересно, хотя зачем, собственно, пастушки в каменном городе Венеции? «Плачет пастушок в долгом ненастье…» Ну и что? «Прочь уступай, прочь…» Зубову-младшему ночами снились вовсе не сладкие танцы пастушков, а торжество виватного канта, такого, что враги содрогнутся.
Впрочем, для написания настоящего виватного канта, рассудительно замечал рыжий поп, следует одержать настоящую победу.
«А то мы не одержим», — возражал Алёша.
Вино согревало его в зябком воздухе Венеции.
«Если хочешь знать, — говорил, запивая свои слова красным вином, не обращая внимания на других людей в траттории, — если хочешь знать, у нас в России торжества следуют одно за другим».
И напоминал: семьсот второй год — взятие Шлиссельбурга, семьсот четвертый — Нарва и Дерпт, семьсот девятый — победа под Полтавой. При таком темпе добрый виватный кант никогда не окажется лишним. Не покроются пылью фанфары — гласы трубные, мусикийские. Описывал пораженному Антонио: «Наверху триумфальных ворот будет устроена вислая площадка, на которой поставят по два в ряд восемь молодых юношей, великолепно разодетых, пение свое сливающих с величавыми звуками фанфар. Не то что ваши венецийские баркаролы. — Сердил- ся. — Дудите над сырыми каналами в изогнутый рог, будто мы в древнем Риме».
Но и в тот вечер хорошо поговорить не дали.
Какой-то невзрачный человек плеснул в Зубова-младшего из узкой склянки.
Сразу едким понесло по всей корчме. Наверное, уксус. Кто-то успел ударить, склянка разбилась в руке нападавшего, он закричал. Пришлось бежать, пока в корчме шумно разбирались с произошедшим. А дома синьор Виолли опять что-то искал, жаловался на судьбу пленника юноши — своего несчастного сына. Ворчал, сумы свои уберите из кладовой. Там к окошку не подойти, а окошко специальное, смотровое, служит как водомер. На горбатом, без перил, мостике напротив правда были нанесены отметки, как в какие сезоны поднимается вода.
На всякий случай Алёша заглянул в кладовую.
Да, Ипатич недосмотрел: окно узкое, а прямо под ним брошено несколько дорожных сум, не подойдешь. Одна сума приоткрыта, будто в нее заглядывали, Алёша даже край бумажного пакета увидел, обрадовался: неужто кригс-комиссар наконец откликнулся, а Ипатич не успел доложить?
Потянул пакет и узнал собственный почерк.
Одно к одному лежали в суме все три его отчета.
Вечная музыка, звучавшая в Алёше, утихла, ожидая, что будет дальше.
А дальше было совсем просто. Зубов-младший дождался Ипатича, сел за стол и расположил напротив себя рябого дядьку. Спросил намеренно строго: «Неужто из Венеции почту уже не возят?»
Дядька обомлел, увидев знакомые пакеты.
«Вот никак не пойму, почему письма мои завалялись в кладовой».
Дядька в ответ совсем устрашенно пал на колени.
«Отвечай, дурак, почему письма в суме?»
«Виноват, барин», — только и повторял Ипатич.
«Отвечай, почему письма лежат в суме?»
«Нельзя их отправлять, барин».
«Это почему?»
«Не могу знать, но нельзя».
«На галеру сошлю», — пообещал Зубов-младший.
«Хоть на галеру, хоть сваи бить на Неве, нельзя отправлять письма».
И дальше Ипатич повторял одно: ну нельзя, ну никак нельзя отправлять писем в Россию. Из сбивчивых слов Ипатича Зубов-младший так понял, что строгий кригс-комиссар господин Благов еще в Петербурхе настрого указал тайно от Зубова-младшего указывать все долгие остановки. Сперва Ипатич такие знаки посылал со встреченными русскими, грамоты у него хватало, но с моравских земель перестал.
«Ничего больше не указываю», — повторял.
И даже угроза галер никак на него не действовала.
«Собирайся».
«Куда?»
«В Россию».
«Как в Россию?»
«Лично повезешь почту, вручишь кригс-комиссару и отпишешь мне, как дела, пусть мне казенный кошт восстановят».
«А ты-то как, барин?»
«Я для дела сюда посылан».
«Знаю, знаю твое дело! Как не знать! — не выдержал Ипатич. — Чужую музыку слушать! Какое же это дело, барин? Немцы да венецийцы музыку для того и придумали, чтобы русские истинному делу не учились».
«Дерзости говоришь».
«За тебя боюсь, барин».
«Объясни», — потребовал Зубов-младший.
«Тебя не просто так отправили подальше, барин».
«Говори яснее, дурак!»
«Ты в Петербурхе сам слышал, что тебя, недоросля, указано было отправить куда подальше от столицы. И не просто отправить, а сходство тайное снять. Если данный недоросль вернется обратно такой, какой сейчас есть, было указано в Петербурхе, то в прямой измене уличат господина Благова».
«Объясни, что все это значит, Ипатич?»
«Я своим небольшим умом, барин, до того дошел, что похож ты, наверное, на некую нежеланную персону, может важную. А на какую, того сказать не могу. Не знаю».
Некоторое время сидели при свечах молча.
«Но раз похож, значит, кто-то знает персону?»
«Конечно, знает. Только нам-то как догадаться, барин?»
«Может, на Долгорукого похож? Или на Петра Андреевича графа Толстого? — даже плечом передернул. — А то на Шереметева?»
«У графа Петра Андреевича брови черные, густые, вперед торчат. А Шереметев стар, сам знаешь. А Долгорукий шумен, ничем ты не схож с ним».
«Ну ладно, хватит гадать, что да кто, — решил наконец Зубов-младший. — У нас кошт заканчивается. Завтра отошлешь в Петербурх все пакеты».
«Не делай этого», — упал на колени дядька.
«Нам скоро жить не на что будет».
«Я зарабатываю на верфи».
«И этим жить?» — удивился Зубов.
«Лучше так жить, барин, чем отправлять пакеты. Пока не знают в России точно, где мы с тобой находимся, преследовать нас не могут. Я скоро до конца разузнаю одно дельце, тогда отправим».
«Какое еще дельце?»
«Плотников посылают в Пиллау в прусскую землю».
«Эко чем удивил. Плотников и ранее гоняли по всей земле».
«Я тоже дал согласие ехать».
«Как смел?»
«В Пиллау, барин, большой корабль заложен».
Зубов-младший молчал. Не играла в нем больше музыка, и язычок свечи низко нагинался в его сторону, будто укоризненно тыкал.
«Мало ли ныне заложено кораблей курфюрстом».
«Давно говорят о четырех новых, но они еще не заложены, а этот уже строится, только оплачивается не курфюрстом. В то время как курфюрст поддерживает нашего государя в намерениях против шведов, заложен-то корабль как раз для шведов, барин, и, будучи спущен со стапелей, уйдет к шведам».
«Это важные новости, если не врешь».
Ипатич опять упал перед Зубовым-младшим на колени.
«Поднимись и не делай этого более, — приказал Алексей. — Может, все не так. Курфюрст давно собирается строить флот, но свой, дружеский государю, мало ли что болтают пьяные плотники».
«Не плотники болтают. Сам видел важных господ, они говорили по-немецки, а я лучше знаю немецкий, чем италийский, сам меня вразумлял. Говорили важные господа, чтобы ускорить спуск корабля в Пиллау».
«Да нам что до этого?»
«Ты сам клялся, барин. Ты сам обещался всю жизнь служить государю, не запамятовал ли? Вино красное тебе стало часто темнить голову. Ты сам клялся везде и во всяких случаях интересы государя предостерегать и охранять и извещать, что противное услышишь и все прочее, что к пользе государя по христианской совести без обману чинить. Так что, барин, нельзя нам пока писать в Петербурх. Ни о нашем нахождении, ни о корабле для шведов».
«Сам же указываешь на важность оного».
«И все равно, барин. Лучше вместе уехать в Пиллау. — Неожиданно укорил: — Тебе все равно, где учить твои карты и компасы или пить красное винцо, а в Пиллау много умных людей при открытом море. — Поджал губы. — На месте будет виднее, как правильно дать знать кригс-комиссару. При твоем сходстве…»
«С кем?»
«Не знаю».
«Когда плотников отправляют?»
«Может, через месяц или чуть более».
«Скажи им, что соединишься с ними в Пиллау».
«Значит, не будешь писать кригс-комиссару, барин?»
«Пока не знаю».
29.
И правда, не знал.
Бродил с Руфино по церквям.
Смотрит на скорбящую Мадонну, а в голове — Устав.
«Боцман имеет в своем хранении канаты, якори, анкерштоки и буи…»
Если не собираюсь быть шкипером, зачем учу? Под вино теперь брал в траттории в основном лепешки с оливками. «И когда корабль стоит на якоре…» Зачем это? Выйдя на какой мост, зябко отворачивал лицо от кислого ветра с моря, прикидывал, а не недоговаривает ли чего важного Ипатич? И синьор Виолли тоже изменился, стал скупым, входил в комнаты без стука, заглядывал в кладовую, наведен ли там порядок. Долго и тревожно тянулись ночи. Но с первым же светом шел слушать дивные скрипки на мосту Гоцци. Правда, и тут многое мешало. Только откроешься всей душой, взгляд вдруг нечаянно выделит из толпы человека в сером плаще, и по оттопыренности плаща чувствуется — под ним шпага. Закрыв голову капюшоном, человек в плаще тоже слушал скрипку, но на священника не походил, смиренности не выказывал.