Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва - Знаменский Анатолий Дмитриевич 4 стр.


— Уволить негодника! За оскорбление святыни…

Нынешняя попытка председателя уладить дело путем выдачи Скрябину подряда на прорубку окончилась неудачей. Инженера попросту выбрасывали за борт ввиду неприемлемости его политических взглядов. Он был сторонник конституции.

— Но вы хотя бы доложили губернатору, что я провел изыскания по всему профилю дороги еще три года назад? — спросил Скрябин.

— Что можно сделать в нашем положении? — беспомощно развел руками земец, потом отвернулся к окну и забарабанил пальцами по лакированной столешнице, — Очень жаль, очень жаль, коллега, но ведь мы бессильны…

«Коллега»?.. Скрябин уловил в этом обращении холодок официальной отчужденности и, кинув на лысеющий череп измятую шляпу, порывисто вскочил с дивана.

— Я не нахожу слов!.. Ведь вы — власть, и вы бессильны! Чего более ждать на этом свете?

Председатель барабанил пальцами и не поднимал глаз.

— Я не нахожу слов! — возмущенно повторил Скрябин. — Поймите: дальше невозможно так жить! Дальше это продолжаться не может! Россия подохнет от гнилокровия, ибо она не лечит, но загоняет свою болезнь внутрь…

Он задохнулся, судорожно поднес платок к губам, заговорил ровнее, но с тем же внутренним жаром:

— Я много думал в последнее время о жизни… Общество категорически отказывает в признании талантливым и дееспособным людям, выдвигая на первый план по каким-то формальным, явно неразумным, признакам тупиц и невежд! Почему? Вы на это не ответите, так же как и я. Но тысячи полезных предприятий, сотни битв были проиграны только потому, что во главе армий и предприятий становились сановные бездарности, а то и попросту глупцы голубой крови!

Председатель не прерывал Скрябина, искренне сочувствуя и забавляясь одновременно.

«Бедный, бедный русский либерал! — вздыхал мысленно председатель управы. — Он настолько утонул в пресловутом «Добре» и «Зле», причем — в изолированной как бы человеческой душе, в самокопании, что почти вовсе утерял способность здравой оценки жизненных явлений! Не может, не умеет, а отчасти даже и не желает разобраться, откуда, кто и как приносит главное зло! Социальный, исторический подход к жизни, к оценке ее основополагающих пружин ему почти неведом! А борьба народов в целом за «место под солнцем» — имеет ли он об этом понятие?.. И знает ли он, что государь-император у нас по крови — датчанин, по убеждениям — космополит, по разуму — младенец (тоже вроде «либерала»…), а императрица Александра — немка чистых кровей!»

Обо всем этом нельзя было говорить «под страхом урезания языка», как во времена варварства, и поэтому председатель молчал, слушая Скрябина, и только мысленно развивал собственную аргументацию дальше, размышлял, похрустывая взятыми в замок пальцами.

Человек невинно размышляет о «Добре» и «Зле» в русской душе, причинах раздора и бедствия, вовсе упуская из виду, что посреди Москвы открыто высится торговый дом под вывеской «Нью-Йорк — сити-банк», что самые крупные торгово-промышленные конторы в Петербурге называются «Русский Рено», «Гейслер», «Парвиайнен», «Артур Клайд», «Сименс и Шуккерт» и — несть им числа! У нас даже корсеты и спинодержатели — фирмы Маркуса Закса, парфюмерия — Симона Чепелевецкого, патентованные несгораемые шкафы и двери — Генриха Фишера, чулки и вязка — Давида Дальберга, и даже архитектор Петров для солидности изменил фамилию на Ропет — в этом для него залог успеха в дальнейшей практике!

И не то еще главное, что вся промышленность у нас англо-бельгийская и франко-немецкая, но самая ходовая книжка в приличных домах — «Хижина дяди Тома»! Вот где секрет! Приучают, так сказать, исподволь больше сочувствовать чужому горю, чем отдавать отчет о собственной беде! И притом еще — самое популярное учение в свете — «непротивление злу». Как бы специально созданное для либерала Скрябина!

— Я, наверное, смешон… кричу, — продолжал инженер. — Но ведь кричу-то я не потому только, что обижен, а потому, что мне искренне жаль эту несчастную дорогу, коль ее поручили Парадысскому! Понимаете или нет? Ведь и все-то кругом так устроено, что остается лишь возмущаться и жалеть, если вы истинно хотите добра! Я оттого и бунтую, что, уж поверьте, грянут иные бунты… Россия катится в бездну, а ведут ее на край бездны господа Парадысские!

Председатель управы грустно кивал головой:

— Что же делать? Сейчас все карты в его руках… Надо выжидать, пока он сломит себе шею. Единственное, что я мог бы вам посоветовать, — это взять подряд у Парадысского. Он, думаю, на это пойдет…

— Ни за что! — вскричал Скрябин. — Ни за что я не унижусь до этого! И ни один порядочный человек на это не согласится! — Инженер нахлобучил на глаза шляпу и пошел к порогу. — Дело, конечно, я по себе найду… Но дороги на Ухту мне искренне жаль. — За ним резко захлопнулась дверь.

Через три дня председатель управы узнал, что Скрябин покинул Вологду. В тот же день в город приехал вымский купец Павел Никитич Козлов, знаменитый Никит-Паш — некоронованный властелин тысячеверстного лесного края Коми.

Что и говорить, скудна северная земля, своего хлеба тут отродясь до весны не хватало, вычегодские и вымские жители целыми деревнями разбредаются на заработки. Зимогорят в углежогах, на лесоповале, весной плоты гоняют в Архангельск — тем и перебиваются. Однако, если с умом руки приложить, можно и с диких трущоб неплохую жатву снять. Озолотеть можно.

С чего Никит-Паш начинал, теперь никто не помнит, говорят же все одно: «Разумный человек Павел Никитич! Нужду нашу понимает, сам пароходы строит, далеко пойдет!..»

Это верно, нужду человеческую Павел Никитич до самого дна изучил. Знает ее не хуже последнего зимогора-сезонника, только с другого конца.

Всякому известно, что к зиме надо хлебом запастись, крупой, огнестрельным припасом. Козловские пароходы «Вымичанин» и «Надежда» до первых морозов поднимутся к самым верховьям Выми и Вычегды, с царской щедростью дадут товары в долг по-свойски каждому охотнику, даже расписок никто не возьмет. Дадут столько, сколько захочешь… Но с одним условием: по весне всю зимнюю добычу— дичь и мягкую рухлядь — Павлу Никитичу же сдать безвозмездно.

Расчет простой: я — вам, вы — мне. Баш на баш. И охотнику удобно, и купцу неубыточно. И учета никакого не надо, все честь честью, на совесть. По правде говоря, кое-кому не нравится эта натуральная система, да что поделаешь? Поругаешь шепотом Козел-Паша, а к осени шапку ломишь: опять надо того, сего, третьего. А вслух гордятся вымичане Павлом Никитичем: «Вот каков у нас земляк! Большого ума человек!»

Много утекло воды в Вычегде с тех пор, как Павел Никитич прошел первым рейсом до Помоздинской луки, много осело золотишка в купеческую мошну, крепко зажал земляков в мускулистый, волосатый кулак Павел Никитич. Теперь тесновато стало ему здесь, начал подумывать: как бы и до Печоры добраться, перебить доходный торг у чердынских купцов, взнуздать надежно и умело весь Север от Архангельска до Перми… Широко шагнуть задумал Козлов, войдя в матерый возраст. Тут-то и дошли до него слухи о возобновлении работ на Ухте.

Нет, Павел Никитич не собирался искать там земляной деготь: в землю он видел, по собственному признанию, только на три аршина и глубже рисковать не хотел. Известно, что горные жилы иной раз до петли доводили легковерных искателей. Но другим путем заработать на Ухте было вполне возможно, и грешно было не протянуть руки.

Земство собиралось рубить дорогу по лесу на двести с лишним верст — за этот подряд много бы дал человек большого ума…

Он стоял на борту собственного парохода «Надежда» — плотный, осанистый, в черной касторовой визитке и лакированных сапогах, лаская белыми, отвыкшими от работы пальцами курчавую окладистую бородку с редкой серебристой проседью.

Козлов совсем не походил на крупного дельца последних времен. Не было в нем ни русской величавости купцов Морозовых, ни европейского лоска Рябушинских. Но сам-то Павел Никитич Козлов — лесной, тутошний, доморощенный— хорошо знал, что касторовая визитка сидит на нем куда прочнее и осанистее, чем заморский фрак. Успевать за временем следовало не покроем штанов, а кошельком: лучше Павла Никитича на Выми никто этого не понимал…

Он терпеливо ждал, пока матросы отдадут чалки. В прищуре старых глаз прыгали молодые чертики: «Поглядим, чего ты стоишь, Вологда-матушка!»

На берегу столпилась дюжина лихачей: кого-то возьмет Павел Никитич домчать до меблированных комнат или до ближнего трактира? Рыжего, белоноздрого или серебристого, в яблоках? Купец был не залетный, куролесить не любил и деньги на ветер не раскидывал, но платил торовато и за лихую езду четвертной не жалел.

Ждали лихачи. Грызлись и взвизгивали в упряжи стоялые жеребцы. Приказчики вологодских купеческих домов собрались компанией для встречи гостя. Кипела жизнь, вертелась, как праздничная, разукрашенная карусель, запущенная крепкой узловатой купеческой рукой…

Заскрипели трапы, хлюпнула набежавшая волна — причалила «Надежда». Лихачи сгрудились, приказчики расступились перед Павлом Никитичем, он шагнул на пристань…

Откуда ни возьмись вывернулся тринадцатый, на резиновом ходу, бородища по ветру, вожжи — струна, а в оглоблях не конь, а вороной дракон.

Только и успел купец дружески помахать встречавшим его приказчикам: увидимся, мол, позже, коли дело есть, — а лихач уже перемахнул Екатерининскую — Дворянскую и, завернув на Большую Духовскую улицу, лихо осадил не успевшего как следует разойтись рысака у трактира «Золотой рог».

Во всю стену, в два этажа, изогнулся многокрасочный рог изобилия, созданный голодным воображением местного безымянного живописца. Зазывал проходящего и проезжающего: «Войди, забудь скуку жизни… Есть свободные номера!»

Напротив, через улицу, словно на ходулях громоздились по карнизу трехаршинные буквы: «Швейныя машины», а рядом пестрело неразборчиво: «Чай, сахар, москательный товар, ярь-медянка, иконы, киоты, самовары, зеркала, калоши и проч. и проч.»

Из подъезда выскочил молодой человек в сюртуке, с белой манишкой:

— Все как приказано. Номер готов.

В номере помог Козлову раздеться и, усадив на бархатный диванчик с гнутыми ножками, как бы между прочим сказал:

— Дело осложняется, Павел Никитич. Подряд обещан поляку Парадысскому.

— Ладно, знай свое дело! Обед придумай такой, чтоб ахнули земцы, а там поглядим. Катись. Всю бухетную службу взмыль, а сделай!

Человек в сюртуке выкатился. Никит-Паш вытянул короткие ноги, потянулся изо всех сил, до хруста в суставах, и усмехнулся в бороду:

— Пара-дыц-кин… Х-ха, уль ныр[1] — худой бес! Поглядим, ино…

Потом достал из потайного кармана конверт, вложил в него пять белохвостых катеринок и с усмешкой сунул обратно.

Козлов привык действовать наверняка и крепко верил в несокрушимую силу этих хрустящих бумажек.

3. За тех

кто в пути

Вся суета и со стороны малопонятные отчаянные усилия людей этой весной в Печорском крае показались бы несоразмерно малыми, почти крошечными, при одном только взгляде на ту необъятную колдовскую ширь тайги и болот, которая имела теперь столь притягательную силу.

От Верхней Вычегды до удорских пределов и от северных отрогов Урала до яренских пашен стояли леса от земли и до неба, почти не тронутые топором, скорчившиеся в рукопашной схватке с ледяными ураганами зимы и гнилостным дыханием лета. Не было им ни конца ни края, и только обманчивые охотничьи тропы кое-где смутно напоминали о случайном присутствии человека. Они неожиданно выскальзывали из еловой непролази и тут же терялись в болотной мочажине…

В тяжелой дреме стоял древний северный лес, ко всему равнодушный и на все готовый, укрывая хвойной густой зеленью скупую землю.

Здесь шла вечная, невидимая глазу борьба. Ель вытесняла сосну и березу, сосна выдерживала пожары и ветровалы и снова захватывала случайные прогалины, чтобы в собственной тени вырастить извечного врага — неприхотливую и цепкую ель.

Зеленый губчатый мох торопливо обволакивал стволы упавших великанов, скопляя влагу, и поражал насмерть столетнюю силу.

Леса властвовали здесь вечно и безраздельно, и даже множество ручьев и речек подчинялось им, бесцельно петляя между черных, обугленных корней в поисках истинного и желаемого русла.

Зеленый день летом, да темная ночь зимой, да треск валежа под лапой хозяина здешних мест — медведя, да короткое зарево лилового иван-чая с багульником по весне… Тайга!

Лось вторую неделю бился под голубой пихтой, пытаясь вырваться из мертвой хватки капкана. Неведомый охотник поставил здесь, у самого края болота, злую двухпружинную зазубренную сталь на росомаху и, видать, запоздал к сроку.

Сохатый выбил передними ногами глубокую яму, обгрыз хвою и кору пихты, к которой был прикован гремучей цепью, и на исходе второй недели, обессилев, прекратил борьбу. Железо, прорубив кожу задней ноги, впилось зазубринами до самой кости и при каждом движении причиняло жгучую боль.

Лось стоял неподвижно, вытянув вперед шею и прислушиваясь к чему-то далекому и неизбежному. Огромные резные рога его чуть вздрагивали, перенимая зябкую дрожь тела, а влажные выпуклые глаза и чуткие уши, казалось, органически вросли в зеленую коловерть весенней тайги, в ее затаенные и непонятные шорохи, полные неведомой силы и значения.

Может быть, он слышал звон весенней струйки под торфяной подушкой и рождение говорливого ручья?

Может быть, до него донесся весенний зов осиротевшей подруги, отрезанной далью? Или теплый живительный ветер полыхнул в его крови неукротимым и пьяным жаром схватки с соперником, вечным желанием движения?

Он дернулся еще раз, взревел от бессмысленной и страшной боли и, примирившись, лениво потянулся к обглоданной ветке пихты…

Странное повизгивание поблизости заставило его насторожиться.

Лось угнул к земле огромную голову, выставив вперед крутые, сильные рога и широко расставив длинные, прямые ноги. Наверное, он знал о близкой опасности — так вздыбилась вдоль хребтины его бурая, не успевшая вылинять шерсть и напружинились под кожей желваки мышц.

Волки появились с наветренной стороны.

Молодая сукотая волчица, играя, укусила старого, линяющего волка и, выскочив на прогалину, неожиданно натолкнулась на обреченное животное.

Что-то необычайное почудилось ей в позе сохатого. Незнакомый резкий душок явственно примешивался к запаху живого тела, а сам лось стоял в угрожающей позе, целиком положившись на себя да на свою красу и силу — рога…

Волчица озадаченно подалась на задние, полусогнутые ноги и хищно ощерила влажные клыки.

Ее страшил пронзительный и кислый запах железа, но жадность хищника всегда сильнее страха, а предосторожность не в силах умерить алчности. Вложив всю ярость и силу в один длинный прыжок, она вытянулась над землей и тут же с визгом отлетела в сторону с перебитой лопаткой.

Сохатый отбил нападение поворотом головы, и это решило его судьбу — старый волк вцепился в выпуклую, жиловатую мякоть шеи, накрепко стиснув притупившиеся, видавшие виды клыки…

Теперь лось мог биться только за минуты и секунды своей жизни, а волк уже почуял на зубах сладковатую и дурманящую пресноту живой крови.

Волчица, оправившись, повисла на холке сохатого, и лесной великан, не выдержав, упал на колени…

И только случай переменил все.

Человек в охотничьем лазе — кожаной безрукавке и оленьих тобоках с расшитыми красной вязью голенищами, с болтающимися у пояса деревянной пороховой меркой и зашитой в кожу маткой, самодельным компасом, — неожиданно шагнул из ельника на поляну, вскинул дедовское курковое ружье и сразу снял волка наповал. Только темная кровица выкатилась по капле из звериного уха. Лось сделал последнее усилие и вскочил на ноги. Железо не выдержало его страшного усилия. Что-то глухо звякнуло в капкане, и, чулком спустив до копыта кожу, сохатый освободился.

Волчица с яростным визгом в отчаянном прыжке метнулась к человеку, но перебитая лопатка подвела зверя. Охотник сам бросился навстречу и, прижав коленом волчью шею к земле, раз за разом, трижды всадил острый кривой нож в лохматый загривок. Волчица дернулась, уткнула морду в талый мох и затихла.

Назад Дальше