Завсегдатай - Тимур Пулатов 8 стр.


Кто знает, а вдруг мама возьмет к нам самого настоящего генерала, тогда Медина вообще умрет от злости! Он как гаркнет: «Разойдись!» — только держись! Приведет своих солдат, целый полк, тысячу человек, нет, миллион, и возьмут они Калантара за шиворот и выбросят на небо к его любимому богу, пусть там и живет. А с Мединой и другими старухами разговаривать даже не станут. Дунут на них разок, они и улетучатся.

Не успел я помечтать, как был уже возле госпиталя и увидел маму. Она стояла у дверей с какой-то тетей в халате, и обе они плакали.

— Ничего, Нора. Вот увидишь, вернется. Не может же он один, такой слабый, уйти куда-то…

— Зачем ты пришел? — спросила мама, — Иди домой.

— Не прогоняйте мальчика, ведь он тоже переживает, — сказала тетя. — Заходи, мальчик, сюда, погрейся.

— Идем, мой маленький, — сказала мама.

Мы зашли в коридор и стали греться у печки. Мама все время выходила на улицу, потом снова грела руки, молчала и плакала.

— Мама, — сказал я, — давай возьмем другого раненого, только смелого и хорошего!

Как я пожалел потом!

— Не смей так говорить! Иди домой!

И я ушел. Пусть, она еще пожалеет, вот возьму и уйду куда глаза глядят. Пойду искать папу…

Все равно дядя Эркин не найдется, сколько бы его ни искали. И не напишет маме. У него нет ни карандаша, ни бумаги.

Ладно, пусть уж разок напишет, чтобы она не волновалась. Но только пусть не приходит, все равно я его не прощу.

Надо положить для него возле ворот карандаш и бумагу, пусть мама успокоится.

И опять эта дура Медина перед глазами, опять она радуется.

— Ничего, — сказал я ей, — сегодня к нам придет генерал. Тогда вы порадуетесь…

Мне было жутко, Марат. Я злился на них, взрослых, оттого, что у них все так сложно и запутанно — отец где-то на войне, был с нами дядя Эркин, мы привыкли к нему, все было хорошо, но он взял и сбежал, а мама совсем потеряла голову, просто не узнать ее, и дедушка, бывало, приедет, шутит, смеется, а тут на тебе — так быстро уехал.

Все перевернулось вверх ногами, все запуталось. Да ты еще со своей вечно мрачной физиономией. Мы почему-то говорим шепотом:

— Что, он ушел насовсем, да?

— Слушаешь всякие сплетни, да? Но мы возьмем другого, получше, генерала. Мама пошла в госпиталь.

— А правда? Правда, что они любили друг друга?

— Как ты сказал? Повтори!

— Что здесь плохого, дуралей? Честное слово, я ведь не говорю гадости, как Медина. Любила — это значит, я читал, это так хорошо, что люди убиваются.

— Убиваются? Зачем убиваются?

— Да нет же! Понимаешь, черт возьми, ну, это так хорошо, так хорошо и приятно, что, если у людей отнимают их любовь, они могут убить. Что ты так уставился на меня? Ты еще маленький чересчур и глупый, и я не могу объяснить, что такое любовь.

— Это как в сказке о Фархаде и Ширин, да? Как о Золушке и добром Принце? Как Буратино и Мальвина, да?

— Да, да! Как Фархад и Ширин. Теперь ты понял?

Да, Марат, конечно же, я начинаю кое-что понимать.

Любовь… Просто ты первый произнес это слово, и я начал понимать. Все говорили гадости, и ругались, и злились, но никто не сказал: любовь. Никто не сказал, что это любовь, и я не понимал. Если бы мне немного раньше сказали об этом, если бы мне объяснили, что это то же самое, что Фархад и Ширин, Буратино и Мальвина, что это то, из-за чего люди радуются, страдают, и плачут, и становятся совсем другими, и могут делать только добро, как Фархад, и искать золотой ключик счастья, как Буратино, и драться, и побеждать страшного Карабаса-Барабаса.

И вдруг я вздрогнул, испугался. А как же папа? Как же мой папа? Ведь он тоже любит тебя, мама, он ведь тоже, как Буратино, как Фархад, как добрый Принц! Как же он? Ты любишь и папу, и дядю Эркина, тебя любят и папа, и дядя Эркин. Опять все непонятно…

— Марат, скажи, ты говоришь, если отнимают любовь, люди убивают?

— Да… Как орел, у которого отнимают детеныша.

— Тогда как же отец? Неужели и он станет убивать? А можно так, Марат, как я? Люблю сразу и маму, и папу, а они вдвоем — меня?

— Взрослые, наверное, не могут, Магди.

— Могут! Могут! Врешь! Ты сам ничего не знаешь! Они смогут. Папа и мама смогут.

Я прошу тебя, отец, умоляю тебя, сделай так, чтобы мама любила и тебя, и дядю Эркина, если она не может без него. Пусть все останется по-старому. И никто не убивает никого, отец. Сделай так. Ты ведь добрый. Разве тебе жалко, чтобы мама любила и его? Зато я буду любить только тебя одного. Я ни чуточки не люблю его, и, даже сколько бы ни пытали меня, я все равно буду кричать: «Не люблю его, труса, ненавижу!»

Кто знает, может быть, маме очень нужно любить его. Может быть, ей недостаточно любить тебя и меня. Такая у нас мама, ничего не поделаешь. Ты ведь сам говорил, помнишь, нашей маме нужно любить всех людей, весь мир…

Я вышел на улицу, посмотрел: а вдруг покажется дядя Эркин, вдруг он возвращается.

Пусть возвращается, если это так нужно маме. Но все равно я не буду любить его. Я буду спать с тобой, папа, и мы шепотом будем выдумывать всякие истории — пусть дядя не слышит, я с ним не играю…

Мы не спали. Я лежал в кровати, а мама сидела за столом. Оба чего-то ждали. Было тихо-тихо… И только часы никого не ждали, а продолжали, как всегда, бить— девять, десять, одиннадцать…

Мама прислушивалась. И я тоже прислушивался. Чего она ждет? И чего жду я?

Близко к полуночи мама еще больше забеспокоилась, чаще начала выходить во двор и возвращалась оттуда еще более подавленной и растерянной.

И вдруг я услышал ее страшный крик во дворе, выбежал из комнаты на мороз в одной рубашке.

— Лампу! — послышался мамин голос. — Скорее…

И я понял. Стоял как очумелый и смотрел, и ничего не видел. Только две темные фигуры у ворот.

Я посветил лампой и увидел его. Вернулся-таки! Дядя Эркин лежал возле порога, и мама тормошила его, звала, рыдала и смеялась. А я стоял, покачиваясь, не зная, что и подумать: хорошо это или плохо, что он вернулся. И никак не мог разобрать из-за проклятой лампы, жив он или нет.

И не помню уже, как мама сумела одна, без посторонней помощи поднять его, поставить на ноги и довести до комнаты. И когда она уложила дядю, и когда он открыл глаза, мама начала растирать ему руки, лицо и целовать их, целовать!

Я ушел к себе в комнату, лег и дал себе слово сразу же заснуть, чтобы не видеть ничего этого, ни дядю Эркина, ни маму.

Все это выдумки, говорил я сам себе, все это я придумал только что. Ничего этого не было, дядя не возвращался, и мама не целовала его, все это мне почудилось, потому что я простудился и сильно заболел.

Зачем вы вернулись, дядя Эркин? Зачем? Все было хорошо, и я уже начал привыкать к тому, что вас больше нет, и приготовился ждать папу, чтобы он приехал наконец и все пошло по-старому.

Пусть мама целует вас, пусть! Пусть она любит вас, пусть! Делайте, что хотите, и живите, как хотите — вы, взрослые. А я притворюсь, что ничего не случилось, что вы ушли навсегда и не возвращались. И буду жить один и ждать папу. Буду ждать его долго-долго. И он приедет и все объяснит мне. Хватит, я не могу больше. Ведь мне всего семь лет и четыре месяца…

10

— Папа!

Он стоял возле моей кровати, улыбался странной из-за рассеченной губы улыбкой, постаревший, с усталыми глазами. Чуть поодаль стояла мама и тоже смотрела на меня.

— Папа, папа!

Я знал, что проснулся, что открыл глаза, но не верил — все это могло случиться только во сне.

— Магди! — голос папы пришел откуда-то сквозь туман в голове, голос не чистый, как раньше, а со свистом из-за рассеченной губы. — Вставай, Магди, я приехал…

— Приехал? — Я все думал, что это сон.

— Здравствуй, мальчик… Ну, вставай же!

— Сейчас, сейчас… Только ты не уходи. Ты так редко мне снишься.

— Он все еще спит, — услышал я голос мамы. — Ну, пусть спит… Заснул только к утру.

— Да, мама, я еще чуточку посплю. Вы с папой очень редко мне снитесь. Теперь все будет хорошо. Папа вернулся… Что с твоей губой, папа? Тебя ранили?

— Ничего, все в порядке. Ну, открой глаза, посмотри, — папа поднял меня с постели и посадил на кровать.

Папа! Стоял живой, настоящий мой папа! Нет, я не сплю, я держу его руки, вот они, смотрю ему в лицо, и губа какая-то странная… Только губа не его…

— Папа! Приехал!

Приехал мой дорогой, мой родной папа, папа мой приехал с войны, живой, не убитый никем. Ведь правда же, это не обман, не выдумка, что он приехал!

— Ну, не надо, мальчик, не надо, будь мужественным, помнишь, как Буратино?

Ладно, еще немного, я буду мужественным… Я же не плачу. Я так долго тебя ждал, папа, даже устал, не верил, что ты когда-нибудь приедешь. А ты приехал, ты со мной опять… А губа, губа… что сделали они с твоими губами?

Он опустил меня на пол, и я стоял перед ним, и все еще не верил, и злился на себя, и радовался, и не понимал, что они сделали с его лицом. Уехал таким красивым, а вернулся немножко другим…

— Сколько у тебя орденов? Ты стал героем?

— Всего одну только медаль мне дали. Да и то перед самым отъездом.

— Где? Покажи!

— Да вот она…

И он достал из рюкзака медаль и приколол мне на грудь.

— Мама, ты видишь?! Настоящая!.. Подари ее маме.

— Хорошо, маленький… Нора, ты слышишь?

Мама хотела сказать что-то. Но только подошла ко

мне, потрогала папину медаль…

— А ты уедешь? Не уезжай больше, папа.

— Через две недели я должен обратно, мальчик… Война еще не кончилась…

— Я столько ждал! И мама ждала. И все ждали. А ты, ты вдруг опять уедешь!

— Война, малыш.

Мама стояла, прислонившись к стене, и молчала. Хоть бы она поддержала меня. Странная какая-то мама. Не радуется, не бегает, как раньше, когда папа приезжал из командировки. Наверное, мама уже устала радоваться, ведь папа приехал рано утром, когда я еще спал.

— Пап, ты уже познакомился с дядей Эркином? Помнишь, мы писали о нем?

— Нет, не успел. Дядя спит…

— А как ты там воевал? Смешно же ты застревал между деревьями, помнишь?

— Помню, конечно.

— Ты метко стрелял? Ты уже не боишься стрелять? А почему ты нам не писал о войне?

— О войне писать невозможно, мальчик. Много такого, о чем невозможно писать.

Две недели, пятнадцать дней, папа будет с нами, пятнадцать дней!

— Папа, папа! А ты видел живого настоящего генерала? Правда, что они высокие, раза в два выше тебя, и голос у них сильный, как по радио?

— У моего генерала голос был писклявый, как у мошки. А ростом он был чуть выше тебя.

— Эркин проснулся, — вдруг сказала мама…

И он открыл дверь, споткнулся о порог, покраснел, пошел прямо к папе.

— Здравствуйте, здравствуйте! Простите, как всякий солдат, попавший в тыл, заспался. Что на фронте? — говорил дядя Эркин скороговоркой, будто боялся, что забудет то, о чем он решил спросить папу, будто заучил все, что хотел спросить.

— Немцев погнали из-под Москвы, — сказал папа.

Они стояли друг против друга — дядя Эркин в папином халате, большой, неуклюжий, не зная, что делать с руками, куда деть их, и папа — чуть ниже его и чуть уже в плечах, с умными, все понимающими глазами, прямо оттуда, с войны, из-под пуль и смерти. И рядом мама…

— Дядя Эркин, папа привез орден, настоящий, — сказал я.

Все посмотрели на меня, улыбнулись, вздохнули облегченно, будто каждый из них, взрослых, сбросил с плеч тяжелый камень.

Дядя Эркин осторожно дотронулся до медали на моей груди и сказал:

— Да, настоящая… Гордись папой!

— Вот бы и Марату такую медаль!

— Это какой Марат, малыш? — спросил папа. — Тот, что приносит мои письма?

— Да, папа. Ты еще с ним познакомишься.

— Что-то его давно не видно, — сказала мама, и дядя Эркин поддакнул ей.

Смешные эти взрослые; что с ними стряслось сегодня? Все занялись мною, засыпали вопросами, будто им не о чем говорить между собой.

— Папа тоже был ранен, — сказал я дяде Эркину. — Видите губу? Расскажи, папа, как тебя лечили.

— Да никак. Взял перевязал губу, и все прошло.

— Как перевязал? Ты знаешь, что говоришь? А если бы инфекция? — сказала мама.

— Какая там инфекция! Все к чертям полетело, все микробы сгорели в этой войне!

— Все равно, — сказал дядя Эркин, — надо было принять меры предосторожности.

— А как вы себя чувствуете?

— Лучше, — сказала вместо Эркина мама, — намного лучше.

— Уже собираюсь обратно.

Обманывают они папу, не лучше. Плохо с дядей Эркином, я вижу. Часто у него поднимается такая температура, что мама вызывает «Скорую помощь», потому что сама от страха не может справиться. Никогда, наверное, он уже не сможет вернуться на войну. Мама об этом не говорит больше… Не вспоминает о войне и сам дядя Эркин…

Папе не терпелось выйти скорее на улицу, побыть одному. Он ни за что не хотел взять меня с собой, сколько я ни просил.

Наконец — ура! — он сдался и сказал:

— Одевайся.

А я ему:

— Пойду, если ты наденешь медаль.

Папа подумал, подумал, махнул рукой и приколол медаль себе на грудь. И мы пошли. Взялись за руки, как в былые времена, папа делал громадные шаги, два моих шага, и я бежал, чтобы поспеть за ним.

Как назло, на улице никого не было. Никто не мог видеть папину медаль, никто из ребят не завидовал мне.

А вот Медина тут как тут. Наверное, целый день только тем и занимается, что смотрит в щелочку ворот, чтобы не пропустить никого, кто появляется на улице. Она увидела папу в щелочку, бросилась ему навстречу.

— Здравствуйте, инженер! С приездом, инженер! Слава богу, что вы живы, здоровы… Тут мы без вас, как без глаз, совсем ослепли от непонятных вещей…

Отец остановился и хитро заулыбался:

— Что же вам непонятно, соседка?

— Ой, как вам все это сказать! — Медина бегала вокруг моего отца, становилась то справа от нас, то слева.

— Остановитесь же наконец! Что это с вами?

— Я не верю слухам, инженер, я женщина трезвая, боже сохрани. Я даже разругалась со всей улицей из-за докторши Норы… Люди говорят, что она…

Папа молодец, даже не изменился в лице, только рука его дрогнула в моей руке. Он сказал:

— Вы знаете, уважаемая Медина, притчу о лошади, которая беспричинно лягалась, и так до тех пор, пока у нее не оторвалась нога? Знаете?

— Да, но…

— Все это ложь, соседка. И мне просто нечем отблагодарить вас за вашу чуткость.

— Что вы, инженер… не надо… я так, из дружбы к вашей семье. — И вдруг Медина пустилась бежать к своим воротам. — Трус ты, не мужчина! Жена твоя развратничает, а ты смеешься.

Папа тоже вышел из себя и закричал:

— Наиблагороднейшая Медина, не злите меня!

И папа шел, и рука его дрожала в моей руке, как будто его схватила малярия, и он все время чертыхался: черт возьми! Черт возьми!

Мы шли, шли по незнакомым улицам, где я никогда не был, и пришли почему-то к крепости, туда, где кончался город. Стали карабкаться вверх по белой, совершенно белой тропинке. Папа лез, тянул меня за руки и все время насвистывал и молчал, и мне было непонятно, что же мы будем делать на крепости.

На самой высоте ноги у меня подкосились от страха, и я сел. А папа стоял, смотрел на город внизу, на сто кубиков из глины, рассыпанных как попало, будто ребенок играл в кубики, затем его испугали, и он рассыпал их и убежал. И так и не вернулся больше, чтобы собрать их, поставить рядами, ровно и правильно.

Потом папа долго смотрел туда, где были поля, далеко-далеко уходила земля, туда, где были еще города, леса и реки, туда, где была война.

Что он там видел? О чем он думал?

Может быть, он видел то, что видел потом я, лет десять спустя, когда в самые грустные и невыносимые минуты приходил сюда, на крепость, и смотрел, смотрел вдаль, туда, где было просторно, много солнца и воздуха, туда, куда мне хотелось идти и идти, ни о чем не думая, просто идти и все, и никогда не останавливаться, потому что там, мне казалось, человек настолько свободен, независим, что может легко превратиться в дерево, в птиц, в облака, во все чистое и бесхитростное.

Назад Дальше