Может быть, отец сейчас и думал о том, о чем я буду думать потом, лет десять спустя?.. Может быть…
Но вдруг он сказал:
— Побежали вниз! Ну! Быстро!
Все бежало и свистело за нами, все мчалось и догоняло нас.
— Вот и чудесно! — сказал отец уже внизу. — Теперь все чудесно!
Потом он привел меня в парк, угрюмый и голый. И мы сидели там на старой скамейке, сидели, молчали, затем я что-то спрашивал у папы, а он не отвечал, не слышал, только изредка поднимал голову, смотрел на меня, улыбался в ответ и молчал.
И, когда мы уходили из парка, он снова сказал:
— Теперь все хорошо! Все хорошо!
Мы опять шли по каким-то незнакомым улицам, останавливались почти возле каждого дерева, и папа смотрел на их верхушки, думал о чем-то, думал…
— Папа, что с тобой?
Но он не слышал, будто меня вовсе не было.
Я начал приставать:
— Идем домой. Ты сегодня какой-то непонятный.
— Да, — говорил папа, — малопонятный.
— А почему?
— Почему, почему! — передразнил он меня.
— Когда мне что-нибудь непонятно, я знаю.
— Счастливец!
— А ты, разве ты несчастный?
— Ерунда! Марш домой! Левой, левой, левой!
— Мама, мама! Я же говорил, приедет папа, отомстит за тебя. Ты бы видела, как Медина бежала без задних ног!
В комнату вошел медленно-медленно дядя Эркин. Сел за стол и уставился на меня. Как он побледнел! Что с ним? Опять был приступ? И почему у мамы такие глаза? Она плакала?
— Где вы были? — спросила мама.
— На крепости. Потом папа водил меня по разным улицам, где я никогда не был.
Дядя Эркин встал и начал расхаживать по комнате взад-вперед.
— А еще? — спросила мама.
— Еще? Еще папа чертил на песке всякие непонятные значки. И еще я забыл, где мы потом были.
Папа вымыл руки и вошел в комнату, где мы сидели.
— Ты, конечно, уже все рассказал? — он потрепал мои волосы.
— Вы проголодались? — спросила мама.
— Очень! — воскликнул папа. — Воздух такой свежий…
Мама вышла на кухню, и несколько минут все мы молчали. Я ждал… И Дядя Эркин вдруг заговорил первым:
— Я… я очень хотел бы покончить со своими болезнями к вашему отъезду. И мы бы уехали вместе.
— Ваше счастье, что смогли подняться через три месяца, — ответил папа. — Успеете.
— Да, мне повезло…
— А что говорит наш доктор?
— Наш доктор говорит: скоро. Но ведь все так неопределенно. И это мучает.
— Ничего, ничего.
— Но я не калека, не обреченный!
— Вы обязательно поправитесь. Потерпите немного. Терпение — это мужество.
— Спасибо. Спасибо.
Тихо вошла мама. Постояла у двери, послушала и начала подавать на стол. Сухие фрукты, дыню, лепешки — все так, как было много дней назад, когда папа еще не уезжал на войну.
— Я тебе помогу, — сказал папа. — Что еще нужно? Ножи. Тарелки. Они там, на старом месте?
— Да, на старом.
И папа пошел на кухню, и вернулся с приборами, и стал, как прежде, хозяйничать за столом, резать хлеб, расставлять тарелки.
— Отличная дыня! — сказал он, подбрасывая ее.
И все расселись, и папа, по обыкновению, перед тем, как резать, стал крутить дыню на столе.
За столом взрослые опять молчали.
Потом мама пошла на кухню мыть посуду и папа хотел, по обыкновению, помочь ей, но она запротестовала, и мы опять остались втроем — я, папа и дядя Эркин.
Дядя смотрел на палу открыто, и папа тоже вел себя с ним дружелюбно, а я радовался. Они привыкнут друг к другу, эти взрослые. Они обязательно подружатся. И мама, которая сейчас очень встревожена, снова придет в себя, и мы будем жить вчетвером — я, мама, папа и дядя Эркин, будем жить просто и хорошо. Скорее бы, скорее бы настал этот день!
Потом мы долго решали, как будем спать. И решили — мама в моей комнате, а мы с папой в большой, летней. Прижмемся друг к другу на одной кровати, и нам будет тепло. Я буду ночью поправлять одеяло, чтобы оно не сползло с папы, буду ложиться первым в холодную постель, и, когда она согреется, папа ляжет рядом.
А перед сном мы будем лежать и смотреть, как прыгают тени на потолке, и тихо, вполголоса, чтобы не разбудить маму и дядю Эркина, выдумывать всякие истории. И папа будет рассказывать мне о войне.
А утром я буду пересказывать ему свои сны — если приснится змея, пойдет дождь, если деньги — у меня заболит зуб, а если покойный дядя Фархад, то я не знаю, что будет.
Папа сказал:
— Сегодня я тебе ничего не буду рассказывать, устал страшно с дороги. А завтра, послезавтра, все пятнадцать ночей — пожалуйста.
Он сказал: спи, а сам не спал. Я смотрел на него краешком глаза, а он часто-часто мигал ресницами, вздыхал, а когда замечал что я не сплю, сердился:
— Спи уже!
— Положи мне руку на плечо, тогда я сразу усну.
Минуты две я притворялся, затем кончилось терпение:
— Пап, тебе понравился дядя Эркин? Правда же, он славный?
— Я сплю.
А сам не спал, я видел.
— Ты с ним будешь дружить?
Папа будто не слышит.
— Как хорошо мы гуляли! Завтра пойдем все вместе, ладно? И мама, и дядя Эркин.
Я говорил еще что-то, еще. Дал себе слово не спать, а смотреть на папу, потому что он тоже не спал.
А утром все было как в сказке с хорошим концом. Папа сбросил с меня одеяло и приказал:
— Собирайся, малыш, к дедушке! Видишь, я уже почти готов.
— Сейчас, папочка!
Во дворе в окно я увидел маму.
— Мама, мама! Ты слышишь, мы едем к дедушке!
Мама остановилась, посмотрела на папу, на меня…
— Без тебя нам будет скучно, мама. И дядю мы тоже возьмем.
— Дядя может простудиться, — сказала мама. И еще она сказала: — Мы поедем все вместе летом, когда дядя выздоровеет.
— Ты не едешь?
— Да, Магди, дядя может простудиться, — согласился папа.
Я подумал и тоже решил, что дяде лучше остаться, и мы все вместе, и мама тоже, обязательно поедем в деревню летом.
Зимой нельзя лазить по деревьям и срывать яблоки и абрикосы, нельзя купаться в речке, бегать и прыгать по траве. Зимой приходится сидеть дома, засунув ноги в теплый сандал, и есть сухой урюк, сухие лепешки…
Вначале я немного дулся на дедушку за то, что он так загадочно уехал в тот раз. Отвечал ему коротко «да» или «нет», папа тоже — «да», «нет», еще он говорил «разумеется» и «вероятно» и все мы втроем — я, папа и дедушка, — казалось, были чужими.
На третий день дедушка приготовил плов, очень вкусный плов варил он, и мы сели вокруг теплого сандала, говорили вначале о хлопке и о дынях, о зиме, а потом, я уже не помню, то ли дедушка, то ли папа, начал разговор о маме.
— Что ты мне объясняешь? — сказал дедушка. — Как только ты уехал на фронт, Нора заявила: не хочу жить по-старому!
Папа долго молчал, и все перестали есть. Потом он ответил:
— А что мы знали о ней?! Веселая, добрая, избалованная. Любит нас с Магди. Вот и все.
— Что ей еще нужно было?
— Она сама, может быть, думала, что это все, что в ней есть. А может быть, и нет. Может быть, она всегда чувствовала, что способна на большее.
— Уж ей-то не приходилось жаловаться на судьбу!
Папа, казалось, не слушал дедушку. Он говорил тихо, как будто самому себе:
— Но мы не могли и не хотели этого понять…
Дедушка хотел сказать что-то, но не решился. Затем обратился ко мне.
— Иди погуляй, Магди.
— Пусть остается, — возразил папа, — это его тоже касается. Он должен многое понять, наш мальчик… А потом вдруг оказалось, что есть человек, для которого она не игрушка, не развлечение, а сама жизнь. Да, жизнь. Она стала необходимой, и то, что она прятала от нас, прорвалось наружу. И теперь Нора — это совсем другой человек, сильный и смелый человек. Понимаешь, отец. Мне кажется, что она любит Эркина за то, что нужна ему. Ну, понимаешь, ей дорог человек, который помог ей стать другой…
— А как же вы?! Ты? Магди?
— Но и нам с Магди она очень нужна…
— Папа! — Я прервал его. Я впервые видел папу таким грустным, и мне хотелось плакать.
Я выбежал из комнаты и шел, шел по полям, по холодным и замерзшим полям. Тук-тук — стучали мои каблуки о замерзшую землю, и казалось, что это был чей-то голос, как будто я разговариваю с кем-то.
Да, я все это видел, думал я, я давно заметил, что мама стала другой. Но я многого не понимал и не знал, хорошо это или нет. Папа сказал: мама стала сильным и смелым человеком. А мы не замечали всего этого. Она очень хотела быть сильным и смелым человеком, быть самостоятельной, чтобы делать все самой. Я не знал, хорошо это или нет, я боялся: как быть с ней, когда она станет самостоятельной. Но папа сказал: это хорошо! Теперь у нас все сильные и смелые: и папа, и мама тоже. И мне надо, мне тоже надо делать все, чтобы быть таким же, как они, а не плаксой и пай-мальчиком. И я догоню их, я тоже буду сильным и храбрым и тоже что-нибудь сделаю, буду лечить кого-нибудь, и когда вылечу, папа скажет: теперь и Магди стал другим человеком…
…А на следующий день мы все втроем — я, папа и дедушка — вернулись в город, к маме.
Вот и все, Марат, вся история. Война была слишком долгой, дни шли и шли, а война все не кончалась.
И опять мы разносили с тобой, Марат, страшные черные бумажки, и опять ждали от папы смешных писем, и считали дни, когда он вернется.
И не только мы, все ждали своих с войны, все надеялись… Только его уже никто не ждал, нашего дядю Эркина, только он так и не смог найти свой дом, хотя мама делала все, чтобы он выздоровел. Вскоре после отъезда папы на войну дяди не стало.
И хотя сейчас те далекие годы отодвинулись от всех нас, все равно мама иногда взгрустнет, поплачет. И папа тогда бывает особенно нежным и внимательным.
1964–1965
Прочие населенные пункты
Пролог
В летнюю ночь 1932 года у здания обкома в Старой Бухаре стояли два чистокровных скакуна под военными седлами. На одном из коней дремал, покачиваясь, адъютант Бекова.
Вид его внушал робость постовому, который уже давно следил за ним из подъезда. На лице адъютанта был шрам, он начинался со лба, огибал левую щеку и заканчивался возле верхней губы — это след сабельного удара. И хотя адъютант давно уже не воевал, он продолжал носить, как и Беков, как и все бойцы Бухарского народного полка, защитный китель, галифе с красными линиями по фронту и сапоги из крепкой желтой кожи.
Постовой на цыпочках, чтобы не разбудить адъютанта, вышел из подъезда и вынес из обкомовской конюшни сена лошадям, но лошади не стали есть.
Постовой, помаргивая, смотрел на великолепных коней, на спящего в седле адъютанта. Уже светало.
В здании послышались шаги. Постовой вздрогнул и бросился к двери. Обитая железом, она со скрипом распахнулась, и вышел Беков. За ним — Мавлянов. Постовой поспешно взял под козырек.
— Значит, день в Гаждиване, попрощайся и обратно, — сказал секретарь обкома Бекову.
Постовой на всякий случай еще раз козырнул. Беков небрежно ответил и шагнул к лошадям.
— А за проект Гаждивана не беспокойся, — крикнул вслед Мавлянов. — Не беспокойся!
Беков вскочил в седло, свистнул, и лошадь, танцуя, зацокала по мостовой, высекая копытами искры.
Он был превосходным наездником, командир Беков! Молод, красив, все на нем лучшего качества: и китель, и галифе, и сапоги, и лошадь под ним резвее адъютантской.
Гордо подняв головы, проскакали Беков и Эгамов через несколько пустынных кварталов, мимо двухэтажных и трехэтажных домов — их только начали строить в Старой Бухаре. Беков так торопился, что не взглянул даже в сторону чайханы «Десять тополей». А ведь раньше, перед отъездом из Бухары, он обязательно заходил сюда и пил в тишине чай и глядел на красных рыб в водоеме между корнями тополей…
— Ац! Ац! — кричал Беков и нахлестывал лошадь.
Когда всадники выскочили из города на мокрое от росы шоссе, Эгамов догнал Бекова, чтобы спросить, почему «попрощайся», но Беков приказал:
— Вопросов не задавать!
Они свернули с шоссе направо, и Беков ударил сапогом указатель «Бухара — Гаждиван — 20 километров». Указатель полетел далеко в песок, и Эгамов не решился сойти с коня, чтобы поставить его на место.
Начиналась степь. Обычно они ехали весело по этой холмистой степи, вспоминали о боях — тут не раз они гнали басмачей, да еще как гнали! Многих уложили у подножия соленых холмов, многих полонили…
Сегодня же Беков молчал и не разрешал Эгамову ехать рядом. Вспотев от духоты, Беков стал расстегивать китель, но рука не повиновалась. Она почти не гнулась, его левая рука, простреленная басмачом Бобо-Назаром, но упрямый Беков специально расстегивал китель левой рукой для того, чтобы натренировать ее.
— Смотри… — придержал вдруг Беков коня и обернулся к Эгамову, показывая на степь, где бежала лисица.
Эгамов привстал в седле — так близко был зверь, рыжий и крупный, с блестящими от зноя глазами!..
Беков выхватил маузер и начал целиться, продолжая скакать.
«Сейчас он убьет лисицу и даже не разрешит забрать, и зверь будет лежать в песках на съедение коршунам… Э-эх», — вздохнул Эгамов, и крестьянское сердце его сжалось.
Но напрасно целился Беков: лисица уже скрылась за барханами.
Командир в гневе сунул маузер в деревянную кобуру, но Эгамов все же решился успокоить:
— Не знаю, что бы мы делали с ней, если б, не дай бог…
— Знаешь, мне надоела твоя мелочная опека! — резко возразил Беков, словно ударил по лицу.
Ох, как больно всегда становилось Эгамову, когда командир повышал голос… Ведь он любил командира и хотел, чтобы тот говорил с ним нежнее, не так, как с остальными. Ведь адъютант — это его правая рука!..
Он боготворил Бекова, гордился, что живет вместе с ним, и даже подражал его манере говорить, жестикуляции и походке…
Впрочем, подражали Бекову почти все воины, но у маленького, грузного, совсем не воинственного, несмотря на шрам, Эгамова получалось это очень комично, и люди над ним смеялись…
— Вы не должны со мной так говорить, командир, — сказал Эгамов, мучась от обиды. — Даже в последний день… Ведь это последний день, командир? Ведь вы покидаете нас?..
Беков придержал лощадь и позволил Эгамову с ним поравняться.
— Прости, Кулихан. Ты настоящий солдат. Да, Кулихан… покидаю… Обком направляет меня на другую работу, в Бухару. Прости, Кулихан. Я выхлопочу в городе для тебя орден.
— Не это главное, командир…
— Нет, я хочу, чтобы тебя наградили.
— Если можно, вызовите меня к себе в Бухару, командир.
— Вызову, — поспешно согласился Беков.
— Я еще пригожусь. Я буду лечить вашу руку.
Беков не ответил, потом подумал вслух:
— В Бухаре лошади, конечно, не нужны. А вот если ты подучишься, я тебя сделаю своим шофером.
— Только не забудьте, прошу вас, командир…
Степь побежала вниз, и кони понесли к поселку за рекой, в Гаждиван.
Сто человек в страшный зной копали землю, заливали водой канавы, перегоняли верблюдов, навьюченных досками и кирпичами.
Беков выпрямился в седле, лошади спустились к речке, глотнули мутную воду и забарабанили копытами по деревянному мосту.
Возле первых юрт на другом берегу Беков выхватил маузер и выстрелил в воздух.
Хотя стрелял он, почти всегда возвещая о своем приезде, люди с расшатанными от голода и зноя нервами не могли привыкнуть, пугались, прятались за верблюдов, за глиняные стены.
Беков на полном скаку осадил коня.
Люди окружили его, закричали:
— Мир вам, командир! Мир вам!
— Мир и вам, — по-отцовски добро ответил Беков.
Город только закладывался. Построили четыре
глиняных домика-времянки и строили пятый всем отрядом.