Крест и стрела - Мальц Альберт 23 стр.


— Может быть, может быть, — пробормотал Кольберг. — Может, они будут возмущены, а может, и нет. Вы объявите им, что немецкий рабочий, только что награжденный крестом за преданность родине… да ведь это почти наверняка наведет их на разные мысли! Вы, очевидно, убеждены в лояльности наших рабочих, но я — нет. Девять десятых — такие же предатели, как Веглер. Все до единого в душе относятся к нам враждебно.

Кер, а за ним и Кольберг вопросительно взглянули на Баумера. Тот только усмехнулся.

— Может, так, а может, и не так, — сказал он. — Во всяком случае, мы не станем рисковать и не наведем их на разные мысли, как вы выразились.

— Каким же образом?

— Преступление совершил не Веглер, — небрежно пояснил Баумер. — У Веглера воспаление легких. Заболел внезапно. Завтра или послезавтра его отправят в городскую клинику, где ему обеспечат лечение, которого заслуживает такой патриот, как он. А вскоре станет известно, что Веглер умер, бедняга. В конце концов, можно даже устроить гражданскую панихиду по этому мерзавцу.

— А кто же преступник?

— Да конечно же поляк. Тот самый поляк, который работает на ферме, где все и произошло. Это просто, это логично, это правдоподобно. К тому же это уничтожит всякие дружеские чувства, которые могут зародиться у наших немецких рабочих к пленным полякам.

Кольберг и Кер помолчали, обдумывая его слова. Потом Кольберг кратко произнес — Это умно, Баумер, — и налил себе третью чашку кофе. Кер молчал.

— Однако, — продолжал Баумер, — если Керу удастся добыть какие-нибудь сведения, которые мы сумеем выгодно использовать, или если я сегодня добьюсь чего-нибудь от Веглера, мы сможем пересмотреть этот план.

— Как вам угодно, — согласился Кольберг. — Но я думаю, что поляк — идеальный выход из положения. Будь моя воля, я бы повесил его на деревенской площади и согнал бы на это зрелище всех поляков. Я их боюсь. Вы должны крепко держать эту сволочь в узде, Баумер. У каждого из них черная душа предателя. Вот увидите! При первой же возможности на нашей земле появится целая армия партизан.

— Знаете, — с беспокойством сказал Кер, — боюсь, с поляком будет не так-то просто… Я…

— Вы хотите сказать, — перебил его Баумер, — что уже многие знают о Веглере?

Кер подтвердил это кивком.

— Знают человек пять-шесть моих эсэсовцев. Их можно заставить молчать. Знают доктор Цодер и эта женщина, Берта Линг.

— С ней-то я поговорю, — сказал Кер. — Мне все равно придется допрашивать ее еще раз. Но вот рабочие из барака Веглера… Правда, я велел им не болтать, но все же надо будет сделать им внушение.

— И отлично. Соберите их, как только мы вернемся, — сказал Баумер. — А я займусь остальными. О чем тут беспокоиться?

— Пожалуй, не о чем, — подтвердил Кер. — Значит, договорились. Это превосходный план. Поздравляю вас.

Кер лгал. План ему не нравился. И не потому, что казался! ему малоэффективным. Наоборот, в этом смысле трудно было придумать что-нибудь разумнее. Дело в том, что у Кера были возражения морального порядка. За всю свою многолетнюю работу в полиции он не раз бывал свидетелем, а нередко и участником довольно грязных махинаций. Но брать взятки, вынести преступнику более суровый приговор, чем он заслуживает, или использовать служебное положение, чтобы переспать с женщиной, — все это были невинные проступки. Повесить же ни в чем не повинного человека, будь то даже поляк, — это уже серьезное прегрешение против той буржуазной морали, на которой, как ему казалось, зиждется государство. Типичный для национал-социалистов жестокий бандитизм, от которого ему всегда становилось не по себе. «Что необходимо, то и справедливо», — с жаром утверждали баумеры и считали это идеализмом. Быть может, так оно и есть… Но, живя в волчьем логове, разве можно знать, кого и когда сожрут?

— Значит, остается только одно дело, — сказал Баумер. — Учебная тревога. Мы тут совсем заржавели. Предлагаю устроить тревогу в пять часов дня, чтобы ночная смена тоже могла участвовать до выхода на работу.

Кольберг молча кивнул. Он все думал, как бы ему изловчиться, чтобы уезжать отсюда на ночь.

Баумер встал.

— Да, Эдмунд, — криво усмехнулся он, — когда придет победа, мы честно заслужим свой покой, а? Прошли, видно, прежние времена, когда мы в несколько недель захватывали очередную страну и подбрасывали вашему Стальному тресту все новые и новые заводы.

— Да, — буркнул Кольберг. — Да.

Он не смел высказать свое убеждение в том, что фюрер сделал огромную ошибку, напав на Россию. После Дюнкерка Англия превратилась в прогнившее яблоко. Можно было закрепить за собой континент даже без бомбежек, а Россию оставить напоследок. А теперь Германия кровоточит всеми своими порами.

Баумер улыбнулся. Он знал, что Кольберг боится возможной бомбежки, и это его забавляло. Нельзя сказать, чтобы сам он радовался такой перспективе, но он будет держаться, как подобает мужчине.

— Не падайте духом, Эдмунд, — холодно засмеялся он. — Как-нибудь переживем. К осени все изменится. Летом мы разобьем красных и бросим все наши воздушные силы на Англию. Пусть на своей шкуре испытают, что значит бомбить женщин и детей.

— Да, да, — сказал Кольберг. — Я этого только и жду.

Он проводил их до дверей и рассеянно попрощался с Кером. Закрыв дверь, он немного постоял, потирая рукой свое заросшее щетиной лицо. Потом тихонько прошел через комнату и вошел в спальню.

Жена еще спала. Он лег рядом в теплую кровать так, что бы видеть лицо жены. Она была пухленькая блондинка, на десять лет моложе его, нашедшая смысл своей жизни в том чтобы обожать и баловать своего энергичного, удачливого мужа, превозносить его достоинства, быть для него матерью светской хозяйкой дома или покинутой женой — в зависимости от его прихотливых настроений. Ее разбудил скрип кровати С сонной улыбкой она открыла глаза.

— Что с тобой? — спросила она, мгновенно почуяв, что он расстроен.

— Душенька моя, — пробормотал Кольберг. Нашарив пуговицы ее ночной рубашки, он оттянул шелк, обнажая ее тяжелые груди. Он нагнулся и, закрыв глаза, прижался лицом к теплому телу. Жена успокаивающе обвила его руками.

— Ах, душенька, — прошептал он, — когда же кончится эта война?

2

5 часов 30 минут утра.

Было время, когда Рихард бегал и повторял нараспев:

«Чик-чик, чик-чик,
Я — буксирчик,
Я тяну большие лодки.
Чик-чик, чик-чик!»

Тогда ему было пять с половиной лет, вспоминал Веглер. И в этом же возрасте он прибежал, весь горя от возбуждения: «Папа, послушай, что мы видели: мы с мамой видели сегодня радугу, и она была вся раскрашенная!» А потом он научился сам причесываться и относился к этому очень серьезно. Однажды утром Веглер брился, а малыш взобрался на табуретку, чтобы видеть себя в зеркало. Он рьяно приглаживал щеткой непослушные вихры на макушке, приговаривая: «Ты что там торчишь, вот я тебя сейчас причешу, — и упоенно, нараспев, повторял — Вот та-ак. А сейчас вон тех позади ка-ак причешу!..»

Мальчик! Маленький мальчик, учившийся причесываться, как взрослые, старательно, неуклюже, с восторгом приглаживал щеткой свои волосенки..

Они родятся голенькими, родятся невинными, и сердце отца или матери переполняется радостью от того, как чудесно растет и развивается этот маленький комочек плоти. Несколько дней подряд Веглер надеялся, что у него будет другой ребенок, от Берты. Узнав, что его семя зародило в ней новую жизнь, он почувствовал себя накрепко спаянным с нею. Как ничто другое, это дало ему надежду, что и он еще может начать жизнь заново. А теперь, помоги ей боже, ей придется носить незаконного ребенка или безжалостно убить его. Если бы он мог вымолить у нее прощение за это!..

Веглер пошевелился на койке. Он вздохнул, облизал губы и с трудом проглотил слюну.

Он вспомнил один случай — это было в первые недели жизни Рихарда. Он, Веглер, стоял над его колыбелькой, и вдруг Рихард чихнул. Веглер, не помня себя от восторга, крикнул жене: «Ты посмотри! Он совсем как человек!..» — и под громкий хохот Кетэ сбивчиво стал объяснять, что он имел в виду… Вероятно, он имел в виду то самое — постепенное узнавание… формирование тельца и развитие способности владеть им; беспомощный, мяукающий кусочек мяса начинает видеть, по запаху чувствует приближение материнского соска… в шесть месяцев жизнерадостно хлопает ручонкой по бутылочке, из которой сосет; в год уже умеет, как гордый собственник, хватать ее крошечными ручонками, обладающими невероятной силой, и что-то громко лепечет, как бы заявляя: «Это мое. Оно принадлежит мне по праву. Я уже постиг этот первый принцип собственности…»

А потом ребенок стал расти, крепнуть, превратился в мужчину, и для этого мужчины, оказывается, была уготована особая судьба. Он умер, завоевывая чужую страну — страну людей, которые спасались от него бегством среди студеной зимы, по заснеженным дорогам, в тоске прижимая к себе голеньких, невинных детишек… А когда он умер, ты, Вилли Веглер, его отец, кротко спрашивал: «Зачем все это? Для чего? Страсть и рождение, кормление и воспитание — зачем, для какой цели, к чему?» И не находил ответа…

Веглер опять проглотил слюну, облизал губы. Раздраженно подумал: «Какая горячая подушка. Почему она такая горячая? Почему Кетэ не сменит ее?» Очнувшись от дремоты, он застонал и услышал далекое уханье завода. Его Кетэ только тень, его Рихарда, водившего щеткой по шелковистым волосам, нет в живых — на свете только и есть, что пульсирующая боль в животе, острое покалывание в паху и пересохшее, воспаленное горло.

Он думал: «Когда же все это началось? Да, сейчас я ненавижу фашистов. Но почему я не раскусил их раньше — год, пять лет назад? Как мог взрослый мужчина жить, словно во сне?»

Потом, с еще большей грустью подумал: «Ха! Ну, положим, я бы знал все раньше — ну и что? Черт, как глупо, вспоминая прошлое, твердить „если бы“. А было эго не так уж давно. Зачем лгать? Помню, как я относился к жизни. Я жил, посвистывая, как последний болван, пока… должно быть, пока они не взяли у меня Рихарда. А тогда было слишком поздно. Тогда я… верней всего, я запутался. Запутался — и испугался. Да, господи Иисусе, зачем лгать? Я говорил: тут ничего не поделаешь. Что может изменить один человек?»

Когда наступил 1933 год и Гитлер стал рейхсканцлером, Вилли не верил в какие-либо особые перемены. Некоторые, в том числе и его друг Карл, горячо доказывали ему, что национал-социалисты — враги рабочих, значит, и его враги.

— Возможно, — отвечал Вилли. — Не думайте, что я голосовал за них. Но раз уж Гитлер стал канцлером, должен же он уважать законы, правда?

Что бы ни говорили Карл и другие в первые недели нового режима, Вилли казалось бесспорным одно: закон есть закон. Кроме того, правительство надо уважать. Сколько Вилли себя помнил, эту заповедь постоянно повторяли все умные люди: его учителя, сержанты-инструкторы и авторы газетных статей. Конечно, в Германии было далеко не все благополучно — это понимали даже те, кто, как Вилли, не интересовался политикой. А Гитлер утверждал, что знает, как решить все проблемы. «Что-то непохоже, — говорил Вилли, — но время покажет». Человеку, вроде Вилли Веглера, хотелось иметь работу, семью, маленькую квартирку— его вполне устраивал этот тесный мирок. Республика дала ему все это — и он был в общем доволен; если дадут национал-социалисты, он и ими будет доволен. «Подождем — увидим, — говорили веглеры. — Всегда успеем провалить их на выборах».

И Вилли ждал. Но потом жизнь стала как-то изменяться. Газеты запестрили новыми словами, которые раньше не были в ходу: «истинно немецкий народ», «арийцы», «расовая чистота»… Вскоре все больше и больше людей, и не только члены нацистской партии, стали говорить на этом газетном языке. Но все же это были только слова, а слова не так важны, как содержимое корзинки с завтраком.

Начали появляться и чрезвычайные декреты, особенно после пожара рейхстага. Германия была объявлена на положении непрерывной боевой тревоги, изданы постановления о евреях и коммунистах, которые устраивают заговоры против государства — так, по крайней мере, писали в газетах. Вилли вдруг узнавал, что хозяина магазина, где он однажды купил костюм, арестовали, потому что он — еврейский спекулянт. Или Эрнст, рабочий-коммунист, вдруг перестал выходить на работу, и шепотком передавали слух, будто Эрнст арестован за подпольную деятельность. Все это было необычно и тревожно, тем более поскольку Вилли знал, что Эрнст — ветеран войны, как и он сам, и славный малый, независимо от своих убеждений, а торговец-еврей получал такой ничтожный доход от своего захудалого магазинчика, что вряд ли мог снабжать деньгами заговорщиков, но все же ничего такого не случалось ни с Вилли, ни с его семьей. И хотя шептались, что кругом идут аресты, улицы по-прежнему были полны народу и Вилли ни разу не видел, чтобы кого-нибудь арестовывали. Однажды, еще в самом начале нового режима, он попытался разыскать Карла. Ему хотелось знать, что думает его старый друг о происходящем. Но Карл куда-то переехал из меблированных комнат, и хозяйка, услышав его имя, захлопнула перед носом у Вилли дверь.

Конечно, Вилли не понравилось запрещение профсоюзов. Профсоюзы много помогали людям в заработной плате — это знал каждый немецкий рабочий. Однако в то же время было официально объявлено, что национал-социалисты создают другие союзы. Может, они будут не хуже прежних, думал Вилли. Он был настроен скептически, но… подождем — увидим. Кому охота высовываться и наживать себе неприятности? Да и что тут можно сделать?

И вскоре, сам еще толком не зная почему, Вилли выработал привычку обрывать разговор, когда собеседники начинали роптать. Он привык также не высказывать вслух своих мыслей, если в них была хоть тень осуждения нового режима. «Попадешь в беду», — шептались вокруг. Лучше уж быть поосторожнее. Раньше слово «беда» имело точный смысл. Надо было ждать беды, когда человек явно нарушал определенный закон. Теперь беда таилась в каждом углу, она наползала, словно туман на спящий город. И если Вилли узнавал, что бывший руководитель его профсоюза арестован, ему было неприятно, но он старался поскорее забыть об этом. Да, откровенно говоря, он не желал попасть в беду. И, откровенно говоря, в голове у него все спуталось. Радио, газеты, бесконечные марширующие колонны, ежедневные беседы на работе внушали ему, что то, что кажется несправедливым, на самом деле справедливо, и все, что требует улучшения, будет улучшено и что Германия, в которой он живет, сейчас возрождается — а он ничего не мог взять в толк и запутывался, безнадежно запутывался.

Через некоторое время взгляды Вилли, почти незаметно для него самого, стали чуточку изменяться. Версальский договор— камень на шее Германии, разве это не правда? В свое! время так говорили даже социал-демократы. А немцев, живущих в соседних странах, жестоко притесняют. Вилли до сих пор об этом не знал и даже засомневался, но все утверждали, что так оно и есть, в газетах помещали снимки всяких зверств, — и это, конечно, казалось явной несправедливостью. Если Гитлер хочет исправить это зло — что же тут можно возразить? Кроме того, время шло, а другие государства, Англия и Франция, например, не противились требованиям Германии. А ведь, казалось бы, должны были противиться, если бы эти требования были несправедливы. По крайней мере все так говорили.

А потом Вилли наслушался столько разговоров о евреях, о том, как они отравили жизнь Германии, что уже и не знал, чему верить. Среди его знакомых почти не было евреев, как же он мог судить сам? «Нет дыма без огня», — говорили люди. Во всяком случае, он-то — не еврей. Правительство уверяло, что жизнь станет куда лучше, когда страну очистят от евреев. Кто знает, так это или не так? Вилли, разумеется, не знал.

Все это, однако, было еще до того, как с Германией произошло удивительное превращение: она стала совсем иной страной. Вилли сначала не замечал этого превращения. Он увидел его только тогда, когда оказалось, что его сын живет уже не в древней стране Германии, а в новой — Гитлерландии.

Когда Гитлер стал рейхсканцлером, Рихарду было без малого пятнадцать лет. В шестнадцать он уже носил форму «Гитлерюгенда». И Вилли внезапно понял, что, пока ему снились сны наяву, мир вырвался из привычной орбиты и бешено кружится где-то в недосягаемом для него пространстве.

— Отец, — как-то сказал ему Рихард. — Я хочу поговорить с тобой по душам.

Он только недавно вернулся домой, отбыв годичную трудовую повинность, и произнес эти слова с важным достоинством восемнадцатилетнего юноши, который относится к жизни с похвальной серьезностью.

Назад Дальше