— Говори, — ласково усмехнулся Вилли.
Они шли по лугу на окраине города. Много раз они гуляли тут в былые годы, когда Рихард восседал на плечах у отца. Сейчас юноша был одного роста с отцом, почти так же широк в плечах, и у него были такие же светлые брови и ресницы и крупный подбородок. Вилли очень гордился сыном.
— Ты ведь знаешь, я очень уважаю тебя, отец, — начал юноша.
— Я рад.
— Но понимаешь, какое дело… В общем, меня это расстраивает, — слегка покраснев, сказал Рихард. Вот досада, что он не нашел более подходящего слова. Это совсем не то, что ему подсказали вчера в комитете национал-социалистской партии.
— Отец… я теперь стал старше, смотрю на вещи по-взрослому и уже не могу… относиться к тебе, как раньше.
— Не можешь? Что так?
— Видишь ли, я пришел к выводу, что ты… ну, что ты — эгоист, отец. — («Будь с ним поделикатнее», — сказали ему).
— Эгоист?
— Ты живешь только для себя.
— Это я? Только для себя? — удивился Вилли и ласково добавил — А разве не для тебя, не для твоей матери?
— Ведь это же все равно, понимаешь? — торжествующе пояснил Рихард. — Мое поколение, — добавил он, все больше проникаясь пафосом, — учится жить для всех — для Народа, для Государства. Жить иначе — значит быть эгоистом, отец.
Вилли с облегчением улыбнулся.
— А я боялся, что натворил бог знает что — ограбил банк, например.
— Пожалуйста, не шути, отец. Я хочу гордиться тобой, но как мне гордиться, если ты не принимаешь активного участия в общем деле? Ты должен быть кандидатом национал-социалистской партии.
— Видишь ли, сынок, дело вот в чем: политика, митинги, собрания всю жизнь были не в моем духе.
— Мало ли что, — ты можешь переломить себя.
— Да, но давай рассуждать так: я люблю играть на аккордеоне. Я старался научить тебя, но у тебя к музыке не лежит душа. Теперь скажи — я когда-нибудь заставлял тебя играть насильно?
— Нет, — нехотя ответил Рихард.
— А почему? Потому, что я знаю: у разных людей разные взгляды. Люди и думают по-разному, и вкусы у них разные.
— Но мы же говорим не об игре на аккордеоне, — возразил юноша. — Речь идет о куда более серьезных вещах: о долге, об идеалах. С этой благодушной демократической чепухой насчет того, что у одних есть обязанности, а у других — нет, покончено навсегда, неужели ты не понимаешь? Теперь у каждого немца должна быть одна обязанность, одна идея, одно желание!
Вилли молчал. Слово «чепуха» задело его.
— Отец, ты был бы плохим немцем, если бы позволил мне иметь взгляды, противоречащие интересам государства, правда? А я был бы плохим сыном, если бы…
— У разных людей разные взгляды, — упрямо перебил его Вилли. — Это так естественно.
— Ничего подобного! — негодующе воскликнул сын. — Вовсе не естественно! Прости, отец, но я говорю о принципах, которые понимаю лучше тебя. Мы в лагере прослушали не меньше десятка специальных лекций. То, что ты говоришь, и есть суть еврейско-демократического образа мыслей. Смотри, как отравлен твой ум! Нет, отец, ты просто должен понять, что с этих пор у каждого немца может быть лишь одна идея— идея нашего фюрера!
Вилли повернулся и поглядел на сына, на его искаженное лицо и злые, холодные глаза. И в первый раз за всю их совместную жизнь он узнал горчайшую отцовскую муку, поняв, что его сын, родная плоть и кровь, стал чужим, враждебным по духу. Его бросило в дрожь.
— Сынок, — с отчаянием сказал он, беря его за локоть. — Я охотно попробую жить по-новому, чтобы идти в ногу с твоим поколением. Ты же знаешь, я не против национал-социалистов.
— Большего я и не прошу, — с энтузиазмом перебил его Рихард. — Только попробуй.
— Но и я хочу тебя кой о чем попросить.
— Все, что угодно! Я принесу тебе нужные книги, я поведу тебя на наши собрания…
— Нет, я о другом… — Голос Веглера стал хриплым, молящим. — Помню, однажды мы с тобой были вот здесь, на лугу, сынок. Тебе тогда было года три, ты только еще учился правильно выговаривать слова. Мы втроем — я, ты и твоя мать — в воскресенье устроили тут пикник. Помню, задремали мы на траве — кажется, вон там, под тем деревом. И вдруг ты проснулся — над тобой пролетела стрекоза. Ты вскочил и пустился за ней вдогонку: «Ой, какой большой тликозел!»
Рихард засмеялся:
— Неужели я так говорил?
Но Вилли не смеялся. С робкой мольбой в глазах он, слегка запинаясь, торопливо продолжал:
— Слушай, сынок, пока у тебя не будет своего ребенка, ты никогда не поймешь, как много значат такие мелочи — они навсегда врезаются в душу отца. Вот я смотрю на тебя и вижу не только красивого молодого человека — я вижу тебя таким, каким ты был о тот день. Вижу тебя и в четыре года, когда ты учился запускать змея. Ты был еще слишком мал для этого, но тебе казалось, что главное — бежать, держа его за веревку, и тогда змей взлетит в небо. И ты мчался что было сил, мордашка у тебя раскраснелась, ты весь взмок, но бежал бегом, пока не споткнулся. Полежал минутку, отдохнул — и снова бежать. И помню, как тебя в первый раз отводили в школу, а ты боялся и плакал. И много, много чего еще я помню! Вот это, сынок, и значит быть отцом… так сказать, носить в себе целый ворох всяких воспоминаний. И если я сейчас отношусь к политике не так, как ты, не отворачивайся от меня. В мире есть еще столько всего, кроме политики. Я тебя люблю, сынок, и всегда буду любить, какие бы у тебя ни были политические убеждения.
— Конечно, отец! — Рихард был искренне тронут. — Я ведь тоже тебя очень люблю.
На том и кончилось. Но оба понимали, что Вилли попросту замял разговор, ударившись в сентиментальность. Отныне и навсегда между ними легла пропасть. И внешние проявления любви не помогали перекинуть через нее мостик.
В последующие годы Вилли часто раздумывал над этим разговором. Одна фраза, сказанная сыном, особенно врезалась ему в память: «Прости, отец, но я говорю о принципах, которые понимаю лучше тебя».
Это верно. У его сына были принципы. Его сын жил, действовал и судил обо всем согласно определенным принципам. И когда сын женился на Марианне, красавице с невинно-кротким выражением лица, которую он встретил где-то, когда отбывал трудовую повинность, — оказалось, что и она тоже во всем руководствуется принципами. Она была не слишком умна, эта темноволосая дочь почтового чиновника, но голова ее была набита принципами, определенными и точными, неизменными и всеобъемлющими принципами. И Вилли, бывший на двадцать лет старше ее, вдруг однажды спросил себя: «А какие же принципы могу противопоставить им я? Каким принципом я руководствуюсь в жизни?» И не смог на это ответить. Он копался в своей душе и запутывался все больше и больше.
— Боже мой, Кетэ, — воскликнул он однажды вечером в приступе смятения, — что происходит в Германии? Знаешь, кого я сегодня встретил? Артура Шауэра — помнишь? Он приходил к нам в Кельне с Карлом. Мы с ним воевали в одной роте.
— Шауэр? — шепотом повторила Кетэ, хотя они были одни в своей кухне. — Ведь он, как будто, тоже коммунист?
— Да. Думаю, что да. Ну так вот, он подошел ко мне на трамвайной остановке. «Вилли Веглер, кажется?» — спросил он. Я его сперва не узнал. Он выглядит шестидесятилетним стариком — сгорбленный, почти седой… «Я, — говорит, — Артур Шауэр». А я возьми да и брякни: «Да что это с вами сталось? Вы болели, или что?» И знаешь, что он сказал? Оглянулся, нет ли кого поблизости, и шепотом мне: «У меня, — говорит, — было воспаление легких. Я сидел в концлагере за политику, только недавно вышел оттуда. И еще не поправился».
«Воспаление легких, — повторяю я, как болван, — но…»
«В лагере, конечно, прекрасные условия, — говорит он. — Только климат нездоровый. Почти все болеют воспалением легких. Карла помните?»
«А где Карл? — спрашиваю. — Я Карла не видел целую вечность».
«Карл умер».
«Умер?»
«Он был там, где и я. В первую же неделю схватил воспаление легких».
Вилли поглядел на жену, его крупное лицо перекосилось от гнева.
— Ты понимаешь? — сказал он. — Они убили Карла, вот что! Мне плевать на его политику. Он был честным человеком и ветераном войны. Что у нас делается, что делается!.. Ведь это… это же преступно! Это добром не кончится!
— Вилли, Вилли, ради бога тише, — тревожно взмолилась Кетэ.
— Ну вот, видишь, — гневно зашептал он, — мы одни в своем собственном доме и должны говорить шепотом. Неправильно это, Кетэ. Знаешь, что я начинаю думать? Мне кажется, что национал-социалисты… ну, словом, говорят они одно, а на деле выходит другое.
— Но послушай, — возразила Кетэ, — у нас больше нет безработных. Тут они как обещали, так и сделали. Может, ты и забыл, но я-то всю жизнь буду помнить, как весь тридцать второй год ты сидел без работы. И потом, прекратились наконец ужасные бои на улицах. Они навели порядок, и теперь все спокойно, разве не так?
— Знаю… Но убить Карла, такого человека, — разве это порядок?
— Но ведь это только Шауэр так говорит. Ты же не знаешь. Может, он врет.
— Я и от других много слышал про эти лагеря. Да и ты тоже, Кетэ.
— Да, но что поделаешь, Вилли? Разве мы с тобой в силах что-нибудь изменить?
Вилли промолчал; сколько раз он задавал себе тот же вопрос, и ничего не мог ответить.
— А теперь, смотри, Чемберлен и другие приедут сюда заключать договор, — продолжала Кетэ. — Если б фюрер поступал неправильно, разве они приехали бы?
— Должно быть, нет, — пробормотал Вилли, — должно быть, нет. Теперь уже трудно понять, что к чему.
— Все-таки нам живется неплохо… правда, Вилли? Сейчас, конечно, труднее, потому что много всяких вычетов, но у тебя же есть постоянная работа.
— Да.
— Подождем — увидим. Что нам еще остается?
— Наверное, ничего.
…И таким образом все годы, пока шла постепенная подготовка к войне, Вилли Веглер по-прежнему оставался солидным и надежным гражданином своей страны. Новые, раздражающие правила на работе, добавочные налоги, вычеты за обещанный автомобиль, который был ему не нужен, или увеличение рабочего дня — все это, конечно, вызывало его недовольство. Однако жизнь не была невыносимой. И Вилли снова повторял про себя: «Может, все еще наладится. Может, они и правы — так надо». А пока что у него была работа и была Кетэ. А пока что к ним иногда наезжал сын, служивший в армии. Пока что день, как положено, сменялся ночью, а ночь — днем. Вилли жил среди людей, которым он не мог заглянуть в душу, но которые с виду казались основательными, спокойными и довольными. Быть может, на самом деле это было не так, но расспрашивать Вилли не смел. Так и жил Вилли Веглер, тихий, смирный, сбитый с толку — одним словом, надежный гражданин своей страны.
В этом и заключался основной принцип его жизни, хоть он того и не подозревал. Покоряться судьбе, как испокон веков покорялось большинство людей, почти не делая попыток изменить ее; покоряться своей доле, определенной от рождения; покоряться заповедям великих, но туманно-далеких обитателей вселенной; быть кротким и тихим, если только повседневная жизнь не становится абсолютно нестерпимой, — вот в чем состоял принцип Вилли, принцип, по которому всегда жила и живет большая часть человечества. Но Вилли никогда не углублялся в подобные размышления. Он просто жил, как живет множество его собратьев, потому что таков железный закон, которому обучает чистых и невинных беспощадно жестокая жизнь.
Войну Вилли воспринял так, как воспринял бы болезнь. Скверно, но ничего не поделаешь, не в его силах что-либо изменить. Война 1914 года оставила у него такие страшные воспоминания, что никакая пропаганда не могла его переубедить. Немецкие войска быстро захватили Польшу, и он радовался — не потому, что это означало победу, а потому, что, как он надеялся, скоро наступит мир. Но мира все не было; Вилли пал духом и одно время клял англичан и французов за то, что они не кончают войну. Фюрер желает мира, писали газеты, но враги Германии предпочитают воевать.
После Польши пришла очередь Норвегии, и тогда война коснулась и Вилли. Рихард был парашютистом и погиб в первые же дни кампании. Эта весть пришла к Веглерам не как простое уведомление о смерти. Рихард, по-видимому, погиб, как герой. Молодой вдове должны были вручить его посмертную награду.
Узнав о гибели сына, Кетэ впала в прострацию. Вилли один отправился в деревню близ Дюссельдорфа, где жили родители Марианны, — вместе с маленьким сынишкой она переехала к ним на время войны.
Торжественная церемония состоялась на ступеньках ратуши. Полковник парашютных войск вручил фрау Марианне Веглер Железный крест. Какие-то люди произносили речи, звучала подобающая музыка — словом, зрелище было очень воодушевляющим, как говорили вокруг. Во время церемонии Вилли стоял словно каменный — крупный, светловолосый человек с застывшей на лице болью и поникшими могучими плечами. Время от времени он потирал одной рукой другую, медленно и неуклюже, точно пальцы его окоченели от холода. В мозгу его стучало: «Рихард умер», но сердцем он не мог этому поверить. В сердце его жил Рихард светловолосый, кудрявый, вприпрыжку бежавший по улице… В сердце его Рихард говорил нараспев: «Чик-чик, чик-чик, я — буксирчик»… и озорно выпаливал за столом, при гостях:
В сердце его Рихард был полон горячей, бурной жизни, и, наверное, полковник ошибся — этого не может быть! Но полковник не ошибся, и Вилли знал это.
В тот вечер Вилли глядел, как Марианна укладывает спать его внучонка. За весь этот долгий день она ни разу не выказала своего горя, даже когда ей сунули в руки крест Рихарда. Она гордо и высоко держала голову, и до ушей Вилли не раз долетали одобрительные замечания насчет ее патриотизма. Марианна спокойно застегнула малышу пижаму и спросила, рассказать ли ему сказку, но Вилли видел, что она разрыдается, как только останется одна. И тут он впервые в жизни ясно понял, что значит слово «принцип».
— Расскажи про воробья, — сказал малыш.
Марианна машинально улыбнулась Вилли.
— Это он требует каждый вечер, — объяснила она и склонила голову к сыну, прижавшись щекой к его щечке. Ее прелестное лицо было неподвижно, как маска, но в красивых глазах стояла жгучая боль.
— Паук убивает муху, — начала она. — Потом воробей убивает паука, а сова убивает воробья, а лисица убивает сову, а собака убивает лисицу, а волк убивает собаку… А потом что? — спросила она ребенка.
— А потом что? — повторил он.
— Ну, ты же знаешь. Кто убивает волка?
— Сама скажи, — пролепетал мальчуган.
— Человек, конечно! — сказала мать. — Так и ведется на свете, сынок. Сильные всегда побеждают и убивают своих врагов. Ты будешь сильный, когда вырастешь?
— У-гу.
— Ты будешь самым сильным на свете и убьешь всех врагов твоей родины, да?
— У-у-гу-у.
— А кем ты будешь, когда вырастешь? — Марианна с гордой улыбкой полуобернулась к Вилли.
— Са-датом, — ответил малыш.
— Солдатом, — повторила Марианна.
— И-оем, — продолжал малыш.
— Да, героем, как твой папочка, — сказала Марианна.
— И болоться за фю-лела. — Малыш протянул ручонку, словно салютуя.
— Да, сказала Марианна, и, хотя губы ее дрогнули, а лицо побледнело, в глазах ее не было ни слезинки.
А Вилли? Он глядел на Марианну и молчал. Позже он понял, что на лице его, должно быть, отразился тот ужас, которым было наполнено его сердце. Ибо под его страдальческим взглядом Марианна вдруг вспыхнула.
— Ну, что? — злобно воскликнула она. — Вам это не нравится?
Вилли ничего не ответил; да, конечно, это ему не нравилось. Войны — войнами, тут уж ничего не поделаешь, но что нас ждет, если матери будут готовить своих сыновей к смерти?
— Ну и пусть не нравится! — в бешенстве крикнула Марианна. — А мой ребенок будет воспитан как следует: он усвоит принципы истинного немца, которым научил бы его отец!