Крест и стрела - Мальц Альберт 25 стр.


И, быть может, только в эту минуту Вилли ясно понял, что прежней Германии уже нет, она окончательно превратилась в Гитлерландию. В прежней Германии взрослые всегда старались внушить уверенность подрастающей молодежи. Теперь же неуверенными стали взрослые, и он в том числе; он казался себе щепкой, которую бросают во все стороны разбушевавшиеся волны, а молодежь, и даже крошечные дети, шагали по жизни с непоколебимой уверенностью. У них были наготове ответы на все вопросы, у них было точное определение добра и зла, и в пять лет они знали, что в восемнадцать будут убивать.

И это было их принципом. А какие принципы может противопоставить им он?

Вилли открыл налитые кровью глаза. Невидящим взглядом он уставился на стену больничной палаты. «Нет, у тебя никогда не было принципов, Вилли, — пронеслось в его усталом мозгу. — И сейчас нет. Ты никогда не понимал, что такое нацисты, — и сейчас не понимаешь. Ты знаешь только, что все вокруг себя они заражают гнилью».

Он лежал неподвижно, облизывая сухие губы. И опять, будто эта новая мысль засела в мозгу и сердце, как острие ножа, он подумал: «Нет, Вилли, принципов у тебя не было и нет. Но на что человек без принципов тратит свою жизнь? Ответь, Вилли. Неужели и на это ты не можешь ответить

На сосновых досках потолка Вилли увидел пляшущий отсвет пламени. Он в отчаянии закрыл глаза. Но пламенное небо багровело теперь на горячем пергаменте его век.

«Это началось там, — шептало его сердце. — В огне, который спалил Дюссельдорф. Нахлынул гнев, потом стыд. Теперь ты знаешь, Вилли. Даже у тебя есть сейчас принцип, маленький, но твой собственный, — принцип гнева и стыда».

Он лежал, не открывая глаз. Сердце его стучало.

Книга вторая

ГНЕВ ИЕГОВЫ

(Декабрь 1941 года — август 1942 года)

Глава восьмая

1

Когда на Дюссельдорф налетели английские бомбардировщики, Вилли работал в ночной смене. Выбравшись из заводского бомбоубежища на залитые огненной зарей улицы, он увидел, что пятиэтажный дом, где он жил, словно разрублен надвое. Кетэ была в подвале вместе с другими. Он помогал откапывать мертвые тела. Как старый солдат, много раз видевший смерть, он понял, что Кетэ умерла без мучений. Но даже старому солдату не под силу смотреть на труп своей жены с оторванными руками, с вывороченными внутренностями…

В тот день он проклял англичан. Стоя на устланной щебнем и битым стеклом мостовой, он грозил кулаками небу. А потом, перестав проклинать чужеземных мародеров, он умолк и застыл, как изваяние, не пролив ни одной слезы. Со стороны он мог показаться олицетворением скорби. Но это была не скорбь. Это было нечто лежавшее за пределами скорби. Это было оцепенение, новая стадия бытия, тупое безразличие человека, чья душа погрузилась в глубокий сон.

Через несколько недель он молча стоял в молчаливой шеренге людей на унылой платформе глухого полустанка. Было воскресенье, семь часов утра; шла война.

На горизонте над теряющимися в дымке бесконечными бурыми полями вставало холодное солнце, безрадостно приветствуя их на новоселье. Рабочие, усталые и грустные, держали в руках свой скудный багаж — чемодан, рюкзак или картонную коробку. У многих, в том числе и у Вилли, в единственной коробке заключалось все имущество, оставшееся после сорока лет жизни и труда. Даже у тех, кому во время последних бомбежек посчастливилось больше, пожитки были ничуть не богаче. Жены и дети рабочих были отправлены на восток, неизвестно куда; их квартиры заперты на замок. Они почти не надеялись найти свое имущество в целости после войны. Так или иначе, а добром это не кончится, с мрачной уверенностью думали они.

Люди стояли молча, тишину то и дело нарушал чей-нибудь приглушенный сухой кашель, они тряслись от холода и ждали, выстроившись шеренгой, ибо им было велено ждать в строю. Большинство было из Дюссельдорфа, некоторые из Кельна, кое-кто из Дуйсбурга и Эссена. Двадцать восемь часов они провели в набитых битком вагонах, где невозможно было даже прикорнуть. И пока они стояли на платформе, всех точила одна и та же угрюмая мысль: война перестала быть пикником! Теперь уже нечего ждать каждую неделю фунта желтого масла от своего Герхардта из Дании или Отто из Норвегии. Уже не будет посылок с ветчиной из Голландии, шелковыми чулками и иголками из Франции, свитерами и обувью из Бельгии. Запасы иссякли, подливка вылизана, реки, текущие молоком и медом, выпиты до дна. Теперь приходили только страшные бумажки из военного министерства: «С прискорбием сообщаем, что ваш сын Пауль… ваш брат Гейнц… ваш отец Томас… на Восточном фронте… Ношение траура будет считаться нарушением патриотического долга».

Теперь война дошла и до них!

Стуча зубами от холода, они ждали в унылом свете утренней зари. Наконец прибыли грузовые машины; рабочих выстроили в колонну, по трое в ряд. Под надзором целой стаи эсэсовцев — здоровых, упитанных атлетов, хорошо выспавшихся и тепло одетых, — они погрузили свой скарб на грузовики. «Запоминайте номер своей машины!» — орали эсэсовцы. Взвыли моторы, покатились колеса по мерзлой земле, и грузовики помчались по дороге, идущей через деревню. Колонной, по трое в ряд, еле волоча ноги от усталости, они по команде двинулись на другой конец платформы. Вскоре начали подходить еще грузовики. Люди набились в них, стоя вплотную друг к другу; ветер хлестал им в лицо.

Так первый состав рабочих в количестве тысячи человек, прибывший в деревню X., вступил в новую жизнь.

2

Вилли был направлен чернорабочим в кузнечный цех. Наверное, когда наступит мир, его прежнее ремесло водопроводчика опять станет нужным. Но в средних танках не делают ни уборных, ни умывальных раковин. В Дюссельдорфе за несколько месяцев до начала войны Вилли мобилизовали на военный завод. Там его физическую силу и мощное сложение решили использовать для тяжелой черной работы. Здесь произошло то же самое.

В первый же день Вилли немало удивил рабочих, да и самого себя тоже, причем не больше других понимая, как это вышло. Он добровольно вызвался обслуживать «Убийцу великанов».

«Убийцей великанов» назывался кузнечный молот, огромный автоматический паровой молот, тяжко бивший по наковальне каждые тридцать секунд и штамповавший детали из брусков холодного металла, которые мгновенно расплющивались, словно комки глины от удара кулаком. Тот, кто борется с «Убийцей великанов», говорили рабочие, может нажить две профессиональные болезни: либо грыжу, если у него крепкие нервы, либо нервное расстройство, если у него крепкие кишки. Во всяком случае, эта машина рано или поздно непременно доконает любого силача. Когда молот падал вниз всей тяжестью своих трех тонн, каждая плита бетонного пола отзывалась грохотом и каждый рабочий думал про себя: «Хорошо, что я не стою рядом». Обычно у молота работал какой-нибудь малый, лет двадцати с небольшим, могучий, как бык. Но и он через полгода — год либо сбегал, либо сваливался с ног. И никогда не бывало, чтобы человек сорока двух лет сам вызвался на эту работу.

Дело было так: у парового молота работал Шенк, приземистый двадцатичетырехлетний парень с необычайно широкими плечами; ему дали отсрочку от призыва в армию из-за глуховатости. Он проработал у молота несколько месяцев в Дюссельдорфе и здесь был назначен на ту же должность. На второй день он, до тех пор ни на что не жаловавшейся, подошел к мастеру Гартвигу и со стоном растерянно произнес: «Герр мастер, из меня льет кровь». Гартвиг тридцать лет проработал в кузнечном цеху, испробовав разные специальности. Ему и без расспросов было все ясно. Он только вздохнул, выключил ток, приводивший в действие эту чудовищную машину, и сказал: «Ступай в больницу». Затем с удрученным видом приставил лесенку к узенькой галерейке и пошел к начальнику цеха.

Через четверть часа работу в цехе остановили — предстоял митинг. Вилли и другие рабочие, сравнительно недавно пришедшие на завод, с любопытством ждали, что будет дальше. Старые рабочие цинично кривили губы. Они точно знали, что произойдет: сейчас начнут приглашать добровольца, причем начальство будет в равной степени упирать как на патриотизм, так и на высокую оплату. И рабочие не ошиблись — все так и было, но добровольцев не нашлось. Патриотизм патриотизмом, но истекать кровью никому не хотелось. Даже члены национал-социалистской партии упрямо думали про себя: «Пусть бы лучше вызвали сюда какого-нибудь парашютиста или танкиста помоложе — те еще могут выдержать это буханье. А нам, немолодым, идти добровольно на такую работу — просто сумасшествие. Только надорвешь себе нутро неизвестно чего ради».

Вдруг Вилли поднял руку. Почему — он и сам не знал, хотя много раздумывал об этом впоследствии. Он вдруг ощутил потребность померяться силой с холодной яростью этой бухающей металлической башни.

Начальник цеха Купер спросил, сколько ему лет.

— Сорок два, герр Купер.

Купер взглянул на Гартвига, Гартвиг взглянул на Купера, и оба заколебались. Веглер — человек крупный, и, видимо, сила у него незаурядная. Но все-таки — сорок два… Наконец Купер кивнул. Такая уж это работа, на нее надо идти только по своей воле. Другого выбора нет, что ж, пусть он попробует.

Работа сама по себе была несложной. Все, что Вилли надо было знать, Гартвиг объяснил за полчаса. Дело было в ритме, в выносливости — вот и все. К шести тридцати вечера, когда кончилась смена, Вилли был еле жив от усталости, зато прочно занял место у парового молота.

3

Рабочие часы незаметно шли один за другим, наступало утро, потом переваливало за полдень, а там близился вечер — и вот еще один рабочий день становился смутным воспоминанием. Для Вилли Веглера недели проходили словно какой-то фантастический сон. Зато по ночам он снов не видел. Он ужинал, мылся, вваливался в барак и мертвым сном засыпал до утреннего гудка. Паровой молот превращал его дни в тяжелый дурман, а ночи — в небытие. Но именно на это он и надеялся, вызвавшись работать у молота, хотя сам еще не знал, почему и как это будет. Душа его жаждала единоборства с этой страшной машиной; он инстинктивно чувствовал, что в поединке с нею он найдет спасение от мыслей и воспоминаний. В первые месяцы после смерти Кетэ «Убийца великанов» помог ему остаться в живых.

Да, он слишком стар для парового молота, и все же он ему не сдастся. Он никогда не был толстым, но молот содрал с его костей всю мякоть, как бегущая по скалистому склону вода сдирает последние крупицы земли, оставляя после себя только твердый камень. После двухнедельной работы у Вилли Веглера были одни только железные мускулы под туго натянутой кожей. Глаза у него ввалились, щеки запали, тело, казалось, было вылито из какого-то светлого металла. Молот был страшен, и человек стал страшен тоже. Как гиганты, равные по силе, они молча боролись день за днем. Борьба была однообразна: Вилли стоял перед молотом, широко расставленными ногами упираясь в пол. Через первые полчаса на лице его появлялись грязные бороздки пота, тонкие светлые волосы свисали взмокшими прядями. Молот не отпускал его от себя ни на секунду. Он бесшумно скользил вверх и вниз вдоль смазанного маслом ствола туда-сюда, полметра вниз, полметра вверх, всегда наготове, всегда ожидая. Не двигаясь с места, Вилли наклонял туловище влево. Это было первое движение, всегда одно и то же — поворот бедер вбок. Длинными стальными щипцами Вилли выхватывал тяжелую болванку из лежащей на цементном полу груды. (Чернорабочий с тачкой непрерывно пополнял ее.) И снова Вилли делал поворот, возвращаясь в прежнее положение, на этот раз с усилием, от которого мускулы его рук, спины и бедер вздувались и покрывались потом. Он бросал болванку на наковальню, удерживая на месте железной хваткой щипцов. И тут начиналось единоборство с молотом. В одно кратчайшее неуловимое мгновение молот падал вниз. С тяжким грохотом он обрушивал на наковальню три тонны бешеной ярости. Он бил по болванке, и стальной брусок тотчас же принимал нужную форму. И вместе с ударом раздавался отвратительный низкий человеческий рев: «Ых-х!» Вилли слышал это, перекидывая щипцы направо и сбрасывая поковку на движущийся конвейер, и каждый раз с одинаковым, никогда не исчезающим удивлением убеждался, что этот рев издает он сам, издает невольно, словно страшная мощь машины насильно исторгает крик протеста откуда-то из глубины его живота. И тотчас же Вилли снова поворачивал туловище, не трогаясь с места и раскрывая щипцы. Груда болванок лежала наготове, молот ждал… Он обладал колдовской силой: какие бы мучительные мысли ни начинали одолевать Вилли, они исчезали в то мгновение, когда молот падал вниз. А Вилли только этого и хотел. Случись ему задуматься над этим, возможно он понял бы, как все это любопытно. Меньше чем три года назад, когда Вилли впервые вошел в кузнечный цех завода в Дюссельдорфе, он побледнел от оглушительного громыхания машин. Разве человек, привыкший к сравнительно тихой работе на строительстве, сможет долго пробыть в таком грохоте? Он ждал, что вот-вот утихнет этот разрывающий уши шум. Но шум не утихал, и когда Вилли понял, что, согласно новым законам военного времени, ему придется работать тут семьдесят два часа в неделю, в нем затрепетал каждый нерв. А теперь все наоборот. Теперь только завод и поддерживал его жизненные силы — шум и рев, паровой молот и все остальное. Теперь грохот кузнечного цеха стал ему приятен, как шум прибоя, когда лежишь летней ночью на берегу. Впрочем, скорее не как шум прибоя, а как тот славный шум в голове, когда выпьешь и чувствуешь наконец, что пьянеешь, когда во всем теле начинается гул, а ты лежишь на кровати и знаешь, что сейчас провалишься в сон, лежишь и не чувствуешь ни боли, ни грызущей тревоги, ни стыда, ни тоски… когда наступает блаженное забытье, словно от наркоза.

Это была самая подходящая работа для Вилли, для человека, внутренне оцепеневшего и не желавшего, чтобы это оцепенение прошло.

4

Так протекало существование Вилли шесть дней в неделю. По воскресеньям тоже все шло по заведенному порядку. Утром гудок не будил рабочих, и они спали допоздна. Питались они, впрочем, так же, как всегда: в праздник их кормили тоже два раза в день — в полдень и в пять часов. Вилли не вставал до полудня. Потом час уходил на стирку — он стирал комбинезон, в котором работал всю неделю, свои три пары носок, заплатанную пару теплого белья, которую надевал на ночь. С такой пустяковой стиркой Кетэ управилась бы меньше чем за час, но Вилли нарочно возился подольше, чтобы как-то убить время. Потом он возвращался в барак и лежал, куря одну безвкусную сигарету за другой, пока не выкуривал весь свой недельный паек, приберегаемый на воскресенье. Он разговаривал мало, и то только, если к нему обращались с вопросом. Однако такие, как Хойзелер, Келлер или Руфке, беспрерывно болтавшие о чем угодно, считали его не угрюмым, а просто молчаливым. Когда его спрашивали, он отвечал дружелюбно; когда Фриш показывал свои уморительные номера — параличную старуху, которая доит корову, близорукого кондуктора в вагоне или самое их любимое — Эмиля Яннингса, играющего Поля Крюгера, вождя буров, — Вилли улыбался и хохотал вместе со всеми. Товарищам он нравился, они восхищались его силой и выносливостью, но его душа была для них закрыта, так же как и их души — для него.

В пять часов — вот когда наступал самый сладостный час воскресного дня. Незадолго до пяти все надевали праздничные костюмы, такие же обтрепанные, как и будничные. Праздничная одежда Вилли состояла из синего шерстяного костюма, купленного девять лет назад. Костюм залоснился, но в общем выглядел прилично, если не считать разъехавшегося шва на спине. От работы у парового молота у него увеличились мускулы плечей и спины, поэтому пиджак стал узковат. Вилли был бы рад, если бы английские бомбардировщики оставили ему вместо костюма кое-что другое из его имущества: пару ботинок из настоящей кожи, или аккордеон, или альбом с фотографиями, которые они с Кетэ собирали больше двадцати лет. Но поскольку английский король решил даровать Вилли Веглеру синий шерстяной костюм и ничего больше, то он надевал этот костюм по воскресеньям, как надевал его уже девять лет по праздникам, — вот и все.

Назад Дальше