— Боже милостивый! — воскликнул Кайхосро, с изумлением глядя на куклу, забыв о больной внучке.
Кукла мигала длинными, вздернутыми кверху ресницами, словно только что проснувшись и щурясь от яркого солнца; но на ее лице было все то же спокойное и наивное выражение, с которым она появилась на свет где-то очень далеко, за тридевять земель, в стране таких же голубоглазых и золотоволосых, как она, девочек. Ей было безразлично, кто прижмет ее к груди, у кого при виде ее расширятся глаза от радости. Она спокойно лежала в своей картонной коробке, и ее не печалило, что она с каждым днем все больше удаляется от родины, что судьба кидает ее в разные стороны, что она зря потеряла столько времени в темноте своей коробки, в то время как тысячи ее близнецов уже выставлены в светлых, блестящих витринах больших магазинов. Она просто лежала с закрытыми глазами, терпеливо дожидаясь, чтоб и ее вынули из этой темной коробки, чтоб и она смогла показать людям свое красивое парчовое платьице с кружевными оборками, — в чьи руки она попадет, ей было безразлично, а жалеть о времени, потерянном в коробке, она не могла, ибо дорога ее не утомляла и никаких следов этого потерянного времени на ней не оставалось. Потом чьи-то большие, пухлые руки вынули ее из коробки, разок-другой повернули в воздухе — и, открыв глаза, она увидела лицо хозяина этих рук, и нахмуренное и улыбающееся одновременно. Но она не обрадовалась и не испугалась: это был не он, не тот человек, к которому ее вела судьба; и она глядела на него спокойно, не меняя раз навсегда запечатленного на ее лице выражения. Понравится она ему или нет, ей было безразлично — судьба и баз того привела б ее туда, куда ей надлежало попасть. Потом ее вновь уложили в коробку, коробку вновь перевязали розовой ленточкой, и тут она в темноте коробки услыхала долгожданное слово. «Покупаю», — донеслось до нее. Потом она лежала на облучке коляски и впервые в жизни немного волновалась, чувствуя, что скоро увидит и своего настоящего владельца, Она не знала, да и не особенно хотела знать, кто этот владелец, — и все-таки ее, при всей ее внешней невозмутимости и бесчувствии, очень к нему тянуло. Потом ее вновь вынули из коробки. Но, открыв глаза сейчас, она увидела совсем другое лицо, чем ожидала, — возбужденное, растерянное, испуганное… И она тоже испугалась.
— Боже милостивый! — воскликнул Кайхосро. (Вот чего он хотел! Вот какими ему хотелось видеть своих внуков — всегда маленькими, всегда красивыми, всегда нуждающимися в заботе… всегда, навсегда, бесконечно!) — Я вам, доктор, вдесятеро возмещу… только., только… — неожиданно взволновался он.
— Ну что вы! — улыбнулся доктор Джандиери. — Это мой подарок. Поэтому ее и зовут: Асклепиодота. Имя, конечно, трудноватое, но самое подходящее… оно, понимаете, и значит: дар Эскулапа.
— Асклепиодота… — медленно повторил Кайхосро, как бы проверяя, сумеет ли он выговорить это трудное имя. — Тогда… — запнулся, потер руки и стыдливо, нерешительно улыбнулся. — Тогда, если позволите, я ее отнесу…
— Конечно, пожалуйста… — ответил доктор Джандиери.
Он все еще сидел на облучке коляски, держа на коленях картонную коробку с похожей на мертвого ребенка куклой. «Нельзя присваивать чужую доброту, болван… нельзя все на свете присваивать!» — думал он.
Кукла была уже в руках Кайхосро. Доктор Джандиери скомкал розовую ленточку и бросил ее в пустую коробку.
— А что, если нам ее окрестить? А? — вслух подумал Кайхосро. На врача он и не взглянул.
Вылезший из коляски доктор Джандиери на мгновение даже остановился на ступеньке, спокойный, рослый…
— Ну, слыханное ли это дело — куклу крестить, чудак человек! — громко, от всей души рассмеялся он.
— А виданное ли дело такая кукла? — хмуро огрызнулся Кайхосро.
Немного погодя доктор Джандиери, стоя в двери Аннетиной комнаты за спиной Кайхосро, молча глядел на Анну. У нее был такой вид, словно ее застали врасплох в чужом доме. «Почему, почему… почему ты так себя унижаешь?» — мысленно говорил ей доктор Джандиери. Он был уверен, что Анна слышит его, во всяком случае ему этого хотелось.
— Подружка к тебе в гости пришла… — сюсюкал стоявший впереди врача Кайхосро. Держа куклу в руках, он смешно, по-стариковски скорчился, словно не в самом деле был дедом, а лишь притворялся им. Доктор Джандиери не мог видеть ни куклы, ни лица Кайхосро, но чувствовал, как тот гримасничает, стараясь показаться внучке посмешней. Внезапно он замолчал, повторяя, видимо, про себя странное, труднопроизносимое имя куклы, и через секунду продолжал: — Ее, говорит, Асклепиодотой зовут…
— Как? Как зовут? — Сморщив носик, Аннета присела в постели, и ее глаза заулыбались.
Куклу в семье восприняли как четвертого ребенка. «Ей-богу, живая», — говорила Агатия. Но она так и не смогла выговорить имени куклы и поэтому называла ее Дорой. Дорой звали женщину-духоборку, раз в месяц приходившую в дом Макабели мыть полы. (Злоязычные урукийцы утверждали, правда, что, вымыв пол, она тут же укладывалась на него с майором — пол де она для того и вылизывала до блеска, чтоб не пачкать своих кричаще пестрых и широких юбок.) У духоборки было круглое, пухлое, румяное, в самом деле несколько кукольное лицо со всегда одинаковой, чуть-чуть глуповатой усмешкой; и, когда она, беспечно покачивая бедрами и без конца что-то жуя, шла по улице со своим белым узелком, словно только что вышла из бани, это неизменно приводило деревню в самое веселое умонастроение. Женщины в черных платках бормотали ей вслед беззлобные проклятия, а тупо, рассеянно ухмылявшиеся мужчины глазели на нее, пока ее развевающаяся пестрая юбка не исчезала за поворотом. Было ли то, что о ней болтали в деревне, правдой, сказать трудно, но в семье Макабели она свою женскую обязанность так или иначе выполнила. Аннете, впрочем, все это было еще непонятно и неинтересно; ее просто смешило, что Агатия не может запомнить имени куклы и путает его с именем какой-то взрослой женщины…
А время шло, и дети, назло Кайхосро, продолжали расти. Нико и Александр уже гнушались быть маленькими и, как собаки, кружились вокруг сестры, следя за тем, чтобы она не проскочила между балясинами веранды, не ела опавших ягод шелковицы, не рвала платья о колючки, не плескалась в лужах (хотя сами они с удовольствием проделывали все это не только в возрасте Аннеты, но и теперь, считая себя уже взрослыми!). Они сопровождали Аннету и в школу — один из них шел впереди, а другой позади осла, на котором восседала Аннета с куклой и маленьким зонтиком. Перекинутая через спину осла шерстяная сумка щекотала голые ноги Аннеты, но и это ей было приятно: ей казалось, что на нее с завистью смотрит вся Уруки. Ничего удивительного в этом, впрочем, не было — детей Макабели отличали и деревенские собаки, прятавшиеся под заборами, когда те проходили мимо; а школьный учитель собственноручно снимал Аннету с осла. В сумке лежали книги и завтрак на всех троих; но он был так обилен (Агатия клала в сумку даже кувшинчик с разбавленным вином), что мог бы насытить всю школу. Так оно, впрочем, и получалось: на большой перемене вокруг осла Макабели собиралась вся школа, и растерявшийся от своих новых обязанностей и ошеломленный детским гамом осел молча глядел своими большими влажными глазами в землю.
— Ты, — говорил Кайхосро невестке надтреснутым от еле сдерживаемой злобы голосом, — и смерть мою родила.
— Ну что вы такое говорите, папа… — искренне пугалась и удивлялась Бабуца.
Кайхосро не знал, чем уж и задержать рост внуков. Аннету еще кое-как сдерживала кукла — они вместе вставали и вместе ложились спать, вместе садились за стол, и она не притрагивалась к еде, пока Агатия не ставила и перед куклой чашку с молоком и накрошенным в него хлебом. Пропитав куклу собственным запахом и теплом, Аннета любила ее, как родную сестру; казалось, что и кукла чувствует эту любовь, как бы вдохнувшую в нее душу, сделавшую ее глаза такими живыми, что Агатия невольно крестилась. Это были глаза глухонемого ребенка — большие, печальные, как бы все говорящие молча. Унять же мальчишек было невозможно: над губами у них темнело уже что-то вроде пушка и прямо за столом они вдруг начинали выковыривать свои мальчишеские прыщи, что неизменно вызывало у Кайхосро ярость и возмущение; он стучал кулаком по столу, а Бабуца начинала плакать. «Мне страшно, Агатия, страшно!» — всхлипывала она в своей комнате, растерянная и одновременно возмущенная непонятным поведением свекра. «Не бойся… я ведь тут, с тобой!» — успокаивала ее Агатия, сама с испугом поглядывая на дверь, за которой еще слышался истошный рев старика.
— Успеете, изверги! Куда вы так спешите? — рычал он.
И все-таки неминуемое произошло, и предотвратить его не могло ничто. В один прекрасный день духоборка, как обычно, пришла мыть полы. Как обычно, она сперва с аппетитом позавтракала, не отказавшись при этом и от стаканчика красного вина; потом она, как обычно, засучив рукава, оголила свои пухлые руки до плеч, намочила тряпку в тазу и, выжав ее, принялась мыть пол. Ничего необычного или неожиданного во всем этом еще не было. Духоборка, что-то напевая, мыла пол и лишь изредка выпрямлялась, чтоб покрасневшей, мокрой рукой откинуть упавшие на лоб волосы. Затем, однако, произошло нечто такое, чего раньше не происходило никогда, нечто действительно и необычное, и неожиданное, хотя духоборка и ходила к Макабели уже второй год. В этот день, вернувшись из школы, Нико и Александр, вместо того чтоб, как обычно, тут же выскочить во двор, на ходу дожевывая хлебную горбушку, почему-то остались в комнате и стали приставать к духоборке; подкатываясь, как щенята, к ногам склонившейся над тазом женщины, они задирали ей подол и старались заглянуть под него. Сперва женщина лишь смеялась, отчасти даже потакая детской забаве и больше для виду отбиваясь от них выжатой тряпкой, что смахивало скорей на игру, чем на самозащиту. Почувствовав это, дети еще сильней потянулись к ее подолу. «Ладно, хватит уж… да что это с вами?» — изредка кричала из соседней комнаты Агатия. Но они не слышали уже ничего, кроме хихиканья духоборки, не видели ничего, кроме ее круглого, разрумянившегося, глуповато ухмыляющегося лица, — и их непреодолимо тянуло еще и еще разок ухватиться руками за ее развевающийся пестрый подол, обдававший их лица каким-то непонятным, будоражащим жаром, с такой же непонятной, будоражащей, пестрой силой притягивавший их к себе! С прилипшими ко лбам чубами, с расширившимися глазами, они походили уже на раздраженно тявкающих маленьких хищников. Да и, духоборка устала — теперь она тяжело дышала и своей мокрой, покрасневшей рукой все чаще вытирала лоб или поправляла волосы. Но и эти простые, на первый взгляд такие обычные, движения дразнили и раздражали братьев.
— Да вышвырни ты вон этих поганцев, Дора! — кричала из соседней комнаты Агатия.
Но Дора все смеялась, смеялась и, как бы в полузабытьи, сама того не замечая, все сильней била мокрой тряпкой копошившихся у ее ног ребят — а те, оглушенные непрерывным, похожим на стон звуком шлепающейся тряпки, не отрывали глаз от ее голой руки. Именно в этот момент в комнату вошел Кайхосро. Рассеянно взглянув на него, мальчики вновь потянулись к развевающемуся подолу. Никто не заметил, как старик снял с себя ремень. Очнулись все лишь тогда, когда крепкая, тугая кожа, со свистом прорезав воздух, как кипятком ожгла барахтавшихся на полу мальчишек. На миг им показалось, что Дора действительно ошпарила их кипятком, — но лишь на один миг; в следующее же мгновение они, как сговорившись, разом поднялись на колени и изумленно, растерянно уставились на деда. Он опять огрел их ремнем, и они вскрикнули — опять вместе, словно и в этот раз условились крикнуть одновременно, если он ударит их еще раз. В тот же миг оба потянулись к свистящему ремню, сначала инстинктивно и беззлобно, как бы играя с дедом; но ремень по-прежнему со свистом разрезал воздух, и ослепленные болью, окончательно рассвирепевшие мальчишки теперь уж сознательно, рыча, воя, скрежеща зубами, со звериной смелостью и жестокостью тянулись к дедову ремню, верней, даже не к ремню, а к его рукам, — казалось, они тут же упадут замертво, если не доберутся до них, не откусят, не отгрызут их до локтей! Первой опомнилась Дора — растрепанная, как ведьма, она бросилась между дедом и внуками, и в тот же миг братья увидели, как ремень оставил на ее голой руке широкую красную полосу. Забившись в угол, они недобро сверкающими глазами глядели на деда, брюки которого без ремня сползли чуть ли не до колен, а обмякший ремень висел в руке, как мертвая змея. Незаметно вошедшая в комнату Бабуца сидела на тахте и, положив ладони на колени, молча плакала. В тот день пол так и остался невымытым. Побагровевшая, часто дышащая Дора опустила рукава, повязала голову косынкой и не оглядываясь ушла. Делать тут ей было больше нечего; она бессознательно, но честно выполнила то, что судьба поручила именно ей, — засвидетельствовать возмужание братьев.
Дора ушла, незабвенная и неоцененная, как всякий учитель азбуки, — и в доме Макабели надолго воцарились молчание и недоумение. Теперь в большой комнате, освещенной пузатой белой лампой, собирались исключительно взрослые. Книги были забыты, надо было решать судьбы детей — и споры о них продолжались до тех пор, пока огромные, как шкаф, часы не сообщали всем о том, что сегодня им ничего уже не успеть, что надо идти спать, а обсуждение судьбы и будущего детей перенести на завтра. Бабуца искренне удивлялась — она не могла понять, что именно так взволновало ее мужа и свекра, в чем ее сыновья так провинились, что дед «в собственном доме выпорол их ремнем, как невольников на стамбульском рынке!». После того дня слезы на ее глазах уже не просыхали. «Все равно как будто меня выпороли…» — несколько раз повторила она в присутствии Кайхосро; но тот и бровью не повел, даже из вежливости не извинился перед невесткой и все время твердил: «Когда ребенок плох, виноваты родители!»
— Извините! — всхлипывала Бабуца. — Моих детей никто еще, кроме вас, плохими не считает. Они просто смелые! Как мой отец…
Чем, в самом деле, могли удивить эти двое молокососов Бабуцу, отец которой, Луарсаб Микеладзе, был таким шумным, беспокойным человеком, что, когда он на день-другой уезжал из дому, мать Бабуцы повелевала мальчику-слуге стучать палкой по полу, чтоб у нее не болела голова от непривычной тишины…
— Покойному отцу вашему царство небесное! — шептал невестке Кайхосро (говорить громче он боялся, ибо был уверен, что мальчишки подслушивают). — Царство небесное… но я вам не о нем, а о своих внуках докладываю. То, что они вытворяли, это не смелость. Это разврат!
— Извините, сударь! — повышала голос Бабуца. Она сидела прямо, высоко вздернув брови и ухватившись рукой за запястье Агатии. — Разврат вы ищите среди своих! Мы свою кровь проливали лишь в защиту чести…
В такие минуты она выглядела настоящей княжной — ее несдержанность и ярость на мгновение придавали ей некое величие. В душе этой слабой, бледной женщины внезапно просыпалась вся гордость рода, столетиями привыкшего к конскому ржанию и звону мечей, — гордость, невольно заставлявшая всех глядеть на нее с восторгом и восхищением. В такие минуты и Петре и Кайхосро снисходительно поглядывали на Анну, как бы говоря ей: «Вот какой должна быть женщина!»
Но, так или иначе, несомненно было одно: перед семьей встал новый вопрос, слишком сложный и значительный, чтоб решать его с бухты-барахты. Было очевидно, что не сегодня-завтра детям нужно начинать какую-то новую жизнь, и помочь им в этом должна вся семья. Бабуца требовала отправить обоих в гимназию. Петре был согласен с женой, но лишь наполовину. Он считал, что братьев следует разлучить — один пусть едет в город учиться, а другой останется дома и займется хозяйством; оказавшись же в городе вместе, вдвоем, они наделают еще тысячу глупостей и бог весть когда образумятся. Для Кайхосро проблема учения была несущественна: поедут ли его внуки гоняться за городскими шлюхами или останутся копаться в саду и винограднике, наподобие Георги, его совершенно не интересовало. Он просто утверждал, что выпускать их из дому еще рано, советовал, просил считать их- еще маленькими, обращаться с ними как с детьми…
— Но когда-нибудь, отец, должны ж они вырасти! — разводил руками Петре.
— Когда придет время, папа! Не завтра ж еще мы отправляем их в Тбилиси… — уже спокойно, примирительно говорила ему Бабуца.
Мнения Анны никто не спрашивал, да и сама она в эти беседы не вмешивалась; голоса собравшихся здесь, в большой, освещенной пузатой лампой комнате, она слышала лишь одним ухом — другое было направлено во двор, в сторону хлева. Она сидела неподвижно, насторожившись всем существом, подобно травоядному животному, которое, пощипывая травку, услыхало вдруг какой-то чужой, непонятный, предвещающий опасность шорох.