Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Евдокимов Николай Семенович 2 стр.


Я открыл калитку и услыщал, что дом полон звуков. Женский го­лос будто простонал, будто вскрикнул, другой — ровный, мягкий — будто успокаивал кого-то, возможно ту женщину, которая стонала, кто-то будто пробежал по скрипучим половицам, что-то встревоженно сказал мужчина, вдруг вскрикнул ребенок — и сразу стало тихо. И я вошел в сад, прошел по дорожке к крыльцу мимо цветочной клумбы — прекрасные розы росли на ней — и поднялся на веранду. Кресло-качалка все еще двигалось туда-сюда, я остановил его и вспомнил это кресло — я видел его когда-то, хотя знал, что никогда не видел.

В доме была тишина. Мертвая тишина. Я прошел одну комнату, другую, они были пусты, безлюдны, в них пахло пылью от старой, ветхой мебели. В лунной полутьме я ходил из комнаты в комнату, ища ту, окно которой было освещено, но не находил. Наконец увидел в кон­це длинного коридора узкую полоску света из-под двери, и пошел туда, и распахнул эту дверь...

Чертовщина какая-то: я стоял на другой улице. Уже солнышко всходило, роса серебрилась на цветах и траве, собака выползла из конуры, дотянулась со сна, зевнула со стоном, вильнула хвостом и опять залезла в конуру. Я был жив. Значит, все мне померещилось, приснилось? Конечно, легче всего, удобнее всего убедить себя в том, что ночное происшествие — это сон, однако я знал, что не сон это, а самая реальная реальность.

Днем я пошел искать Инженерную улицу. Я нашел ее не сразу, но нашел, прохожие посылали меня то в одну сторону, то в другую, они сами путались, одни говорили, что Инженерной улица называлась раньше, а теперь зовется Советской, другие уверяли, что Советская не имеет никакого отношения к Инженерной. И вправду Советская улица была такой же, как Инженерная ночью,— ветхие коричневые деревянные дома, невытоптанная трава под ногами, безлюдность, ти­шина. Все как ночью. Не было только дома № 27 — ни забора, ни калит­ки, ни сада, ни клумбы с большими прекрасными розами. Стоял запер­тый деревянный павильон «Вино — пиво», лежали пустые бочки, от которых пахло кисло, тошнотворно, над ними роились мухи.

Я уже ничему не удивлялся. И когда теперь, в дневном городе, увидел на стволе дерева выгоревший от солнца листок бумаги, изве­щавший, что дочь Аристарха Анкундиновича Безденежных пригла­шает всех, кто знал ее отца, прибыть по такому-то адресу на его похо­роны, я ни секунды не сомневался, что этот Аристарх Анкундинович не кто иной, как тот самый Безденежных, бывший младший лейтенант, с которым мы оба были ранены одной и той же миной в ночном бою в сорок четвертом году. Истекая кровью, теряя сознание, мы много часов ползли к какому-то хутору, таща попеременно друг друга по вязкой, раскисшей от дождей земле.

Никогда до этого и никогда потом мы не встречались. Все наше знакомство — эта страшная ночь. Мы барахтались в липкой глине в кромешной тьме, плача от боли и отчаяния, крича друг другу свои имена и свои адреса, чтобы тот, кто останется живым, написал бы род­ным, как погиб их сын. Ту ночь, того младшего лейтенанта невозможно забыть, мы стали с ним как бы родственниками: ведь и в его и в моем теле шевелились, жили осколки одного и того же снаряда.

Дом Аристарха Анкундиновича Безденежных мне не пришлось искать, я стоял возле него. Эта была не старая еще изба с кружевными наличниками. Я прошел через сад и вошел в дом. В комнате, где окна были занавешены, под потолком висела на коротком шнуре лампочка. Она горела слабым, тусклым огнем, прикрытая черной тканью. В гробу посредине комнаты на столе лежал человек с усталым лицом, отли­вающим синевой.

Сколько за свою жизнь я перевидал покойников — родных мне или знакомых, приятных и неприятных людей,— и всегда, или почти всегда, их мертвые, застывшие в покое лица хранили одну и ту же величественную отрешенность. Они были мертвые покойники, а этот умерший человек лежал с лицом усталым, сохранившим навечно выра­жение беспокойства. Не страдания, нет, а именно беспокойства. Имен­но так подумал я, увидев его, хотя ныне, вспоминая, не могу сказать, в чем же, как выражалось это беспокойство, свойственное ведь толь­ко живому, подвижному лицу.

Одет он был в солдатскую вытертую шинель, в кирзовые сапоги, голову прикрывала застарелая пилотка с красной звездой.

У изголовья его сидела девушка, никого больше не было в комнате, только эта девушка, которая с напряженной настороженностью смот­рела на меня; я слабо улыбнулся ей, она не ответила, опустила голову. Я постоял у гроба усталого мертвеца в солдатском обмундировании и вышел во двор, где кипела живая жизнь: мухи летали, бабочка-крапивница покружилась над моей головой, пчела села на синий картофель­ный цветок, в соседнем дворе квохтала курица, где-то лениво тявкала собачонка звонким, молодым голоском.

Я в одиночестве топтался во дворе и думал о том, зачем, собствен­но, пришел сюда. Аристарха Безденежных я не знал живым, у него своя судьба, у меня своя, и та давняя фронтовая ночь — только малень­кий эпизод в цепи множества и горестных и радостных событий, в бес­конечной череде душевных находок и потерь, исполнившихся и несбывшихся надежд, которые называются жизнью. Встреча с прош­лым — я это хорошо теперь знаю — опасна и горька потому, что в любом воспоминании как бы живет упрек тебе нынешнему, не сумев­шему оправдать тех молодых устремлений, которыми тешил когда-то свое честолюбие. Встреча с прошлым чаще всего забвение истины, потому что в каждом воспоминании, даже самом горьком, есть и оправ­дание. Впрочем, тогда, стоя на крыльце дома, где лежал мертвый Ари­старх Безденежных, я еще не боялся своих воспоминаний: между мною и моим прошлым не было ни противоречий, ни недомолвок.

Из дома вышла девушка, спросила устало, смотря на меня воспа­ленными от непролитых слез, сухими глазами:

— Извините, вы давно знаете папу, да?

У нее было детское, незащищенное лицо простодушного человека. Заурядное, невидное, скорее даже некрасивое лицо, хотя была в нем своя приятность, как во всяком молодом лице. Черты его были не­ровны, резки. Высокий лоб, глубоко посаженные глаза, тонкий рот с тонкими губами. Лягушонок. Другого прозвища и не дашь. Однако некрасивость лица смягчало, делало живым, даже привлекательным выражение незащищенности, простодушия.

— С вашим отцом я был на фронте,— сказал я.— Нас ранило од­ной миной.

Лицо ее дрогнуло на мгновение, испуг или удивление промельк­нули в глазах.

— Вы ошиблись, папа не был на фронте, — сказала она упавшим голосом и ушла в дом.

С соседнего двора через дыру в заборе пролезла тучная женщина, оглядела меня, спросила шепотом: «Ира там?» — и исчезла в проеме двери, в полутьме комнаты, где лежал мертвый солдат, никогда не бывший на фронте.

Странный этот город шутил надо мною свои странные шутки. Что происходит со мною здесь? Я вдруг вспомнил, что моего фронтового Безденежных звали не Аристарх Анкундинович, а, наоборот, Анкундин Аристархович, и понял, что давным-давно забыл подробности той страшной ночи, как забыл множество других подробностей своей жизни. Что делается здесь с моей памятью? Я забываю то, что должен помнить, и вспоминаю то, чего, очевидно, и не было никогда на самом деле. Был или не был тот дом № 27 на Инженерной — Советской улице или он приснился мне в беспокойном сне?

Мне нечего было делать в случайном доме возле незнакомого мертвого человека, я хотел уйти, но не ушел, а вернулся к умершему. Зачем? И сам не знал. Но уйти не мог.

Его беспокойное в своем вечном небытии лицо, тяжелые сапоги, вытертая от долгого ношения шинель, застиранная пилотка — весь его облик был и величествен и нелеп. Дочь Аристарха Безденежных под­няла глаза и все время, пока я смотрел на мертвого, смотрела на меня. Я не то чтобы видел, я ощущал ее напряженный, настороженный взгляд. Я поднял глаза, посмотрел, в ее сторону, она опустила голову.

К калитке подъехала подвода. Тяжелая рыжая лошадь отма­хивалась хвостом от мух, старик возчик, сосредоточенный хмурый горбун ростом с десятилетнего мальчика, перекрестился, подошел к крыльцу и заплакал:

— Стиша, дорогой, ой, Стиша, чего учудил-то!

Нужно было выносить гроб, а выносить было некому. Толстуха соседка сбегала куда-то, привела четверых парней. Гроб застрял в уз­ких дверях, пришлось приподнимать, повернув набок, мертвый едва не вывалился, пилотка упала с его головы, обнажив лысый холодный череп. И сразу весь облик покойного преобразился, жалким стало лицо, маленькая матовая головка выглядела словно чужой, приклеен­ной к кажущимся в шинели широким плечам.

Наконец гроб поставили на телегу, горбун, плача, дернул вож­жи, лошадь тронулась и печально двинулась к кладбищу. Почему-то гроб не прикрыли крышкой, она лежала рядом. Телега покачивалась на неровностях дороги, и покойник переваливался с боку на бок, пи­лотка то и дело сползала с его головы, толстый, круглый человек с пухлым портфелем, с широкой орденской колодкой на затертом пиджаке то и дело поправлял ее, что-то шепча бледными губами.

Было жарко, сухо, мухи роились над лошадью, над лицом мертвеца. Лошадь обмахивалась хвостом, задевая гроб, сметая с него све­жие цветы, которые дочь Аристарха Безденежных сорвала у себя в саду с клумбы перед крыльцом. Я вспотел, устал, хотелось пить. Прохо­жие останавливались, провожая нас глазами, и шли дальше. «Стран­ные похороны,— думал я,— в последний путь почти никто не прово­жает покойника, облаченного в солдатские одежды». Я шел, но зачем шел и почему шел — не понимал. Кто он был? Как прожил свою жизнь?

На кладбище два разбитных могильщика заколотили крышку гро­ба, спустили в свежую могилу и, когда забросали землей, потирая руки, словно от холода или предвкушения выпивки, обратились почему-то ко мне:

— Надо бы помянуть покойного, хозяин?

— Да, да, - сказал я, смутившись, торопливо полез в карман за деньгами.

— Нет, нет,— почти вскрикнула дочь Аристарха Безденежных, — я сама... нет!..

Но я уже дал им десять рублей.

— Зачем же? — сказала она и тоже сунула им смятую бумажку.

Существовала какая-то связь между мною и умершим, я ничего не знал о нем, а уже участвовал в его посмертной судьбе, его не было на земле, но он как бы заставлял меня подчиняться его воле — идти через весь душный город за гробом, печалиться о его смерти, жалеть его дочь и скорбеть о своей собственной жизни, о неизбежном конце, который может случиться в любую минуту.

А что после смерти? Отбегаются ножки, отмахаются ручки, на­смотрятся глаза на земную суетливую прелесть, отстучит сердечко, наступит бесчувственное одиночество, называемое вечным покоем. А зачем ты жил и как ты жил, правильно ли, хорошо ли? Всяк самооправдается в собственных поступках, всяк живет в ореоле легенды, сочиненной о себе самом, а если осудит себя, то заранее знает, что амнистирует, простит свои прегрешения...

Какую жизнь я прожил, не знаю, но, стоя над могильным холми­ком незнакомого мне человека, смотря, как его дочь с сухими, воспа­ленными от внутренних слез глазами выравнивает землю, сажает в изголовье кустик жасмина, я думал, что и мое земное путешествие приходит к своему концу, что мне не хочется уходить, но ведь при­дется когда-то и я могу уйти спокойно, не упрекая себя.

От лошади резко пахло потом. Этот запах пробудил во мне стран­ное впечатление детства, когда я, трехлетний или четырехлетний го­родской мальчик, где-то в подмосковном лесу увидел всадника. Было так, словно я смотрел на него откуда-то с высокой высоты и знал, что всадник — это я, но не мальчик, а взрослый, сильный мужчина. Я будто бы вспомнил тогда, что давным-давно уже жил на земле и скакал когда-то на взмыленном коне, пахнущем потом. Я крикнул тог­да отцу, который держал меня за руку, вместе со мною смотря на скачущего всадника. «Когда я был большим,— крикнул я,— я тоже ез­дил на лошади!» Отец засмеялся, я помню, как он засмеялся, обидев меня своим недоверием: «Дурачок, ты еще не скоро будешь боль­шим». «А я уже был»,— ответил я, сердясь на отца за его непонима­ние, твердо веря, чувствуя, помня, что в самом деле уже был боль­шим и скакал на коне.

Сейчас, вдыхая потный дух лошади, я не только вспомнил то дет­ское ощущение бывшей-небывшей своей жизни, но снова внезапно ясно увидел себя на взмыленном коне, пахнущем всеми запахами, свойственными усталому животному, и понял, что когда-то, «когда я был большим», я скакал на быстроногом коне... Ах, боже мой, ерунда какая-то, никогда я не верил и не верю в сказки о иной — первой — жизни, и, однако, воспоминание о бешеной скачке на пахнущем потом коне было для меня как одно из самых реальных воспоминаний, хотя я никогда даже не сидел на лошади. А может, это потому, что в том далеком детстве я долго и безнадежно выклянчивал у родителей купить мне игрушечного коня-качалку, который стоял на витрине дет­ского магазина? Или это комплекс неисполненного мечтания говорил во мне? Кто знает, может, и так...

...Я не знал, что мне делать — уйти или стоять возле могилы, чтобы проводить обратно дочь Аристарха Безденежных. Она склонилась над отцовской могилой, обглаживая сырой холмик, почти упала на него, плечи ее вздрагивали, и я ушел, чтобы не мешать ее горю.

Невдалеке на новой, еще пахнущей смолой скамеечке сидели две старушки — и у обеих были спокойные, благостные, умиротворенные лица, очевидно привыкшие уже к созерцанию родных могил: они не скорбели здесь, а отдыхали от житейской суеты.

Одна из них, прикрывая глаза от солнца сухой трясущейся рукой, спросила меня:

— Кого хоронили, милок?

Я сказал.

— Во, Петровна, моя правда,— почти обрадовалась старуха, тыча пальцем в свою подругу.— Споришь, споришь ты против факта. Всегда споришь. А факт налицо. Говорю: «Ристарх-дурачок помер». А ты? «Вчерась видала!» Где видала? В гробу? Отбегался, знать, солдатик. Кто же теперь-то с нашими пьянчужками воевать будет?

— А им чего, им что? — воскликнула другая.— Их стыди не сты­ди, сердечных, все одно — дай выпить, и дело с концом. Им Ристарх бельмом в глазу был. Как клоун из цирка, смех им от него, а стыда никакого... Сам помер? Или опять изувечили страдальца?

Я пожал плечами: что я знал об этом Ристархе? Ничего я о нем не знал.

Я шел по теплому, веселому от быстрой игры солнечного света кладбищу. Мимо железных оград, за которыми на могильных холми­ках цвели цветы, а с них собирали нектар пчелы. По ровным дорож­кам, усыпанным песком, гуляли скворцы, дятел где-то стучал, грач сидел на ветке, вертел черной головой, белка сбежала с липы к моим ногам, явно привыкшая к подаянию добрых родственников умерших людей. Тихо было, беспечально, даже ворон не видно, обычных клад­бищенских жителей, оглашающих окрестности зловещим карканьем.

Зеленая тропинка, петляя среди старых, мудрых от времени дере­вьев, вывела меня к воротам кладбища. Я обогнул могилу, обложенную горой уже увядающих венков, и на черном мраморном кресте увидел свое имя: «Владимир Васильевич Махонин». А под фамилией выбитую золотыми буквами эпитафию:

Здесь спит мой друг, моя отрада.

Почил он сладким вечным сном.

И за любовь ему награда —

Могила с каменным крестом.

Бедный мой однофамилец — или я сам? — жил, делал хакое-то свое дело, любил, и награда ему за его жизнь — или это мне награда? — каменный надмогильный крест... Почти что осиновый кол... Добрая это эпитафия или злая? Сарказм в ней или беспредельное страдание, не ощущающее в горе второго смысла?

Только минуту назад, когда я шел по светлым дорожкам от раздав­ленной скорбью, почерневшей лицом дочери Аристарха Безденежных, печаль о незнакомом покойнике и горечь о собственном неизбежном конце оставили меня, а сейчас, возле этой могилы, где было выбито на камне мое имя, меня не то чтобы охватила тоска, нет, не тоска охватила меня, а ощущение одиночества й безысходности.

Ах, елки-палки, как хорошо жить! Просто жить, исполнять свои обязанности, свой долг, свои значительные или малозначительные зем­ные простые дела и не терзаться ненужными стенаниями о смысле про­житой жизни. Право же, может, и были когда-то в юности у меня честолюбивые мечтания об особой миссии моей собственной жизни, но теперь-то я знаю, что все люди в своей массе обыкновенны, одина­ковы.

Назад Дальше