— Маму убили, дядя.
— Я знаю, Любочка, знаю, — участливо ответил Карп и погладил влажные от холодной росы косы племянницы.
Ею ласковый голос и прикосновение руки вывели девушку из оцепенения. Люба почувствовала, что она не одинока, что у нее есть свои, родные люди, которым тоже тяжело и больно. И она в первый раз после смерти матери заплакала, заплакала горько, но теми спасительными слезами, после которых становится легче и к человеку возвращается ощущение жизни. Татьяна попробовала утешить Любу, но отец покачал головой: «Не надо».
Ей дали поплакать, вылить в слезах тяжелое горе. Но плакала она недолго. Вскоре она вытерла подолом юбки слезы и встала, осматриваясь вокруг и будто не узнавая места, где стояла.
Изба догорала — одна обожженная печь сиротливо торчала на пожарище. Люди постепенно расходились. Только соседи продолжали сторожить свои хаты, боясь, как бы случайная искра не залетела на их крышу.
— Пойдемте, — сказала Люба. — А то я бросила все там… И маму…
Карп позвал Пелагею, все еще собиравшую остатки добра.
— Куда же мы пойдем? Куда? — снова запричитала та. — Сразу нищими стали.
Карп недовольно поморщился.
— Нищими? Когда-то мальцом я был нищим. Довелось и с сумой походить… Но теперь… Теперь нищенствовать не буду. Не буду! Бо я хозяин этой земли. Я, а не они, — твердо и громко сказал он. — Пошли, дети.
VIII
До войны люди не замечали стремительного течения времени. В свободном труде, в отдыхе, в веселье, в ожидании новых радостей дни и недели пролетали незаметно. Теперь у всех оказалось много лишнего времени. Тянулось оно страшно медленно, надоедливо, и каждому хотелось хоть как-нибудь сократить его.
Осень стояла дождливая, такая же грустная, как и жизнь.
Измученные тремя месяцами неволи, ореховцы начали ждать возвращения Красной Армии, хотя и знали, что армия далеко, а фашисты каждый день кричали, что они захватили Москву. Но действия партизан убеждали народ в непрочности положения оккупантов и люди постепенно начинали понимать, что им нужно делать. Сопротивление росло, и фашистам пришлось укреплять свою власть в деревнях. В Ореховку, в помощь Митьке Зайцу, прислали еще четырех полицейских. Полицаи ежедневно напивались и беззастенчиво грабили крестьян. За водку они распродавали колхозные постройки.
С болью в сердце смотрели колхозники, как кучка негодяев безжалостно уничтожает то, что создавалось их упорным трудом в течение нескольких лет. Кто-то не вынес этого и однажды, в темную осеннюю ночь, поджег колхозный двор.
Колхозники, собравшись на пожар, тихо разговаривали между собой, нахваливая смельчака, Полицейские в эту ночь были настолько пьяны, что ни один из них даже не смог прийти на пожар. Только староста, Ларион Бугай, подошел к мужикам и тихо сказал:
— Тушить бы надо.
Ему ответили сзади, из темноты:
— Ничего… Не ты строил. А мы построим новые.
Старая Степанида толкалась среди женщин и нашептывала:
— Амбар, амбар, еще треба спалить. Жито там у них.
Амбар стоял особняком — в колхозном саду. Там хранились остатки собранного немцам и зерна, и полицаи охраняли его.
Едва успела старая Степанида высказать это пожелание, как кто-то в темноте крикнул:
— Глядите — амбар горит!
Амбар, облитый, очевидно, бензином, вспыхнул сразу огромным пламенем. Туда никто из колхозников не пошел — все остались у колхозного двора, следя, чтобы пожар не перекинулся на ближние хаты.
А на другой день, как будто сговорившись, вся деревня смело говорила о том, что пожар — дело рук самих полицейских: разворовав и пропив зерно, они хотели замести следы своего преступления. За эти разговоры полицейские избили нескольких человек. Но следователь, который приехал через день, очевидно, поверил показаниям жителей, и все только что назначенные полицейские были заменены новыми.
Накануне великого праздника — 24-й годовщины Октябрьской революции — в деревню приехали еще шесть полицейских с пулеметом. Полицаи всю ночь патрулировали деревню, заглядывали в окна хат.
Люди насторожились, притаились и большой праздник отметили тихо, каждый в своей семье, вспоминая былые годы, и своих отцов и сыновей. Где они? Как празднуют они этот день? Что теперь в Москве? Что бы не отдал каждый из них, только бы узнать всю правду о Большой земле, о родной армии. Много было разных слухов, грустных и радостных, но наверняка никто ничего не знал, и эта неизвестность была особенно мучительна.
Татьяна не спала всю ночь. За окном ходили полицаи, несколько раз они неслышно подкрадывались к окну. От этих крадущихся шагов тревожно ныло сердце, делалось страшно. Татьяна старалась думать о радостном, вспоминать и мечтать, но не могла — все заслонял один и тот же неотступный и трудный вопрос: «Как жить дальше? Что делать?»
Перед пожаром этот вопрос ей задавал отец. Тогда Татьяна мало думала над ним, и многое, чего не понимал отец, казалось ей простым и понятным. Но после пожара она все чаще и чаще с ужасом начинала думать — как же на самом деле жить дальше?
Карп и Люба тоже не спали. Старик тяжело вздохнул, услышав Шаги полицейских. Люба слезла с кровати, подползла к окну и посмотрела на улицу.
— Ой, как мне хотелось стукнуть по стеклу, когда он сунул свою морду, паразит! — тихо и зло проговорила она. — Ну, в другой раз я не выдержу…
— Люба, не дури, — сурово приказал Карп. — Спи!
— Спать я не буду все равно.
Татьяна молчала.
С наступлением утра они облегченно вздохнули.
День выдался солнечный, прозрачный, с небольшим морозцем. Казалось, что и природа праздновала этот торжественный день.
Маевские позавтракали, поговорили о Большой земле, вспомнили Николая. Где он теперь — на фронте или все еще лазит по горам далекого Урала, разыскивая руды цветных металлов? Каждый высказал свои предположения, надежды. Больше всех говорила Люба:
— А вдруг сегодня наши придут, а, Таня? Что бы ты тогда стала делать? Искала бы среди них своего мужа? Правда? — взволнованно спрашивала она.
Карп и Татьяна молча улыбались.
— А представь себе, если бы он пришел! Ведь знает же он, откуда ты? Ну вот… Наверно, ты бы обезумела от радости, Таня? А?
— Брось говорить глупости, Люба, — остановила ее Татьяна.
— Почему глупости? А они, может, нарочно дожидались этого дня, чтобы сделать праздник еще лучше. Мы откуда знаем!.. Чего ты смеешься?
— Чудес, Люба, не бывает.
— Не бывает, — согласилась девушка, ее похудевшее лицо стало грустным, озабоченным, и она, вздохнув, спросила: — Я глупая, правда? Меня, наверно, и в партизаны не возьмут.
Мысль о партизанах не оставляла ее после смерти матери ни на минуту, и она ждала только прихода Женьки Лубяна. Каждый день она навещала его семью, которая жила напротив, через улицу, надеясь что-нибудь выведать у них о Женьке. Но Лубяниха, старая бабка, и даже дети — сестра и брат Женьки — подозрительно относились к таким расспросам и всячески ругали своего «непутевого хлопца», который даже заглянуть домой не может.
После завтрака староста позвал Карпа работать — ремонтировать мост через реку.
Татьяна принялась купать Виктора. Ребенок весело плескался в корыте и смеялся. Татьяна видела теперь, что он значительно старше, чем она сказала. Несколько дней тому назад, ползая по полу, он неожиданно поднялся, ухватившись за ножку стола, и пошел к окну. Вскоре мальчик уже легко переходил через всю хату. Татьяне было радостно от этого, но ее постоянно тревожили насмешливые взгляды мачехи. Пелагея в последнее время редко разговаривала с ней, а чаще — как-то таинственно и зло усмехалась. Эти усмешки раздражали и беспокоили Татьяну. Ее враждебные чувства к мачехе все росли. Она понимала, что это нехорошо, ее мучила совесть, но побороть свои чувства не могла.
Люба тоже не любила Пелагею. Но Пелагея относилась к ней подчеркнуто приветливо. Татьяна сразу разгадала намерения хитрой мачехи: та хотела прибрать к своим рукам Любино хозяйство. Это еще больше настроило девушку против мачехи. «Такой умный человек, а какую глупость сделал!» — часто думала она об отце.
…Искупав мальчика, Татьяна залезла с ним на печку.
Люба читала какую-то книгу. Книги были ее единственным спасением: читая, она забывала о своем горе.
Пелагея оделась, повязала хороший платок и наказала девчатам:
— Глядите тут в оба. Я к сестре пойду. (Сестра ее жила в соседней деревне.)
Люба подула ей вдогонку и помахала рукой.
— Скатертью дорога! Сами знаем, как глядеть! — Она быстро забралась на печь и обняла Таню.
— Тоска какая, Танюша! И так тяжко мне, если б ты знала! — тихо сказала она. — Скорей бы Женька пришел. Где он?
Татьяна сильней прижала сестру к себе и промолчала.
— Давай пойдем к ним, Таня.
— Куда? — не поняла Татьяна.
— К партизанам.
— А Витю?
— И Витю с собой возьмем.
— Глупая ты, Люба. Кто же нас возьмет с ним? Да нас и так не возьмут… Что мы там делать будем?
— Санитарками будем. Учили же нас в школе.
— Боюсь, не сумею, — нерешительно ответила Татьяна.
Люба разозлилась:
— Ты всего боишься… Трусиха! И ничего ты не видишь, ничто тебя не волнует. Люди гибнут, а ты дальше своего носа не видишь. Дождешься, пока немцы придут и убьют тебя и Витю, как маму, — она расплакалась.
С большим трудом Татьяна успокоила ее. Они еще немного поговорили, потом обе одновременно незаметно уснули, измученные бессонной ночью.
Разбудили их выстрелы. Стреляли с двух концов деревни. Татьяна испугалась, схватила Витю и начала кутать его в одеяло.
Люба подбежала к окну и вдруг радостно закричала:
— Таня! Танюшенька! Наши! Милая моя! Посмотри, как удирают полицаи!
По улице на самом деле бежали двое незнакомых полицаев и Митька Заяц. Они торопливо завернули в переулок, который выходил к приречным кустам.
— Ату, ату! Собаки! — громко закричала Люба. — Смотри, как зайцы, скачут по кустам. Дождались, подлюги! Ага!
Через минуту улицей, грохоча по мерзлой земле, пролетела тройка сытых коней, запряженных в длинную линейку. В ней сидели четыре хлопца со станковым пулеметом.
— Партизаны! — догадалась Люба. — Я побегу.
Татьяна хотела было остановить ее, но не успела и слова сказать. Люба в одно мгновение натянула сапоги и в одном платье выскочила на улицу.
Около речки завязалась перестрелка. Потом все сразу затихло. И тогда из хат на улицу высыпали люди. Все они — от мала до велика — смело шли в сторону школы, словно кто-то оповестил их, что нужно собраться именно там. Татьяна увидела эту толпу, быстро оделась, взяла Витю и тоже вышла. По дороге она встретила отца.
— А я боялся, как бы у вас чего не стряслось. Стреляли тут… Ну, идем скорей. Партизаны приехали, — взволнованно говорил Карп дочери. — Молодцы! Сила! И знаешь, кто командует ими? — таинственным шепотом сообщил он. — Секретарь райкома… Лесницкий, Павел Степанович. Помнишь, к нам часто заезжал?
Возле школы собралась уже вся деревня. Люди плотно окружили партизанские подводы. Одна из них служила трибуной. На ней стоял Лесницкий, в своей старой желтой кожанке, с знакомой всем открытой улыбкой, — как и в те дни, когда приезжал к ним на колхозные сходы и выступал на них. Люди отвечали ему такими же искренними, счастливыми улыбками. И только автомат на груди секретаря райкома и пулемет на подводе, у его ног, напоминали о времени и обстоятельствах. Когда подошли Карп и Татьяна, секретарь райкома уже говорил:
— Сегодня в Москве, на Красной площади, был парад. Товарищ Сталин выступал с речью. Наш вождь уверенно заявил, что скоро придет время, когда немецкая армия покатится назад. Каждый метр нашей земли горит под ногами ненавистных захватчиков. Тысячи советских людей взяли в руки оружие и поднялись на святую борьбу против гитлеровцев в их тылу. Партизанские силы растут с каждым днем. Мы не дадим жить фашистам. Они пожнут то, что посеяли. За наши города и села, сожженные ими, за смерть наших детей, за глумление и издевательства над народом мы будем мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно. Это наша клятва. Но партизанам должен помогать каждый честный советский человек, каждый, кто дорожит родной советской властью, каждый, кто ждет возвращения своих отцов и сыновей. Не давайте врагу ни килограмма зерна, сала, картошки, ни литра молока. Прячьте все, колите скот. Помогайте партизанам! Пополняйте наши ряды! Не верьте вракам фашистских выродков и их холуев — полицаев и старост. Это предатели и подлецы! По каждому из них плачет веревка. И они не минуют ее, не уйдут от кары, как не ушли от наших пуль вон те, — секретарь кивнул головой на крыльцо школы, на котором лежали два убитых полицейских.
Он говорил еще несколько минут — коротко, просто, сурово. Крестьяне слушали, затаив дыхание. На глазах женщин блестели слезы радости и волнения. Незаметно смахивал слезу и кое-кто из стариков.
Татьяна не сводила глаз с Лесницкого. В ней росло восхищение этим мужественным человеком. «Вот они какие! Вот что делают они, настоящие советские люди!.. А я? Что сделала для победы я, советская учительница?..» — думала Татьяна, и ей становилось стыдно за последние четыре месяца своей жизни.
Она оглянулась. Отца уже не было рядом — он протиснулся вперед. Татьяна тоже начала тихо пробираться сквозь толпу, поближе к партизанам. Поднявшись на носки, она увидела на одной из подвод Любу: она сидела около пулемета и о чем-то тихо переговаривалась с молодым партизаном.
«Любка уже у них, — подумала Татьяна, и ей стало еще обидней. — Как это я связала себе руки?!»
Но в этот момент маленький человечек на ее руках заплакал, будто подслушал ее мысли и обиделся.
— Тише, мой мальчик, — ласково проговорила она. — Тише, мой галчонок.
Кончив говорить, Лесницкий соскочил с подводы и вошел в толпу, здороваясь с знакомыми колхозниками. Обнимая плачущих женщин за плечи, он утешал:
— Ничего… Ничего, не горюйте. Скоро это кончится. Но слезам» врага не победишь. Его нужно бить. Бить беспощадно, беспрерывно.
— Теперь он спалит нас, — вздохнув, сказал кто-то в толпе.
— Сожгут? Что ж… Волков бояться — в лес не ходить. Сожгут — построим, когда последний гитлеровец ляжет мертвым на наших пожарищах. Он не только сжечь наши дома, он весь наш народ хотел бы уничтожить. Но не удастся ему это, — и, увидев Карпа Маевского, Лесницкий обратился к нему: — Как думаешь, Карп Прокопович? Твою хату он уже спалил…
— Спалил, — усмехнулся Карп. — А я живу и… жить буду. Сына дождусь.
Маевскому хотелось очень многое сказать секретарю, поговорить с ним, посоветоваться, рассказать о своих душевных муках, пригласить его к себе- домой. Но Лесницкий пошел дальше. Невнимание партизанского командира обидело старика. «Каждый раз заезжал на пасеку. Медом я угощал его, как друга… А теперь и поговорить не хочет… Не верит он мне, что ли? Кому же тогда верить?» — с огорчением думал он и, повернувшись, вышел из толпы, чтобы разыскать Татьяну.
В эту минуту мимо него быстро прошел молодой партизан и незаметно сунул ему в руки смятую бумажку.
Карп вздрогнул от неожиданности, крепко сжал бумажку в кулаке и поспешил домой. Во дворе он зашел под навес и прочел записку. Потом быстро вошел в хату, надел кожух, подпоясался веревкой, заткнул за пояс топор. Он уже собирался выходить, когда вошла Татьяна. Она удивленно оглядела отца и спросила:
— Вы куда, тата?
Он посмотрел на дочь и понял, что соврать нельзя, да и не хватило бы у него сил соврать ей в такую минуту, и протянул ей смятую бумажку.
«Карп Прокопович! Мне нужно с Вами поговорить. Жду сегодня под вечер на Ягодном, у Рога, под дубами. Л.», — прочла Татьяна.
Маевский молча смотрел на дочь.
А она прочла записку еще раз и тихо сказала:
— Как бы я хотела быть с вами там, — и, не дожидаясь ответа, подошла к печке и начала раздувать угли. — Записку нужно сжечь… Люба, видно, с ними поехала, — добавила она.
Когда бумажка вспыхнула, Татьяна тяжело вздохнула.
Отец понял ее чувства и, подойдя ближе, ласково сказал:
— А ты пойди к кому-нибудь… К Степаниде, к примеру, и там подожди. В случае чего — в лес, туда же. — Он помолчал, пробуя пальцем острие топора. — Ну, я пойду…