Путь бесконечный, друг милосердный, сердце мое - "Marbius" 12 стр.


Ребята, его сопровождавшие, притихли, съежились, попытались спрятаться за его спиной. Тетушка Николь утвердилась на улице, сложила на груди руки с видом ссыльной императрицы и принялась за дайджест сплетен. Феноменальные у нее были способности: тетушка Николь знала все семьи в ближайших округах, способна была проследить родственные связи до четвертого колена, знала даже, что случалось с более удачливыми людьми, которые либо умудрились обосноваться в городе, либо на рудниках оказались не простыми рабочими, а надзирателями – и это за триста километров. И все это она считала своим священным долгом вывалить на голову несчастного отца Амора. Он подозревал, что тетушке Николь страстно хотелось сказать – даже не так: говорить, каждый воскресный вечер говорить всем, кто оказывался в пределах досягаемости – что именно она, простая, смиренная грешница, рассказала какой-то случай, который вдохновил отца Амора на проповедь, кстати, заметили, какая она была замечательная? Пока он был достаточно ловок, чтобы избегать таких казусов; но и тетушка Николь осваивала все новые темы.

А может, отец Амор придумывал себе очередного дракона, с которым следовало сражаться; а может, она была куда проще и не обладала ловкостью, которую приписывал ей отец Амор. Скорее всего, не мешало бы связаться с отцом Антонием Малым, покаяться в многомудрии и пристрастности. Или еще чем-нибудь. Просто пожаловаться. Просто поговорить с человеком, который способен понять даже те вещи, которые сам отец Амор отказывался признать в себе.

Совершенно забавно, что это было привычным путем мыслей отца Амора. Тетушка Николь подходила ко второму блоку своих новостей, отец Амор сосредоточенно смотрел на огромные часы на запястье, подходил к ней совсем близко и говорил трагичным голосом:

– Мне бесконечно жаль прерывать ваш невероятно интересный рассказ, но мне действительно пора. Не следует пренебрегать своими обязанностями, дорогая Николь.

Ребята за спиной, заслышав эти слова, радостно ыгыкали и срывались с места. После пары прощальных фраз и сам отец Амор сбегал от тетушки Николь. Пакостливая мелочь, но физиономия благочестивой дамы, вынужденной произносить: «Увидимся в церкви», – вдохновляла его на подвиги получше мечты об отпуске в Европе.

Приют был оборудован в лачуге, сильно удаленной от деревни. Ее саму помогали строить все те же подростки из воскресной школы, да рабочие с рудников внезапно решили принять участие. Отец Амор пытался узнать у старосты, как правильно оформить возведение постройки, кому платить земельный налог, но староста лишь недоуменно молчал. Чтобы земля, да принадлежала кому-то, кроме общины? Странная мысль. Так что отец Амор просто спросил: где можно сделать это. И староста, помявшись, махнул рукой на запад.

– Только подальше, – угрюмо попросил он.

Магическое мышление в действии, размышлял культурологически образованный отец Амор Даг, шагая на запад. Средний сын старосты, пятнадцатилетний парень, который считался взрослым, даже работал за взрослую плату, но выглядел в лучшем случае лет на тринадцать, семенил рядом. Его целью было аккуратно предотвратить глупости со стороны чужака – очень полезного, но чужака. Он и предложил место; он же был одним из самых усердных работников на стройке. Он же информировал старосту обо всем, что там происходило, о том, что, например, в первое воскресенье отцу Амору помогали два работника с золотых рудников, во второе семь, а в третье уже пятнадцать. Наверное, только это и смирило людей с приютом.

В этом проклятом сарае уже становилось тесно. Отец Амор подозревал, что ребята с рудников привезут еще пару страждущих – то ли больных, то ли раненых, то ли чокнутых – чтобы оставить на попечение приюта. Расширить бы сарай, чтобы когда – если – придет сезон дождей, люди не на открытой всем ветрам веранде тряслись от сырости и холода, а прятались в комнатах-клетушках. И этот запах, от которого невозможно было избавиться. У отца Амора было совсем мало средств – о сильнодействующих медикаментах не шло и речи; фитотерапия, сиречь травки, помогали утомленным цивилизацией бездельникам, а человеку, которому камнем раздробило ступню, помогали слабо. Хотя – Африка, сокровищница, полная неизведанных запасов, древней мудрости, источник человечества, колыбель цивилизации, еще что-то, и еще какая-то дребедень, на которую отец Амор натыкался в каких-нибудь пафосных очерках, претендующих на доступ к сокровенным знаниям, дарованным если не инопланетянами, так атлантами точно. И – Африка: ребенок, один из семнадцати оставшихся в живых изо всей деревни после эпидемии очередной лихорадки; несколько людей, надорвавшихся на работе, надышавшихся асбеста, повредивших позвоночник и парализованных. Больных самыми разными болезнями, которые в первом мире давно считались побежденными, а в саванне – возьми-ка, познакомься. Или люди, пришедшие до такой степени издалека, что отец Амор только диву давался: шестьсот километров по этой жаре, чтобы сбежать от очередной гражданской войны.

Самым сложным в присмотре за приютом было, как ни странно, понимание. Отец Амор гордился тем, что говорил на пяти современных языках, понимал еще несколько, а читал так и на мертвых – в семинарии с этим не шутили, и медицинская наука тоже не обходилась без латыни и древнегреческого. Естественно, он знал английский, на худой конец можно было бы воспользоваться переводчиком в комме. Только английский, на котором говорили в южной Африке, и английский, который знал отец Амор, оказывались двумя совершенно разными языками. Английскими было большинство слов, частично грамматика, не более; но язык, на котором общались в деревне, был напичкан французскими выражениями, заимствованными, очевидно, в соседних странах, словами, обозначавшими сугубо местные понятия – связанные с сельским хозяйством, погодой, местными животными и так далее. И нет-нет, да и всплывут слова из местных языков, от которых подчас и названия не осталось. Отец Амор научился худо-бедно понимать людей, с которыми знакомился все ближе. Он очень надеялся, что и они понимают его.

Некоторые из беженцев говорили на ужасной смеси африканского французского и какого-нибудь крохотного национального языка; не всегда удавалось обратиться за помощью к другим – был немалый шанс, что беженец родом из какого-нибудь племени, которое давно и упорно ненавидит толмач. Тем более осторожным нужно быть, когда, говоря с женщиной, привлекаешь в качестве толмача мужчину; священника женщины еще готовы были терпеть, мужчину, особенно при обсуждении болезней – категорически нет. Отец Амор научился говорить предельно просто, отсортировал свой словарь, и все равно он ощущал это: он – чужой. Хотя и полезный чужой.

Но отец Амор был священником. Хотел он этого или нет, на него смотрели как на спасителя, не меньше. Словно он мог дать ответ на все вопросы, помочь, утешить, успокоить. По большому счету, у него больше и не было ничего. Только шаблонные заготовки: этот мир создан несовершненным, но в нем мы готовимся к иному, совершенному; никому из нас не дается бремя большее, чем мы можем вынести, и в том, что нам дано бремя, уже заключена и награда; или просто – веруй. И простые хлопоты: этому сменить повязки, этого перевернуть, с этим, полностью парализованным, чуть-чуть поговорить; немного поучить ходить. Посидеть рядом с девочкой из лагеря для беженцев, которая за те семь месяцев, которые отец Амор ее знал, не сказала ни слова; но она не возражала против его компании, и он считал это крохотной победой и огромной наградой.

Ребята из деревни топтались метрах в трех от них. Уже пора было возвращаться в деревню, нужно было прочитать молитву с классом из воскресной школы и провести маленькую беседу; отец Амор все тянул, словно рассчитывал, что Надя как-то даст знать, что понимает его и даже согласна пообщаться. Как ее настоящее имя, отец Амор не знал; едва ли у девочки вообще были документы, возможно, и имени не было; он называл ее Надей, она не возражала, и другие тоже. Отец Амор рассказывал ей сначала на английском, затем на французском, на итальянском и ужасном, убогом арабском, который упрямо учил, когда становилось совсем невмоготу, что значило ее имя, и не мог определиться, понимает ли она его или нет. И вообще что думает. И думает ли. Она смотрела перед собой, сидела, зажав руки между колен, и молчала.

Отец Амор вздохнул и сказал:

– Мне пора.

Надя не пошевелилась, не издала ни звука. Посидев немного, он встал.

Температура поднималась. К полудню в тени запросто могло быть под пятьдесят градусов. И жаркий сезон казался бесконечным. Одежда на отце Аморе не успевала пропитаться потом – тут же высыхала, он остерегался дышать глубоко, чтобы не опалить легкие сухим и горячим воздухом; а пацанята еще умудрялись носиться вокруг, виснуть на заборах и догонять приятелей. У церкви уже стоял грузовик с работниками с месторождений – подумать только, каждое воскресенье проезжать по семьдесят километров в одну сторону, и это по такой жаре. С другой стороны, в остальные дни недели они работали в таких же условиях, и счастлив был тот, кому доводилось управлять грузовиками, экскаваторами или грейдерами – они могли быть старыми, но в их кабинах как правило все еще работали кондиционеры. Отец Амор шел к ним, здоровался, спрашивал о самочувствии, настроении, дороге и прочем; они рассказывали – когда охотно, когда угрюмо и малословно, о том, что происходило в котлованах. Какие несчастные случаи имели место, какова добыча, как вели себя машины. Время от времени отец Амор наблюдал скрытные взгляды, которыми они обменивались; иногда прорывались фразы, слишком многозначительные, какие-то зловещие, но затем один говорил: вот, моя жена получила работу там и там, вот, видел наконец своих сыновей, в школу ходят, хочу купить мелкому новый ранец, вот, почти заработал на телевизор, еще три месяца, и можно будет попробовать купить. Вот, родители могут переехать ближе к городу.

Как водилось, за пятнадцать минут до начала службы отец Амор извинялся и уединялся в «кабинете». На таком названии настаивала все та же тетушка Николь. Она же экспроприировала право прибираться в этом кабинете, хотя отец Амор сопротивлялся изо всех сил. Но чтобы против тетушки Николи подействовали немудреные средства неопытного священника? Приходилось терпеть и даже благодарить. «Отличный способ воспитать терпение», – пытался утешить себя отец Амор, хотя куда больше, чем поблагодарить, хотелось отходить веником вездесущую ведьму. Пятнадцати минут в любом случае было катастрофически мало – или наоборот, слишком много, чтобы перестроиться, собраться с мыслями, пробежаться глазами по наброскам проповеди, но для того, просто постоять спиной к двери, послушать гул народа, перевести дух и успокоиться времени, было достаточно.

Можно было на пару минут прикрыть глаза и окунуться в воспоминания, например. Нащупать дурацкий кулон, который девятый год болтался на цепочке рядом с нательным крестиком – тоже необязательным, но каким-то успокаивающим, что ли, предметом. Достаточно было иногда нащупать и поправить его прямо сквозь ткань рубашки, чтобы ощутить умиротворение. И этот кулон, подаренный Яспером Эйдерлинком – янтарь, мол, такой же теплый, как твои глаза – как напоминание о «если бы», которое прокрадывалось в мысли в самые неожиданные моменты, расслабляло и укрощало, или наоборот возбуждало. Всякое случалось, самые разные чувства просыпались, но никогда неуместные.

Отец Амор подошел к алтарю, совсем маленькому, занимавшему что-то около полуметра в восточном углу кабинета; склонив голову, положив руки на Библию, он замер на несколько секунд, очищая голову от посторонних мыслей. Ото всех мыслей, если быть точным; полминуты блаженной тишины, которую неспособен был нарушить гул за стеной – дома в местных деревнях по разным причинам строились хлипкие. И затем можно было вернуться к плану-конспекту проповеди на столе. Отец Амор мельком глянул на запястье, уточняя время, и закрыл глаза еще на пять секунд. Затем привычная молитва, привычное же отчуждение от неуместных мыслей, и можно было идти к собранию, словно не было ни разговора ранним утром, ни воспоминаний многомесячной давности.

И затем две секунды можно было постоять, взявшись за ручку двери. Это каждый раз было прыжком в воду с десятиметровой вышки. Иногда – вполне приемлемым, иногда – словно в темноте, когда нельзя быть уверенным, есть ли в чаше бассейна вода. Это каждый раз было знакомым, неплохо изученным, но каждый раз новым ощущением. Не страхом, нет – отец Амор никогда не испытывал страха перед публичными выступлениями, знал, был уверен, имел удовольствие получить бездну подтверждений, что язык подвешен хорошо, знаний более-менее достаточно, чтобы наплести с три короба и сойти за умного; но немного жутковатым возбуждением эта эмоция, пожалуй, ощущалась. Тем более что в этом поселении, забытом если не Высшим, то людьми, умения отца Аморна, которые он осваивал в центре цивилизации и под надзором и попечительством высокоинтеллектуальных и ловких людей, оказывались малоценными. Для местного народа важным оказывалось нечто совершенно иное. Умение говорить ценилось, это непременно; но к людям, способными трепаться по-писаному, как отец Амор, читай степенно, неторопливо, аргументированно, относились настороженно и – отчужденно. Как ни странно, в восторг жителей деревни приводил один из помощников пастора в соседней церкви: он любил кричать, вопить, и с ним охотно вопили другие. Что именно, дело десятое, но ощущение эйфории, сопровождавшееся приятным нытьем голосовых связок, народ ценил и понимал. Содержание проповеди не имело особой ценности. Отец Амор с самоуничижительной иронией замечал, что проповеди, которые он мог назвать искренними, выстраданными, лично прочувствованными, навевали на паству дремоту. А если изящно и по возможности бездумно, оперируя примитивными фразами, банальнейшими клише, подвести народ к выкрикам, заставить его вопить к небу вместе с ним, так паства приходила в восторг и даже во вторник могла помнить о воскресной службе, что, несомненно, могло считаться успехом. По большому счету, именно этого прихожане, наверное, и ждали от него – какого-то ритуала, объединявшего их, подчеркивавшего еще раз: мы – единое целое, мы – вместе. Ну и немного украшательства; поэтому отец Амор энергично выходил из своего кабинета, старался казаться суровым, одухотворенным, решительным, громовым голосом призывал к начальной молитве, и дальше по накатанной. Немного ритуальных действий, немного проповеди, немного пения.

Церковь привычно встала, когда отец Амор появился в зале. Он поднял руки, люди перед ним склонили головы. Он начал молитву. Под потолком уныло вращался вентилятор, проку от него не было никакого, потому что жаркие сезоны были воистину жаркими – плюс пятьдесят, и что хочешь, то и делай. По такой погоде если даже лопасти вентилятора двигали воздух, то это больше напоминало волны от ложки, остававшиеся на поверхности чаши с горячей патокой.

Кажется, в латиноамериканской теологии последних пяти лет утверждалось течение, называемое почти традиционно харизматическим. Мол, сверхъестественное единство пастыря и церкви, приход как цельный организм, движение духа, поместная церковь как полноценное и полнокровное тело, несущее в себе всю полноту вселенской церкви. Отец Амор почти верил в это, когда читал рассуждения коллег; но латиноамериканская церковь была склонна к мистицизму, это имело самые разные основания от цивилизационных до географических, и в Европе к ее измышлениям относились с изрядной долей скептицизма. Об африканской теологической школе говорить было глупо, церквей в Африке было много и слишком разных, при этом катастрофически не хватало теоретиков, и европейской, азиатской или американской теологии местные братья мало что могли противопоставить. Отец Амор задумывался иногда: что лежит в основе отношений пастора и паствы в его церкви, к примеру. Но то ли он был слишком ленив, то ли чрезмерно уставал, то ли еще по каким причинам, но ответа не находил. Или он изначально остерегался ответа и поэтому находил бесконечно много причин, чтобы не искать его. В любом случае, идеального и желаемого единения с приходом он не испытывал. С отдельными его членами – запросто. С церковью как единым организмом – никогда. А ведь любили об этом говорить, писать многомудрые статьи и даже книги, ловко балансируя на грани между рациональным структурным подходом и эзотерической унификацией, если речь шла о европейцах, или наоборот, увлекаясь нагромождением прекрасных образов, если это были латиняне. Отец Амор знал многое о каждом из людей, сидевших или стоявших перед ним; многие подходили к нему, даже обращались за советом или словом поддержки, с некоторыми отец Амор сам искал разговора, и при этом, стоя на небольшой совсем сцене, он не испытывал единения, а вот противопоставления – сколько угодно. Он почти понимал людей, к которым был послан, чтобы поддерживать, наставлять и направлять, но – почти. Отец Антоний, помнится, время от времени позволял отцу Амору ударяться в обсуждения частичных случаев, наиболее скандальных теорий – монографий – интервью – чего угодно, но обходился согласными, задумчивыми, многозначительными кивками головы или неопределенным или скептическим в зависимости от темы хмыканьем. Своего мнения он, кажется не имел. Ему оно было просто незачем. Наверное, и отец Амор слишком увлекался бесплодными измышлениями. Ему – здесь – это было ни к чему, они были несущественными. Это никому не было нужно. Народ нуждался в чем-то ином. В том, чтобы дружно прокричать хвалу Всемогущему, например. Помолиться за стабильность и продолжительный сезон дождей. Некоторые матери за руку тащили к отцу Амору детей – тот плохо учился, тот вроде был болен, тот непослушен – и просили, чтобы он возложил на них руки и помолился. Это не помогало, и отец Амор был уверен, что не поможет, он никогда не наблюдал изменений к лучшему или худшему. Но матери верили, отцы – тоже, что такая нехитрая манипуляция, да еще в воскресенье, да еще когда служба не закончилась, поможет. Верней, поправлял себя отец Амор, они не представляли, что может быть иначе. Приходилось поддерживать их веру, и на мгновения тут и там отцу Амору казалось, что все это – не зря.

Назад Дальше