Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры - Богданов Константин Анатольевич 7 стр.


Петр остается верен интересу к медицине, анатомическим курьезам и к тому, что можно было бы назвать сегодня генетическим экспериментированием, до конца своих дней. Анатомическое собрание Кунсткамеры не только пополняется, но и активно рекламируется приезжающим в Петербург иностранцам [Пташицкий 1879: и 271 след.]. Состав инъекций, которым пользовался Рюйш для консервации трупов, ученый сообщил Петру вместе с продажей своей коллекции, но просил, по-видимому, не разглашать его рецепта. Неизвестно, пользовался ли сам Петр этим составом в своих анатомических занятиях, но свое обещание Рюйшу он, во всяком случае, сдержал. Судить об этом можно по переписке, которая в 1717–1718 гг. велась лейб-медиком Петра I Арескиным с французским анатомом Ж. Г. Дюверне-старшим на предмет заказанных Петром восковых моделей анатомических препаратов. Заказ касался, помимо прочего, изготовления из цветного воска модели открытого черепа с находящейся внутри ее моделью мозга. Дюверне писал, что для выполнения этой работы ему необходимы хорошо сохранившиеся трупы, а соответственно, необходимо знать секрет их консервации, которым владеет Петр. Просьбу Дюверне сообщить ему рецепт Рюйша Петр, однако, так и не удовлетворил [Княжецкая 1981: 93–94]. (Дюверне, впрочем, модели сделал и позднее передал их приехавшему в Париж И. Д. Шумахеру.) Помимо устроенной свадьбы карликов, Петр опекает и женит привезенного им из Франции великана Николая, или Буржуа (посмертно пополнившего коллекцию анатомических экспонатов Кунсткамеры), селит в здании Кунсткамеры живых «монструмов» Якова, Степана и Фому – и во всех этих случаях «провоцирует» не только «творимое» им общество, но и саму природу, призванную не к воспроизведению уже известного, а к созданию еще небывалого. Расположение Кунсткамеры в центре новой столицы, а значит и нового государства кажется в этом смысле особенно символичным.

Идея музея, хранящего в себе экзотические курьезы, созвучна креационистской, демиургической стратегии петровского правления. О роли анатомических исследований в реализации этой идеи, с точки зрения самого Петра, достаточно свидетельствует уже то, что в обсуждавшейся им архитектурной планировке Кунсткамеры центральное место в проекте здания отводилось именно анатомическому театру. Над анатомическим театром должна была разместиться обсерватория; в западном крыле – библиотека, а в восточном – собственно Кунсткамера, объединявшая анатомические препараты, археологические и геологические находки, ботанические и зоологические коллекции [Петр I и Голландия 1996: 19]. Построенное в 1728 г. здание Кунсткамеры только отчасти воплощает первоначальный замысел, а тератологическое собрание стало представляться «эмоционально» доминирующим звеном самой музейной коллекции, но не менее важно учитывать, что, помимо уродов, бо́льшую часть анатомической экспозиции и при Петре, и позже составляли экспонаты, репрезентировавшие не патологию, а норму. Экспозиционный «лейтмотив» анатомического собрания – семантика природы, «игры Натуры» (lusus naturae) и рождения нового. По описи 1800 г., в Кунсткамере хранилось 98 «мужеских» и 66 «женских детородных членов», а также 106 «зародов и поносков» (эмбрионов), выставленных так, чтобы продемонстрировать «детородие и постепенное возвращение семени от самого зачатия до рождения младенца». Подавляющее же количество экспонатов представляло отдельные части человеческого тела [Беляев 1800: 31–33, 35. Отд. 2].

Радикализм немыслимого для традиционной русской культуры отношения к телесности, выразившийся в анатомическом собрании Кунсткамеры, найдет свою авторизацию еще в одном событии эпохи Петра – в создании знаменитой (в частности, благодаря рассказу Тынянова) «восковой персоны» – подвижного манекена, анатомически «дублирующего» тело и лицо императора (руки и ноги восковой фигуры крепятся на шарнирах, позволяющих придавать им любое положение, парик сделан из волос самого Петра). История необычного для своего времени скульптурного портрета не прояснена окончательно до сих пор, но важно подчеркнуть, что первые опыты по его изготовлению были предприняты уже при жизни и, несомненно, с одобрения Петра. Помимо хранящейся сегодня в Эрмитаже восковой фигуры в полный рост (по алебастровой маске, снятой с покойного императора его любимым скульптуром – Растрелли), известен и другой, поясной вариант восковой фигуры – бюст, сделанный в 1719 г. и, по легенде, подаренный кардиналу Оттобони в награду за хлопоты по отправке в Россию античной статуи Венеры. По свидетельству Ф. В. Берхгольца, еще один бюст Петра, «сделанный из особого рода гипса и окрашенный металлической краской», был подарен в 1724 г. герцогу Голштинскому [Архипов, Раскин 1964: 25; Калязина, Комелова 1990: № 74].

За год до своей смерти, в 1724 г., император устроил торжественные похороны мужа умершей в 1713 г. при родах карлицы – карла Якима Волкова. Как и в 1710 г., процессия из нескольких десятков карликов прошествовала по столице. Карликов, одетых в траурное платье, на этот раз сопровождали высоченные гвардейцы – великорослые гиганты, еще более подчеркивавшие гротеск происходящего: шествие крошечных людей, мерно двигавшихся за катафалком с крошечным гробом, обитым малиновым бархатом с серебряным позументом [Белозерова 2001: 149]. После смерти Петра таких зрелищ в России уже не будет. Анатомическое собрание Кунсткамеры остается, однако, тем, что по-прежнему репрезентирует «демиургическую» эмблематику петровского правления. Не исключено, кстати сказать, что ревниво оберегавшийся Петром рецепт Рюйша был, как предположила Линдси Хьюз, использован для сохранения тела самого Петра после его смерти. Тело Петра было выставлено для церемониального прощания и находилось в открытом гробу более месяца, что, конечно, было бы невозможно без предварительного бальзамирования [Hughes 2001: 263]. Замечательно, что даже в этом – посмертном – «деянии Петра» современникам был продемонстрирован вызов предшествующему православному обычаю похорон (должных совершаться не позднее чем на третий день после смерти) и положено начало новой традиции, окончательно выразившейся через двести лет в кремлевском Мавзолее.

Путешествовавший по России в 1734 г. ученый швед Карл Рейнхольд Берк, описывая в своих путевых заметках собрание Кунсткамеры как не имеющее себе равных в мире, замечает, что «более всего шума вокруг препаратов, показывающих развитие человеческого плода. Начиная с трехнедельного возраста от момента зачатия и до рождения младенца на свет» [Берк 1997: 194]. О популярности Кунсткамеры среди городской публики говорят и такие косвенные свидетельства, как, например, объявление, помещенное 24 ноября 1737 г. в газете «Санкт-Петербургские ведомости»: «Для известия охотникам до анатомии объявляется чрез сие, что обыкновенные публичные демонстрации на анатомическом театре в Императорской академии наук, при нынешнем способном времени года, по-прежнему учреждены». Судя по тому же объявлению, «охотникам до анатомии» предлагались не просто демонстрации, но и объясняющий их комментарий – «чего ради доктор и профессор Вейтбрехт нынешнего числа по полудни в третьем часу первую лекцию начал, и оные по понедельникам, средам и пятницам так долго продолжать будет, как то состояние способных к тому тел допустит» [Санкт-Петербургские ведомости 1737: 770]. Некоторые анатомические экспонаты Кунсткамеры станут со временем темой городского фольклора. О его бытовании упомянет, между прочим, автор первого каталога Кунсткамеры, изданного в 1800 г., унтер-библиотекарь Осип Беляев: в ряду описываемых предметов музея – «голова небольшого мальчика, с коей череп снят, и мозг с мозговою его объемлющей сорочкою и множеством простирающихся по нем тончайших нерв оставлен в естественном его виде и положении. Искусство, с каковым лицо головки и все сплетение мозговых жилок подделано, есть такое таинство, которое одному только Руйшу открыть в совершенстве природа благоволила. Головка сия известна ныне публике под названием головы одной девицы красавицы 15 лет, о которой плетутся разные басни и нелепости. Каким образом превращение сие случилось, – заключает автор, – поистине недоумеваю» [Беляев 1800: 31–32. Отд. 2. (курсив автора)].

Ближайшие преемники Петра не разделяли медицинских пристрастий царя-реформатора, но инерция заложенных им преобразований была, как показало время, достаточно сильной, чтобы процесс европеизации России был необратим также и в сфере медицины, и в частности анатомии. Последствия петровских нововведений выразились, однако, не только в институционально-научном, но и более общем – идеологическом и культурном – плане. Кунсткамерная коллекция Петра надолго связала саму репутацию анатомии с именем российского императора. Само проявление интереса к «вундеркаммерному» коллекционированию будет отныне восприниматься как идеологический знак традиции, «объединяющей» монарха-преобразователя и его наследников. Посещение Кунсткамеры напоминает о Петре и обязывает венценосных посетителей к символическим приношениям. «Императрица Анна Иоанновна, – сообщает в 1772 г. „Письмовник“ Н. Курганова, – удостоила сие место своим посещением и подарила оному многие искусством сделанные вещи. <…> Блаженной и вечной памяти Елисавета Петровна определила в Академическом регламенте в год по 2000 рублей для приумножения библиотеки и кунсткамеры» [Курганов 1793: Ч. 2, 194]. В 1770-е гг. собственным собранием природных, и в частности анатомических, раритетов будет гордиться фаворит Екатерины II князь Г. Г. Орлов. В сохранившейся описи «натуральной» коллекции князя перечисляются «монстры младенческие, птицы, звери, пресмыкающиеся, рыбы, лягушки, скорпионы, черви, летучие мыши, фрукты и цветы». Сама Екатерина приобретает для Кунсткамеры в 1765 г. коллекцию анатомических препаратов берлинского анатома Н. И. Либеркюна. Император Павел, болезненно подчеркивающий свою легитимную преемственность с Петром I, также не позабыл торжественно посетить и облагодетельствовать Кунсткамеру [Беляев 1800: 3 и след. Отд. 2]. И при Павле, и позже собрание Кунсткамеры продолжало напоминать о том, что сама сфера научного, и в частности медицинского, знания получила при Петре статус демонстративно властного знания. Петр узаконил институциональный контекст интеллектуальной практики, отводивший медицине символически знаковую роль в риторике и идеографии его правления. Репутация медицинской науки изначально формируется с оглядкой на власть, а ее институциональное место (в стенах Кунсткамеры, Академии наук, университете) в ряду других областей научного знания определяется не универсалистскими претензиями просвещенного Знания, а универсализмом Власти, которая таким знанием уже обладает. Неудивительно, что и в истории отечественной науки медицинский дискурс предстает в несравнимо большей степени идеологизированным, чем в Европе, где формирование самой науки как специального института в существенной мере определяется ее декларативной (пусть и мнимой) «деидеологизацией» [Emergence of Science 1976]. Импорт медицинского знания в Россию привел к большей зависимости медицины от власти, но при этом и к большей связанности ее с теми составными атрибутами идеологии, от которых европейская наука была законодательно изолирована, – с политикой, религией и правом.

Мелочи жизни: очевидное – невероятное

Ubi est morbus?

Дж. Б. Морганьи. О местоположениях и причинах болезней, выявленных анатомом, 1761

Узаконенная Петром институализация науки положила начало не только научным, но и интеллектуальным трансформациям в истории русской культуры. В динамике этих трансформаций популяризация медицинского знания также не означала собою усвоение только медицинских идей, но способствовала адаптации «фоновых» для европейской медицины интеллектуальных представлений. Для конца XVII – начала XVIII в. важнейшим из них следует считать философскую проблематизацию традиционно христианского противопоставления души и тела. К началу XVIII в. риторика этого противопоставления в России имела прежде всего (если не исключительно) религиозную предысторию. Иначе обстояло дело в Европе, где дихотомия тела и души воспринималась с оглядкой не только на религиозную, но и на авторитетную философскую традицию. Важнейшую роль в последнем случае сыграло картезианство, сделавшее из христианско-догматического противопоставления телесного и плотского инновативный в методологическом отношении вывод о наличии независящих от человеческого сознания «механизмов» человеческого тела. Объявив (в «Рассуждении и методе», 1637) критерием онтологической самоидентификации сознание (cogito ergo sum), Рене Декарт вместе с тем (или, точнее, тем самым) «деонтологизировал» тело – парадокс, который современная философия не преодолела по сей день. Онтологическая неотменяемость сознания стала аргументом в пользу феноменологии, по отношению к которой сознание оказывается, как отметил в свое время Гилберт Райл, равно излишним и недостаточным: тела оккупируют коллективное пространство, но в этом пространстве нет места коллективному сознанию. Сознание – индивидуально, а тело – публично [Ryle 1949: 16 ff].

Декартовское сравнение человеческого тела с часами стало при этом первой из длинного ряда научно-философских, медицинских, а также литературных метафор, определивших собою понимание человека как функционально самостоятельного образования, природного механизма [Samson 1999: 10]. Существование тела, хотя и определяется Божественным промыслом, является по отношению к сознанию заведомо вторичным. Телесная механика свидетельствует не о цели, но лишь о средствах Божественной креативности [Temkin 1977: 276–277].

Значение «механистической» терминологии, соответствующей картезианскому представлению о человеческом теле, стоит оценить как с исторической, так и эпистемологической точки зрения. Понимание и ощущение человеком собственного организма по сей день определяется «само собой разумеющимися» аналогиями из области механики и техники – в XVIII в. подобные аналогии осознаются как инновативные и риторически актуальные. Целесообразие телесной феноменологии открывается ученому, и в частности ученому-медику, благодаря измерительным и исчислительным процедурам наблюдения. Научным эталоном такого наблюдения – наблюдения, позволяющего «увидеть» и «исчислить» многообразие природных процессов в единстве их динамического взаимодействия, – в европейской науке эпохи Петра служит физическая теория Исаака Ньютона (1643–1727). Убеждение в том, что физика Ньютона может быть согласована с философией «опытного» знания, являлось при этом едва ли не общепринятым [Dampier 1968: XVI–XVII]. Важно заметить, что постулируемая Ньютоном гармоническая взаимосвязь физического мира была одновременно радикальной апологией методологического индуктивизма, вдохновлявшего не только ученых, но и поэтов (тем более что часто ими оказываются одни и те же люди), проповедующих во взаимоотражении частностей гармонию общего, а в индивидуальном поведении – выражение общественного поведения [Nicolson 1946; Markley 1993]. В научной и литературной риторике индуктивизм открывал путь к языку «тотального» аналогизирования: в гармонической слаженности мироздания не должно было быть «лишних» частей. Курьезы и аномалии выглядят таковыми лишь до тех пор, пока они не находят для себя соответствующей аналогии (вопреки современному убеждению логиков в том, что «сравнение – не довод»). Странности тем интереснее, а аналогии тем безграничнее [Daston 1998: 35], чем «всеохватнее» репрезентируемая ими взаимосвязь мира.

Назад Дальше