Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры - Богданов Константин Анатольевич 8 стр.


В медицинской практике выражением ньютонианского индуктивизма станет диагностика внутренних болезней по внешним телесным знакам – сила кровотока или биение пульса свидетельствуют не только об особенностях кровообращения, но и о тех болезнях, на которые эти особенности указывают. В общественном мнении новизна подобной диагностики приживается, стоит заметить, не без труда – для «здравого смысла» медицинский индуктивизм не менее сомнителен, чем дедуктивные теории традиционной медицины. Антиох Кантемир будет высмеивать такое «здравомыслие» в своей первой сатире «На хулящих учение» (1729/30, первая публикация – 1762 г.) – в монологе старовера, упирающего в оценке современной медицины прежде всего на недоказуемость ее индуктивных методов:

Трав, болезней знание – голы все то враки;
Глава ль болит? Тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли, кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно – жар в теле, ответ смело
Дает, хотя внутрь никто не видел живо тело.
[Кантемир 1956: 58]

В комментариях к тексту Кантемир поясняет сказанное: «Докторы, желая узнать силу болезни, щупают в руке больного ударение жилы, отчего познают, каково течение крови и, следовательно, слабость или жестокость болезни». Стих «Внутрь никто не видел живо тело» означает, что «хотя анатомисты и знают тела состав и состояние, однако (как думает высмеиваемый автором оратор. – К. Б.) нельзя оттого рассуждать о тех непорядках, которые в живом человеке случаются, понеже еще никто не видал, каково есть движение внутренних органов» [Кантемир 1956: 64]. В начале XVIII в. медицинские возможности непосредственного наблюдения, говоря словами того же Кантемира, «каково есть движение внутренних органов», были, однако, уже не только востребованы, но и существенно расширены: с одной стороны – в практике вивисекций, а с другой – в практике микроскопических исследований.

Специалисты по истории техники и естествознания спорят о месте и времени изобретения первого микроскопа. Среди его наиболее вероятных изобретателей называются голландский мастер Захарий Янсенс (конец XVI в.), Галилей и физик Корнелий ван Дреббель (начало XVII в.). Предполагается, во всяком случае, что модель, которую можно считать прообразом современного сложного микроскопа, появляется около 1617–1619 гг. в Голландии или в Англии: это двулинзовый микроскоп с выпуклыми одиночными объективом и окуляром, который в течение последующих ста пятидесяти лет претерпевал постепенные изменения от первых объективов типа очковой линзы ко все более короткофокусным линзам. Начиная с исследований Марчелло Мальпиги (1661), применившего его при изучении кровообращения, микроскоп постепенно приобретает для физиологии и анатомии значение, сравнимое со значением телескопа в астрономии. Работы Роберта Гука («Микрография, или Описание малых предметов», 1667) и особенно Антони ван Левенгука (четыре тома «Arcana naturae ope microscopiorum detecta» – «Тайны природы, открытые при помощи микроскопа», 1695–1719) подтвердят это значение важнейшими открытиями в области строения растений и органических тел (открытие растительных клеток, волокнистого строения нервов и хрусталика глаза, обнаружение самостоятельно движущихся существ в человеческом семени и красных телец в крови) [Ruestow 2002].

В конце XVII – начале XVIII в. микроскопические открытия в области кровообращения были научной новинкой, широко обсуждавшейся учеными-медиками Европы и, несомненно, не оставшейся незамеченной путешествующим по Голландии русским царем. Известно, что Петр встречался с Левенгуком в Дельфте в 1698 г. Причиной этой встречи могло быть уже состоявшееся знакомство с Рюйшем и тот интерес, который вызывали у Петра его анатомические исследования. Среди таких исследований особое место в работе Рюйша занимали анатомические инъекции, позволявшие выявить в изготовляемых им препаратах кровеносную систему. Рюйш был уверен в преобладающей роли кровеносных сосудов в строении органов тела (omne organon ex vasibus) и поэтому с особенной тщательностью старался продемонстрировать сосудистую природу препарируемых им органов наглядно – от крупных кровеносных сосудов до их едва видимых невооруженных глазом разветлений [Cole 1921: 303–309]. Открытие сети еще более мелких кровеносных сосудов, капилляров, было дополнительным аргументом в пользу разделяемого Рюйшем учения (хотя, в отличие от Рюйша и Левенгука, Мальпиги отстаивал не сосудистое, но железистое строение мелких органов) и поэтому же могло быть интригующим также и для Петра – почитателя и будущего покупателя коллекции прославленного анатома. Левенгук целенаправленно занимался изучением капилляров и при встрече с Петром, насколько мы можем судить по сообщению хорошо знавшего Левенгука Герарда ван Лоона, «имел честь, помимо своих редких открытий, показать государю, к его великому удовольствию, поразительный круговорот крови в хвосте угря при помощи своих специальных увеличительных стекол». Петр, по-видимому, действительно не остался равнодушен к увиденному. С. Л. Соболь, специально изучавший историю микроскопических исследований в России XVIII в., отмечал, что во время своего второго путешествия по Европе в 1716–1717 гг. Петр приобрел несколько микроскопов для Кунсткамеры, но еще ранее пытался смастерить их в своей дворцовой мастерской [Соболь 1949: 50]. Об исключительной моде на увеличительные стекла в петровской России можно судить по корреспонденции находившихся в Москве католических миссионеров, неустанно хлопотавших о присылке «оптических подарков» для русских [Письма и донесения иезуитов 1904: 32, 72, 90], а об интересе Петра к микроскопическим исследованиям кровообращения человеческого тела свидетельствует сохранившийся в императорской библиотеке рукописный перевод анатомического атласа Готфрида Бидлоо (дяди приглашенного Петром в Россию Николая Бидлоо) «Anatomia humani corporis», содержащий, в частности, пояснения микроскопических изображений эпидермиса, стенок кровеносных сосудов и капиллярной сети, окружающей семенные канальцы [Соболь 1949: 47–49].

Как в Европе, так и в России первой половины XVIII в. научное использование микроскопа в существенной степени определяется изучением строения кровеносных сосудов, нервов, а также семенной жидкости и крови. Ученые открытия в области микроскопии воспринимаются при этом не без поэтического пафоса – пусть, как это ясно уже многим современникам, возможность видеть все более мелкие объекты является так или иначе относительной, сама досягаемость этих объектов с помощью вооруженного микроскопом глаза свидетельствует о многообразии и бесконечности созданного Богом мира. Исследования ученых-микроскопистов доказывали в данном случае то же, что доказывали исследования астрономов и что было, в частности, философски проговорено Фонтенелем в «Разговорах о множестве миров» (1686). Характерно, что и в России мысль о неисчерпаемости открываемого с помощью микроскопа видимого мира высказал именно переводчик «Разговоров» Фонтенеля – Антиох Кантемир, дипломат и поэт, сподвижник историка В. Н. Татищева и новгородского архиепископа Феофана Прокоповича (составивших вместе с Кантемиром так называемую ученую дружину – едва ли не первое в истории России сообщество интеллектуалов, пропагандировавших светские знания). Спору нет, признает Кантемир в «Письмах о природе и человеке» (1742), что «чрез помощь микроскопа находим мы тысячу объектов, которые взор не может постигнуть», но «сколько в каждом объекте других объектов, которых микроскоп представить не может. Что бы мы еще увидели, ежели бы могли только в самую последнюю тонкость привести инструменты те, кои помогают грубому и слабому нашему взору»?

Несколькими годами позже Ломоносов в стихотворном «Письме о пользе стекла генералу-порутчику Ивану Ивановичу Шувалову» (1752) посвятит микроскопу поэтический панегирик. Изобретение микроскопа – торжество научного (и в частности – медицинского) прогресса в познании мира и поэтому еще одно свидетельство о величии Господа – начале и гаранте самого этого мира:

Хоть острым взором нас природа одарила,
Но близок оного конец имеет сила.
Кроме́, что в далеке, не кажет нам вещей
И собранных трубой он требует лучей;
Коль многих тварей он еще не досягает,
Которых малый рост пред нами сокрывает!
Но в нынешних веках нам микроскоп открыл,
Что Бог в невидимых животных сотворил!
Коль тонки члены их, составы, сердце, жилы
И нервы, что хранят в себе животны силы!
Не меньше, нежели в пучине тяжкий кит,
Нас малый червь частей сложением давит.
Велик Создатель наш в огромности небесной!
Велик в строении червей, скудели тесной!
Стеклом познали мы толики чудеса,
Чем он наполнил понт, и воздух, и леса.
Прибавив рост вещей, оно, коль нам потребно,
Являет трав разбор и знание врачебно;
Коль много микроскоп нам тайностей открыл,
Невидимых частиц и тонких в теле жил!
[Ломоносов 1840: 287–288]

Славя микроскоп, а заодно и Господа Бога, Ломоносов, как и в других своих произведениях, остается, однако, прежде всего ученым-эмпириком, верным прикладному оптимизму и чуждым философских сомнений в ограниченности познания. Характерно, что и в сравнении с Кантемиром, задающимся вопросом о самой возможности увидеть еще более мелкие объекты, Ломоносов говорит не о том, что мы еще можем (или не можем) увидеть, а о том, что уже доступно зрению.

Два года спустя после стихотворного «Письма» Ломоносова «микроскопическую» тему в русской литературе продолжит Василий Тредиаковский в «физико-теологической» поэме «Феоптия, или Доказательство о богозрении по вещам созданного естества» (1754). Стихи Тредиаковского, посвященные микроскопу, читаются как прямой парафраз вышеприведенных стихов Ломоносова и, возможно, были ими инициированы (учитывая соперничество, разделявшее, но и связывавшее двух поэтов). Намереваясь издать свою поэму вместе со стихотворным переложением Псалтыри, Тредиаковский демонстрировал теологическое правоверие и в сравнении с Ломоносовым менее был оптимистичен на предмет расширения границ человеческого познания. Возможности, дарованные человеческому зрению микроскопом, велики, но небезграничны – наблюдатель видит больше, чем прежде, но о бесконечности «созданного естества» он может судить только благодаря умозрению.

То ж в малой мошке есть, что в ки́те и слоне,
Есть голова, глаза и тела слог от вне,
Ряд внутренних частей есть в них, и кровь, и жилы,
Утробы, сердце есть и равномерны силы,
Но в малости такой, что все сие наш ум
Поемлющий мятет и весь мрачит от дум.
Чрез микроскоп живых мы тмы усматриваем,
Которых чрез простой глаз зреть невозмогаем,
Но в каждом из сих премногих части суть
И малы толь оне, что не лежит к ним путь
Ни же чрез микроскоп, чтоб видеть их разделны,
Однак различны все оне в себе и телны.
[Соболь 1949: 157]

Восприятие микроскопических открытий оставляет, таким образом, место как для научного оптимизма, так и для философского скепсиса. Очевидно «разукрупняющийся», наглядно трансформирующийся в «мелочах» мир воодушевляет, притягивает, но и дезориентирует своих наблюдателей. По остроумному суждению Даннемана, значение микроскопических наблюдений в контексте «спокойной созидательной работы» XVII в. и научной революции конца XVIII в. выразилось в расширении самой способности видения: «Благодаря употреблению микроскопа настолько развились тонкость зрения и тщательность наблюдения, что научились различать даже невооруженным глазом такие предметы, которые прежде совершенно ускользали от наблюдения» [Даннеман 1935: 294; ср. также: 311]. Не только в окуляре микроскопа, но и без него мир, как теперь выясняется, воочию утрачивает предметную статичность и универсальную масштабируемость.

В европейской философии о «перефокусировке» исследовательского внимания от «больших» к «малым» объектам органического мира писал уже Николай Мальбранш (авторитет которого в России XVIII в. был исключительно высок). В «Разысканиях истины» Мальбранш предлагает задаться вопросом об относительности самого человеческого зрения: что было бы, «если бы наши глаза были устроены, как микроскопы, или, вернее, если бы мы сами были так же малы, как клещи и мошки»? Нет сомнения, предполагает философ, «мы судили бы совершенно иначе о величине тел». Но если это так, то схожим образом обстоит дело и с людьми: «Нельзя утверждать, что найдутся в мире два человека, которым предметы казались бы совершенно одинаковой величины или состоящими из одинаковых частей, так как нельзя утверждать, что глаза их совершенно одинаковы» [Мальбранш 1999: 74, 75]. Скепсис на предмет «абсолютности» человеческого зрения, а соответственно, и абсолютности человеческих суждений определяет меру условности в описании действительности.

Относительная «масштабируемость» окружающего человека мира занимает философов и обыгрывается в литературе. В ряду наиболее читаемых книг эпохи – тексты, риторизующие условность антропоцентризма. Ф.-М. Вольтер в «Микромегасе» (1752), а Д. Свифт в «Путешествии Гулливера» выводят карликов и великанов, демонстрирующих относительность человеческих норм и усвоенных человеком постулатов. Условность привычных «точек зрения» релевантна к условности видимого и мыслимого. Устойчивость эмпирических нормативов оказывается, по размышлении, столь же обманчивой, сколь обманчива абсолютность очевидного. Фантастический житель Сириуса в «Микромегасе» Вольтера безмерно превосходит размерами жителей Сатурна, а те, в свою очередь, являются гигантами по сравнению с жителями Земли. Анатомия и микроскопия на Сириусе позволяет при этом, конечно, видеть иные вещи, нежели анатомия и микроскопия на Земле. На фоне этого несоответствия убеждение землян в собственной исключительности рисуется Вольтером верхом анекдотической нелепости: объятые гордыней земляне перечисляют гигантскому пришельцу с Сириуса (чей рост составляет 24 тысячи шагов) философские истины, прославившие Аристотеля, Декарта, Мальбранша, Лейбница, Локка, но не в состоянии понять, что эти истины столь же относительны, как относителен их собственный рост к росту Микромегаса. В России памфлет Вольтера был переведен и напечатан уже в 1756 г. (повторные издания – 1759, 1763 гг.); в 1784 г. появился второй перевод (И. Г. Рахманинова) [Языков 1878: 70–79; История русской переводной литературы 1995: 124, 166]. Исключительно популярным в это же время является роман Свифта, сюжетно риторизующий в общем ту же идею относительности антропоцентризма. К 1790-м гг. «Путешествие Гулливера» было издано в России по меньшей мере трижды [История русской переводной литературы 1995: 154].

Назад Дальше