Тематические, стилистические и жанровые инновации в европейской литературе XVIII в. происходят, таким образом, в согласии с общей стратегией не просто научного, но именно медицинского познания, балансирующего между дедуктивным и индуктивным методами исследования, но делающего упор па приоритете индуктивизма. Родовое и типическое оказывается чревато непредсказуемыми деталями и частностями, проблематизирующими привычные рода и привычные типы. Микроскопические открытия служат в этом смысле не только неким символом, но и непосредственной причиной подобной проблематизации. В России использование микроскопа пропагандируется в основном в медицинских образовательных учреждениях – в Академическом университете, московской и петербургской госпитальных школах. Вместе с тем увлечению микроскопом не чужд был и образованный обыватель. А. Т. Болотов, вспоминая конец 1750-х гг., с воодушевлением описывал, как он «не мог устать целый час смотреть» в микроскоп «на все маленькие показываемые им <…> вещицы, а особливо на чрезвычайно малых животных <…> в капельке воды, бегающих и ворочающихся тут в бесчисленном множестве и гоняющихся друг за другом» [Болотов 1931: 359]. В начале 1760-х гг. микроскопы вкупе с «другими оптическими машинами» продаются, в частности, в книжной лавке Московского университета. В рекомендованном к преподаванию Медицинской канцелярией курсе анатомии Гейстера студенты находили сведения по микроскопической анатомии (русскоязычное издание учебника Гейстера появилось в 1757 г. в переводе врача М. И. Шеина [Гейстер 1757]): описание кожных пор, строение волос, желез, селезенки, почки, наличие «живых червячков» в семенной жидкости и т. д. Шеин дополнил перевод более чем 40 выполненными им самим увеличенными изображениями исключительно мелких анатомических фигур, каковых, как сообщалось читателю, «у других анатомиков еще не имеется» (слуховые косточки, часть тонкой кишки с инъецированными сосудами, строение человеческого глаза, мозжечка, вилочковой железы новорожденного, «язык человеческий с тремя покровами его», слизистая оболочка в области анального отверстия и т. д.). Для нескольких поколений отечественных врачей учебник Гейстера был основным источником сведений о микроскопических исследованиях человеческого тела и, собственно, о самом микроскопе и возможностях, которые сулит его использование для ученого-медика. Радикальной вехой в расширении таких возможностей станет изобретение в 1784 г. ахроматического микроскопа работавшим в Дерпте академиком Ф. Т. У. Эпинусом и ламповый микроскоп конкурента Эпинуса – англичанина Джорджа Адамса, автора популярного в конце века трактата «Эссе о микроскопе» (1787) [Соболь 1949: 15–17, 331–339].
Эффект интеллектуальных инноваций, вызванный популяризацией микроскопических исследований, в истории европейской (и в частности – отечественной) науки был парадоксален. По наблюдению историков медицины, не только к XVIII, но и в начале XIX в. микроскопирование воодушевляет прежде всего ученых, акцентирующих философские возможности медицинского знания – проблемы в области эмбриологии и «истории» человеческого организма, тогда как принципиальные «практики» остаются к подобным исследованиям достаточно равнодушными. В ретроспективе медицинской науки факт этот может показаться странным: ставший к середине XIX в. символом позитивистской медицины, в конце XVIII – начале XIX в. микроскоп пропагандируется медиками-натурфилософами (преимущественно немцами) и игнорируется оппонентами спекулятивной медицины (прежде всего французами; в частности, Кювье и Биша) [Shryock 1947: 170; Temkin 1977: 381]. У последних были свои основания для недоверия микроскопическим наблюдениям. Вызываемые до-ахроматическими микроскопами зрительные аберрации (сферическое искажение, связанное с изгибом лучей по краям линзы, и хроматическое – преломляющее проходящий через линзу свет и создающее спектральные блики) не позволяли вполне отчетливо представить «наблюдаемый» объект. В 1781 г. итальянский анатом Феличе Фонтана раздраженно писал по этому поводу, что любой дурак способен смотреть в микроскоп, но очень немногие могут с уверенностью сказать, что именно они видят [Schwartz 1996: 184]. Следует подчеркнуть вместе с тем, что как сторонники, так и противники микроскопирования пользовались однотипными микроскопами, – суть расхождений заключается поэтому не в оценке технических характеристик микроскопа как такового, но в различии ожиданий, возлагаемых на медицинскую теорию. Описание и изобразительное воспроизведение увиденного остается условным и, соответственно, требует своего визуального «домысливания» – по-разному оцениваемого в контексте эмпирического и спекулятивного знания.
Ученый-философ исследует тело, чтобы приблизиться к пониманию определяющих принципов и механизмов жизнедеятельности человеческого организма и жизни вообще. В XVIII в. возможность такого понимания мыслится как в философских, так и медицинских терминах. Переехавший на жительство в Россию и возглавивший в 1767 г. кафедру анатомии Петербургской академии наук Каспар Фридрих Вольф (1734–1794) сформулирует саму эту возможность как задачу, отправную для теории зарождения:
В научной работе, объясняющей органические тела из их основных начал с точки зрения их органического строения, едва ли не становится неизбежным, чтобы вместе с тем не вскрылось само собою, в каких отношениях стоят они к своей собственной организации, какие именно из наблюдаемых в них же самих функций свойственны вообще естественным телам и вследствие каких функций им приписывается жизнь. Короче говоря, каким образом в естественных органических телах связаны между собой жизнь и машина? Зависят ли они обе от одной общей причины или обусловливают одна другую? И раз это так, каково действие жизни на машину и машины – на жизнь? [Вольф 1950: 19].
Анатомическое строение человеческого тела оказывается с этой точки зрения результатом процесса, который должен быть рассмотрен ретроспективно, а само тело по возможности «микроскопировано» (сам Вольф воспользуется для этого анатомической коллекцией Кунсткамеры [Baer 1900: 140]). То, что прежде казалось изменяющимся в соответствии с некоторыми количественными показателями (возрастом, весом, ростом, внешним воздействием), получает качественное измерение – развитие «телесной машины» объясняется отныне зависящим не только от замысла ее создателя (Господа Бога), но и от обстоятельств, сопутствующих самому ее созданию. В истории отечественной науки прецедентными к подобным вопросам станут трактат того же К. Ф. Вольфа «Предметы размышлений в связи с теорией уродов» и его публикации на эту тему в академической печати. Одновременно пополняется тератологическая коллекция Кунсткамеры: «В 1778 и 1779 гг. прислано из Медицинской коллегии девять человеческих уродов, за которые Академиею заплачено 200 рублей» [Беляев 1800: Отд. 2: 13]. Изучение телесных аномалий, представленных собранием Кунсткамеры, приобретает отныне более или менее специализированный характер эмбриологических исследований [Blyakher 1982: 89–104], а «зрительское» изумление превратностям и «ошибкам природы» уступает место поиску причин, вызывающих эти ошибки. Но как норма делает очевиднее исключения, так и исключения заставляют задумываться о принципах, определяющих саму нормативность.
Душа не тело: последние известия
Живой человек состоит из тела и души.
В 1786 г. двадцатилетний Николай Карамзин решается обратиться с письмом к Иоганну Каспару Лафатеру, уже прославленному к тому времени автору «Физиогномических фрагментов» (1775–1778) и философско-педагогических сочинений, с вопросом, «на который, может быть, уже тысячу раз отвечали», но все ответы на который его «не удовлетворяют»: «Каким образом душа наша соединена с телом, тогда как они совершенно из различных стихий? Не служило ли связующим между ними звеном еще третье отдельное вещество, ни душа, ни тело, а совершенно особенная сущность? Или же душа и тело соединяются посредством постепенного перехода одного вещества в другое?» [Карамзин – Лафатер 1893: 16]. Лафатер ответил юному адресату, но не разрешил его сомнений. «Если бы мне, мой милый Карамзин, какое-нибудь существо под луной могло сказать, что́ такое тело само по себе и что́ такое душа сама по себе, то я бы вам тотчас объяснил, каким способом тело и душа действуют друг на друга, в какой взаимной связи они находятся, соприкасаются ли они посредственно или непосредственно? Я думаю, однако, что нам придется еще несколько времени подождать этого просвещенного существа. <…> Не смейтесь над моим неведением, мой милый! Мы не знаем, что́ мы и как существуем; знаем только, что существуем, верим, что существовали, надеемся, что будем существовать. Чтобы увереннее, радостнее и живее сознавать свое бытие, да помогут нам истина, добродетель и религия!» [Карамзин – Лафатер 1893: 23, 24].
Вопрос Карамзина и ответ на него Лафатера показательны для интеллектуальной атмосферы европейского Просвещения. Взаимоотношение телесного и духовного, физического и психического риторизуется в качестве важнейшей проблемы в философских и научных дискуссиях эпохи. Для современников Лафатера и Карамзина «сотрудничество» медицины и литературы в контексте этих дискуссий было само собой разумеющимся. Наука дает ключ к тайнам природы, медицина – к тайнам тела, поэзия – к тайнам человеческой души. Вопрос в том, какова корреляция между телом и душой, чувствами и миром. «Доказательно ли заключение, – как вопрошает Ж. Л. Даламбер в русском переводе 1790 г., – от чувствий выводимое до бытия предметов?» [Д’Аламбер 1790: 1]. Терминология «чувств» и особенно концептуализация самого понятия «чувствительность» (лат. sensibilitas, фр. sensibilitе́) становится при этом своеобразным паролем, объединившим науку и салон, термином, равно переводимым на язык медицины, философии и литературы [Vila 1998: 13, passim]. В русскоязычном употреблении понятие «чувствительность» истолковывается в значении способности человека воспринимать объективную действительность и вместе с тем в значении сострадательности, доброты и кротости, находя синонимические параллели в словах «чувственность», «чувство», «чувствование» и «чувствие». Строгого семантического различия между этими словами не будет вплоть до середины XIX в. [Копорский 1955: 22; Веселитский 1964: 151–154]; не будет его также между собственно научным (в частности, медицинским) и литературным дискурсом.
Издавая в 1772 г. «Опыт исторического словаря российских писателей», Н. И. Новиков на равных правах включает в него авторов литературных и медицинских сочинений (Иосифа Тимковского, опубликовавшего в Лейдене на латинском языке «Рассуждение о неизлечимых болезнях», Стефана Фиялковского, издавшего в том же Лейдене «Сочинение о порядке учения во врачебной науке», Фому Тихорского – за изданное там же «Рассуждение о врачебной науке», Савву Леонтовича, составившего руководство в наставление повивальным бабкам, Матвея Крутеня, автора «Примечаний о болезнях, в армии случающихся» и др.). Научная и научно-популярная литература по медицине этого времени практически не разграничивается, и даже, казалось бы, вполне специальные исследования читаются не только специалистами [Громбах 1953: 96]. В характерном отзыве на издание русского перевода книги И. Гаубия «Начальные основания врачебной пафологии» (СПб., 1792) отмечалось, что она «не для одних только врачей нужна, но <…> общеполезна для всякого звания любителей, желающих вникнуть в преудивительное устроение телесного здания» [Московские ведомости 1792: 359]. Популярнейший «Письмовник» Николая Курганова, выдержавший с 1769 по 1793 г. пять изданий, предлагая читателю «Науку российского языка со многим присовокуплением разного учебного и полезно-забавного вещесловия», неизменно уделяет место «Описи состава человечья и прочих животных» – количеству «жидких и твердых частей», организующих телесную конституцию, роли физиологических отправлений, процессу развития зародыша, возрастным изменениям [Курганов 1793: Ч. 2, 197–204]. В ряду художественных, исторических и философских текстов журналы екатерининского времени регулярно публикуют научно-медицинские известия. Статьи об анатомии и нервной системе помещаются в первом русском журнале для детей «Детское чтение для сердца и разума» [Рассуждение об анатомии 1789: 134–141; О нервной системе 1789: 193–196] и провинциальных изданиях (например, «Новое анатомическое описание тела человеческого, с системою чувствований наших от нервов и нервенных соков», напечатанное в 1791 г. в Тобольске на страницах первого сибирского журнала «Иртыш, превращающийся в Ипокрену») [Иртыш 1791: 40–43]. Язык науки не воспринимается в этом контексте ни как обособленный от языка философии и религии, ни как обособленный от языка поэзии. Научная логика и суггестивная убедительность литературы – таковы риторические средства, обеспечивающие жизнеспособность научного дискурса конца XVIII – начала XIX в.
Важнейшие темы, определяющие «горизонт читательских ожиданий» просвещенных россиян конца XVIII в., – связь души и тела, смерть и бессмертие. Убеждение в бессмертии гарантируется религиозной традицией и при этом находит свою поддержку на языке философии и науки. Профессор Московского университета Д. С. Аничков издает «Слово о невещественности души человеческой и из оной происходящем ея бессмертии» (М., 1777), А. Фрязиновский – перевод трактата И.-Э. Швеллинга «Бессмертие души основательно против безбожников и скептиков доказанное» (СПб., 1779), В. Т. Золотницкий публикует сочинение «Доказательство бессмертия души человеческой, взятое от намерения Божия, с каким он изволил создать мир сей, и из врожденных человеку совершенств и способностей» (СПб., 1787), священник И. М. Кандорский (диакон Иван Михайлов) – книгу «Наука о душе, или Ясное изображение ее совершенств, способностей и бессмертия» (М., 1789). О бессмертии печатно рассуждают философ-естествоиспытатель М. В. Данилов [Данилов 1783], литератор В. А. Левшин [Письмо 1788], архиепископ (с 1787 г. – митрополит) Платон [Платон 1779: 39–46; Платон 1778: 354–355], поэты В. А. Майков («Ода преосвященному Платону <…> о бессмертии души в рассуждении бесконечных наших желаний», 1778) и Г. Р. Державин («Бессмертие души», 1785–1796. Две начальные строфы этого стихотворения В. И. Панаев читал в масонской ложе при произнесении собственного «Слова о бессмертии души»). Рассуждениями на тему бессмертия заполнена интеллектуальная периодика того же времени. Так, например, на страницах только одного журнала «Вечерняя заря» в 1782 г. русскоязычный читатель встречал пространно-компилятивное «Рассуждение о бессмертии души», «Философическое рассуждение о душе», «Философическое рассуждение о Троице в человеке, или Опыт доказательства, почерпнутого из разума и Откровения, что человек состоит 1) из тела, 2) души и 3) духа», «Рассуждение о соединении души с телом и о действии сего соединения», «Египетское учение: что душа, будучи погружена в чувственном, не старается о мысленном; когда же возвысится к мысленному, тогда презирает чувственное». Научными ориентирами авторам и переводчикам этих текстов служат упоминаемые здесь же «труды Реймаровы, Миллеровы, Боннетовы, Бюффоновы, Барониевы», а в рассмотрении заявленных тем от читателя не утаивается разноголосица исследовательских мнений и научной полемики – «тот лабиринт, в котором столь многие совратились слишком либо в правую, либо в левую сторону и, так сказать, самих себя потеряли. Некоторые почитали душу вещественною, а другие невещественною. Иные утверждали, что она есть смертна и тленна, а другие, что она бессмертна и нетленна» [Философические рассуждения 1782: 282]. Примечательно, что в поиске выхода из подобного «лабиринта» предлагается примирение «разнодисциплинарных» позиций, – сегодня такой метод был бы, вероятно, назван интегративным: «Как сии вопросы и споры при раздроблении их открывают в науке о душе новый вид, так оные ж, встречаясь в естественном любомудрии (in Physica), в науке врачебной (Medicina) и богословии равное в них производят. Мы видим, например, что душа, будучи существо чистейшее, простейшее и телесное, есть как бы средство или орудие, чрез которое духовный мир соединяется с телесным; также видим, как дух, посредством оной, может действовать на тело, и тело посредством души действовать на дух, и так далее» [Философические рассуждения 1782: 283]. Тезис о «простоте» души остается весомым аргументом в философской, научной и религиозной полемике конца XVIII и начала XIX в. В популярном «Словаре натурального волшебства» (1795) это – основной довод в обоснование ее бессмертия: «душа есть существо простое, дух бессмертный». Что же касается того, как «душа на тело действует <…> доказательством вывести не можно; ибо каждому мнению остается отвалить с пути своего великий камень, оный заграждающий» [Словарь натурального волшебства 1795: 250].