Яблочное варенье – легкомысленная кокетка-девочка с кудряшками, живущая легко и беспечно, поющая песни не для кого-то – для себя, просто так, от полноты жизни и счастья. Светлые глаза, летящие юбки, легка на смех и на слезы, прозрачные дольки фруктов в сахарном сиропе, постоянная готовность улыбнуться, все беды летят мимо. Майская полночь и одуряющий запах сирени, растущая луна, выпускной бал и обещание чего-то хорошего – начало жизни, яблоки и груши дольками в тягучем и сладком отваре.
Смородиновое варенье – честный труженик с полной сумкой, который возвращается домой в час пик в переполненном транспорте. Не хватает звезд с неба и не мечтает о далеких странах, но исправно тянет свою лямку жизни. Предел желаний – выспаться и на озеро недалеко от города, предел роскоши – смородиновое варенье со своего огорода, предел счастья – здоровые дети и уютный дом, и кто сказал, что это плохо? Пожалеет чужого ребенка, ревущего на улице, потерявшегося, замурзанного и несчастного, не станет мусорить у подъезда, а после работы еще на родительское собрание в школу, и дочери нужны новые туфли. Доброе и честное смородиновое варенье, не обещающее больше того, что может дать, честно выкладывающееся изо всех своих невеликих силенок. «Такой, как все» - это про нас, мы варим варенье из черной смородины и живем так, как живется. Соль земли, народ, население. И хорошо, что оно есть, мы есть – не было бы нас, не было бы и варенья из смородины, сваренного в старом тазу, вкусного, доброго и простого.
Нижняя строчка – варенье из вишни, на которое свысока поглядывают более удачливые собратья. Варенье из вишни с косточками. Лакомство бедняков и стариков с грошовой пенсией, всех, кто выживает за счет садовых участков и тянет «от зарплаты до зарплаты». Если она есть, конечно, эта зарплата. «Лихие девяностые» - вот что слышится в словах «вишневое варенье», в его сладости чудится горечь тех черных, трудных зим, когда пустые полки и по три часа стоишь в очереди за молоком, а дома - не сделанная геометрия, стирка и младший брат, а мама на работе. И только бабушкины запасы чая, гречки в кладовке да засахарившееся вишневое варенье – а другого нету, сынок, все съели! – помогают дотянуть до весны. Оно остается до последнего, до безденежья, до копеек на трамвай, зажатых в уставшей ладони. Гордым словом «морс» называется вода, чуть подкрашенная вареньем из вишни; раз в неделю, в воскресенье – оладушки из остатков кефира, а на них – по три маленьких ягодки в тягучем сиропе. Выплевываешь косточки, морщишься – и мечтаешь о шоколадке и о Вовке из пятого подъезда. Мы выросли на вишневом варенье, найденном мамой в конце зимы где-то на полке в погребе.
Впрочем, летом не хочется думать о плохом и вспоминать зиму. Пережили, живы, выжили – и слава Богу. Летом будет солнце – оно-то бесплатно для всех. Будет воздух, будут закаты над рекой, ожидание перемен и запах свежескошенной травы. И тяжесть забот отступит, уйдет, растворится… в сладком сиропе, в запахе варенья, сваренного по бабушкиному рецепту в тазу, потемневшем от времени.
29.06.2015
Сказка про шоколад
Кто-то говорит: шоколад — это сладкое, кто-то говорит: шоколад — это роскошь. Ничего подобного, хотя правы и те, и другие. Шоколад — это силы. Шоколад — это жизнь.
То есть начинается все очень даже весело. Шоколад молочный — это детство. С изюмом, с начинкой, в батончиках, сколько ни дай — будет мало. Босоногое, коричневое, конопатое летнее счастье, аромат хвои и предвкушение праздника, зимние каникулы и апрельский полдень, и яркий, ослепительно счастливый май. Плитка съедается совершенно незаметно, ломается на куски и даже не запивается чаем, только последний кусочек растягивается на подольше, на «дай откусить», на «можно еще кусочек?». Молочный шоколад — простой, искренний и беззаботный, светлый и ясный, разный - но всегда один и тот же.
Стремительный вихрь юности — большая шоколадка с орехами. Горький, темный или молочный, неважно, орехи — вот главное, ради чего стоит заводить разговор. Да если еще не с дробленым орехом попадется тебе, а с цельным — все равно что первый поцелуй в гулком чужом подъезде. Вовремя сданная сессия, лето на байдарках, автостоп до Крыма, незнакомые люди в дороге, чай в закопченном котелке должен быть закусываем плиткой шоколада с орехами, все иное — кощунство. А еще он хорошо скрадывает томительное ожидание телефонного звонка, и даже если «не позвонил» превращается в «прощай», все равно — горечь расставания поможет пережить только сладость шоколада с орехами.
А потом приходит черед шоколада с гордым именем «кофе с молоком». И неважно, что кофе в нем, наверное, и нет совсем. Когда шестая за день чашка растворимого из пакетика уже обжигает горло; когда стол завален кучей никому не нужного, но такого срочного хлама; когда от табачного дыма кружится голова… где ты, спаситель мой, шоколад с запахом кофе? Сколько пустых оберток скапливается в ящике стола, в сумке, в карманах куртки; скоро тебя станет узнавать в лицо продавщица в киоске по пути с остановки, будет кивать приветливо и, не дожидаясь заказа, протягивать заветный прямоугольник в яркой упаковке. Зимнее темное утро, двойки по математике у мелких оболтусов, соседи сверху залили, урезанная премия — все можно пережить, если день начинается с дольки шоколада «кофе с молоком». Ее нужно ломать, как хлеб, кидать в рот одну полосу за другой, глотать наскоро, наслаждаясь запахом неблизкого отпуска.
А в отпуске обязательно будет чашка горького шоколада – горячего, приторно-терпкого, неторопливого, как время без будильника по утрам, спокойного, как море в августе, счастливого, как встреча после расставания длиною в год. Старые друзья, полосатые половики в летнем старом доме, велосипедные звонки на набережной, смех детей – вот что такое горячий шоколад… даже если он не из кафе в Вильнюсе или в Питере, а из кафетерия в подвале дома напротив.
Время катится, как ржавое колесо, подпрыгивает на поворотах, застревает на ухабах, летит петлей командировочных поездов, охает в середине жизни. И начинаешь ценить шоколад из тех, настоящих, элитных — горький, классический, недешевый. Принюхиваешься к дорогим сортам в магазине, бродишь вокруг полок, где, конечно, цена-то кусается, ну да раз в месяц, с зарплаты — можно… И уже не ешь его, как прежде, не глядя, на ходу, смакуешь каждый квадратик, каждую дольку, завернутую отдельно в серебряную бумагу. Редкое удовольствие, но запах и вкус его заставляет остановиться и выдохнуть. Не о вечном ли подумаешь, не о том ли, что казалось прежде ерундой и глупостью, когда пытаешься горечью шоколада перебить черный вкус потерь — тех, что прежде срока на десять лет, двадцать, сорок… Оглянешься на золотой купол храма, и незнакомо, тревожно заноет в груди слева. И когда вдруг придется вычеркнуть в записной книжке родные даты, заменяя их совсем другими датами, не горький ли шоколад гасит нездешний холод? Горек он, горек, как дни потерь, как неведомое прежде, настоящее одиночество.
А потом понимаешь: ты — следующий. Ушли те, кто был старше, кто казался незыблемым, как этот мир, и нет больше никого между тобой и вечностью. И начинаешь ценить презираемые прежде простые, «мещанские» радости. Солнечный луч, скользнувший по щеке утром; не так сильно, как вчера, болят колени; вечером вдруг заедет сын. Привезет продуктов, но не в деньгах ведь дело — он подарит тебе нечастую свою улыбку да сладости: пачку халвы к чаю, пакет карамели или заморскую пахлаву. Или шоколадку - ту, что из детства, молочную. Или горькую. Или с орехами.
Да и какая, в сущности, разница? Просто еще один день. Еще одни силы. Еще одна жизнь.
13.08.2016
Сказка про веру
Светало. Густой туман заливал долину до самых крыш; где-то далеко, в деревне пропел петух. Капли недавнего дождя падали с ветвей на мокрые монастырские крыши.
Настоятельница Староружского женского монастыря мать Мария стояла у распахнутого окна в маленькой своей келье и задумчиво смотрела на мокрый двор. Тихо. Еще четверть часа - и в монастыре вступит в свои права еще один день, но пока – тихо. Сонное дыхание словно висит в воздухе – как этот туман, как недавний дождь, как это серое летнее утро.
Негромко хлопнула калитка, по двору медленно прошла сестра Агата. Мать Мария чуть близоруко прищурилась. Идет легко, несмотря на бессонную ночь. Значит, все в порядке, ребенок жив, и роженица тоже. Слава Богу. Одной заботой меньше.
Мать Мария задумчиво наматывала на палец непокрытые, распущенные и еще не прибранные волосы. Через несколько минут чутким ухом уловила в коридоре осторожные шаги и, не дожидаясь стука, сама открыла дверь. Улыбнулась.
- С доброй вестью, Агата?
Сестра Агата – неторопливая, дородная, но, несмотря на полноту, легкая в движениях, перекрестилась - и улыбнулась широко и ласково.
- Мальчик, с Божьей помощью. Едва не отчаялись… вперед ножками шел. Ну да теперь все хорошо.
- Порадовала… Спасибо, хорошая моя.
- Староста, правда, опять кричал много. Не дам, говорит, ни гроша на приблудных всяких. Да я его выгнала… не удержалась, каюсь, руки приложила, - Агата хихикнула.
Мать Мария тоже улыбнулась. Да, Агата при случае и приложить могла – пятерней ли, сковородником или мокрым полотенцем – так, что мало не покажется. Но всегда – за дело. Старосте – мать Мария знала – повезло еще, что легко отделался. Даром, что монастырь ни у деревни, ни у князя ни гроша не попросил ни на приют, ни на лечебницу для бедных, а все равно при каждом удобном случае этот напыщенный индюк не мог удержаться, чтоб не кольнуть… в глаза или заглазно. Ну да Бог ему судья. Небось, свою-то жену рожать привез сюда… на мягких дрожках… едва не в ноги бросился, чтоб не отказали только.
Они и не отказывали. За эти пять лет (а минули – словно пять дней), как была открыта лечебница, сестры-врачевательницы не отказывали в помощи никому. Бедняк ли, богач ли – молитвой, травами, бинтами… чем могли. И, быть может, благодаря монашескому упорству холера, год назад выкосившая полстраны, их зацепила только краем черного крыла, больше страху натерпелись.
- Спасибо, - мать Мария тронула ее за руку. – Иди поешь да ложись отдохни. Всю ночь ведь на ногах…
Как тепло может стать на сердце от радостной вести. Легко улыбаясь, мать Мария потерла глаза. Заплела, наконец, волосы, светло-русой толстой косой уложила их вокруг головы и покрыла клобуком. Привычно и ловко застелила постель. Начинался новый день.
Забот и работы было – как всегда, успевай поворачиваться. День обещал стать жарким. Нужно отправить сестер в лес – пора кровохлебку собирать, старые запасы уже кончаются. В лечебницу не забыть отложить полотна на повязки. В приют заглянуть обязательно. Сестру Милену проведать – как слегла три дня назад, так и не поднимается. Что же, старость… а как не хочется, не хочется, не хочется отпускать, сколько бы ни было лет родному человеку.
Громкий голос прервал привычный поток мыслей. Мать Мария, проходя коридором, окно в котором выходило во двор, улыбнулась невольно. Каждый раз – уже привыкнуть бы пора, а все равно диву даешься: как тощую, низкорослую сестру Евгению наградил Господь таким оглушительным басом? Как из пушки громыхает – на весь двор слыхать.
- Мать Марию не видели, сестры?
- Здесь я, - выглянув в окно, отозвалась настоятельница и, жмурясь от полуденного солнца, все еще улыбаясь, пошутила: - Петухов распугаешь, Евгения. Зачем я тебе понадобилась?
- Да не мне, - еще сильнее громыхнула сестра и махнула рукой. – Гость до тебя, матушка. Велишь проводить?
- Проводи ко мне, - попросила мать Мария. – Сейчас буду.
Дверь ее кельи никогда не запиралась. Поднимаясь по лестнице, мать Мария подумала, что, верно, муж этой девочки-роженицы пришел – благодарить, и поморщилась. А потом укорила себя: если от чистого сердца, то имеешь ли ты право судить?
Он был уже немолод… ее ровесник или чуть старше, подумала мать Мария в первый момент, когда высокий, худой человек обернулся ей, входящей, навстречу. Он не поклонился, как сделал бы это любой деревенский… не муж, выходит? А кто же?
Она почувствовала, как ослабели ноги, и прислонилась к косяку двери. Она его узнала.
- Здравствуй, Марта, - сказал гость негромко. И добавил поспешно: - Не узнаешь?
- Здравствуй, Клаус, - так же негромко и сдержанно ответила она, все еще стоя у двери. - Как же я могу тебя не узнать?
Целую долгую секунду мать Мария смотрела на него, жадно вбирала взглядом: растрепанные, чуть вьющиеся темные волосы – все такие же густые, загорелое, обветренное лицо – постарел, постарел. А глаза такие же, как прежде, яркие, серо-синие… такие родные, такие знакомые глаза.
- Как ты нашел меня? – спросила она еле слышно, сжимая, перебирая пальцами четки.
- Как же я мог тебя не найти…
Мать Мария, наконец, опомнилась. Шагнула внутрь, притворила дверь.
- Как я рада тебя видеть, Клаус! - улыбка ее была счастливой и открытой, все еще чуточку недоверчивой. Она опустилась на узкий топчан, потянула его за руку. – Садись же! Каким ветром… как ты здесь оказался?
- Попутным, - он засмеялся тоже. – Заработать решили в ваших краях… прослышали, что князь Ружский до искусств охочий, вот и приехали. Нынче ночью за деревней встали, в пяти милях отсюда. Передохнем, чуток огрехи подправим, а к вечеру – в деревню, а завтра и к замку подадимся. А я же помню, что ты здесь… разве я мог тебя не повидать? Марта, милая Марта, до чего ж я рад тебя видеть!
Они сидели, держась за руки, и говорили, перебивая друг друга, почти одновременно.
- Ну, как вы? Как дядюшка Рэй? Рассказывай!
- Да мы все так же, Марта. Нынче здесь, а завтра там. Рэй… умер дядюшка. Пять лет назад. От лихорадки. И Агнесса… в один день ушли.
- Упокой, Господи…, - улыбка слетела с лица матери Марии. – Ну, а остальные?
- Витка ушел… в столицу подался, родню там нашел. Николас женился, представляешь? Клотильда, жена его, у нас теперь хозяйка. Кончита - за Коломбину…
- Кончита? – ахнула мать Мария. – Она же…
- Восемнадцать, Марта. Уже восемнадцать ей. И как играет, видела бы ты! И как поет!
- Сколько же лет мы не виделись? – Она провела рукой по лицу. – Сколько же теперь мне?
Клаус засмеялся.
- Тебе так и останется семнадцать. Ты нисколько не изменилась, Марта.
- Скажешь тоже, - она грустно усмехнулась. – Ну, а ты?
- А что я… - он озорно прищурился. – Жив-здоров, как видишь.
- Поди, женат? – улыбнулась мать Мария.
Клаус покачал головой, молча глядя на нее.
Мать Мария медленно, медленно отвела глаза, опустила голову. Неловкая пауза повисла в воздухе.
- Клаус…
- Марта… скажи, ты еще помнишь нас?
Горло перехватило спазмом.
- Клаус…. Я молюсь за вас каждый день. Я…
Голос ее сорвался.
Они молчали и смотрели друг на друга. И снова все прежнее, несказанное, повисло меж ними и сделало слова – невозможными. Ненужными. Неважными.
А потом в дверь постучали - уверенно и сильно, и от толчка она распахнулась. Старая ключница сестра Феодосия воздвиглась на пороге.
- До твоей милости, матушка… Сестра Милена просит… совсем худо ей. Помирать затеялась.
Мать Мария вскочила, рванулась было к двери, но опомнилась, обернулась. Клаус поспешно поднялся.
- Мне идти пора, матушка.
- Клаус…
- Мы нынче днем в деревне играем. Пришла бы, матушка. Посмотрела бы, - он отводил глаза.
- Постараюсь, Клаус, - голос матери Марии стал ровным и тусклым. – Постараюсь. Спасибо.
* * *
Ветер шумел в кронах деревьев – ровный, сильный. Мать Мария стояла у распахнутого окна и молча смотрела в темноту. Свеча на подоконнике трепетала от сквозняка – вот-вот погаснет. И так же трепетали на ветру клочья, обрывки ее памяти.
Сколько же лет прошло?
Десять? Двенадцать? Пятнадцать?