Глинка - Вадецкий Борис Александрович 8 стр.


Куприянов нравился Мише открытым загорелым лицом и решительной, насмешливой речью. Ходил он в офицерском мундире, носил погоны подполковника, однажды пришел сюда с золотой шпагой на боку, подаренной ему, как узнал Миша, самим Кутузовым. Он был хорошо знаком с дядей Иваном Андреевичем, жившим в Петербурге, вхож в военные круги, и к мнению его всегда очень прислушивались Новоспасские Глинки.

И сейчас Иван Николаевич согласился с ним.

— Всяк русский человек ныне воспарил духом, — сказал он, помедлив, с важностью, — и стране нашей, как Державин пророчествует: «век будет славой, то есть, как звезды, не увянет». Но следует ли из этого, что крепостных отпускать надо и склоняться к просьбам о конституции?..

Миша понял, что отец отвел прямодушное заявление Куприянова, соглашаясь якобы со своим гостем, и горестное недоумение, которое возбуждала в нем, в Мише, судьба Векшина и Насти, крепостных музыкантов, так и остается неразрешенным.

Разговор происходил в гостиной, обставленной отцом во вкусе небогатых, но верных старине меценатов. Над невысокими шкафами с книгами висели картины местных крепостных художников, купленные Иваном Николаевичем в Ельне, большой домотканый платок с вышитыми на нем красными петухами и тут же неизменные изображения амуров и психей на безвкусных, вставленных в стекло олеографиях.

За окном белым полотнищем лежали снега и чернел лес, закрывая доступ сюда ветрам и вьюгам.

Накануне сочельника праздновали в Новоспасском именины Евгении Андреевны. В зал внесли по старинному обычаю копну сена, накрыли скатертью и на шатком этом столе установили блюдо кутьи с воткнутыми в нее восковыми свечами. Гости размещались вокруг, в торжественном молчании, и старший из них — на этот раз Афанасий Андреевич — провозгласил тост за ниспослание долгих лет имениннице в тишине родного ее поместья.

Евгения Андреевна сидела с детьми, растроганная и, как обычно, тихая, погруженная в свои мысли. Миша замечал грустную ее задумчивость и сдержанность в разговорах. Казалось, она стеснялась за свой дом, за богатство, — муж все с большею пышностью обставлял покои, обклеивал их бархатными обоями, привез из столицы дорогую стильную мебель, и ей, Евгении Андреевне, было дорого посидеть с гостями по-деревенскому, в полусумраке, около стога сена…

Иван Николаевич управлял теперь обширными поместьями Энгельгардта, племянника сиятельного князя Потемкина, заводил конские заводы, получал большие ссуды от петербургских «деловых людей» и все больше отдалялся от здешней родни своей, от шмаковских и духовищниковых Глинок «холодной, как они говорили, респектабельностью» своего тона, почтительностью к ним, за которой они не чувствовали ни его внимания, ни подлинного участия в их жизни.

И все это понемногу отзывалось па Евгении Андреевне.

— Он никого не любит! — шепнул ой в этот вечер Афанасий Андреевич, показав взглядом на ее мужа, — Или, если хочешь, он всех любит, — добавил он едко.

И грустно похлопал по плечу Мишу:

— Песня сытому человеку не нужна, как думаешь, музыкант?

Миша молчал, силясь понять, на что намекает дядя.

— Оставь, Афанасий, совсем неуместны эти разговоры, — болезненно поморщилась Евгения Андреевна.

— Неуместны! — подхватил он. — Знать бы, что из такого сентиментального скромника, каким был твой Иван, такой жмот выйдет!..

— Что тебе нужно? Денег нет? — шептала Евгения Андреевна.

— Нет, и не попрошу! — отчеканил Афанасий Андреевич и замолчал, заметив обращенный к нему настороженный взгляд Ивана Николаевича.

Миша вслушивался в их разговор, и ему хотелось плакать. Именины отпраздновали, и началось рождество Христово. В эти дни Миша уже не замечал распрей в доме, радовался празднику, играл с дядей на клавесине в четыре руки при Варваре Федоровне, но к отцу начал относиться с некоторым отчуждением.

7

— Ты, пожалуй, прав, — песни здешних крестьян действительно чудесные! — сказала Варвара Федоровна своему ученику, пожив в Новоспасском около года.

Разговор происходил в зале после конца музыкальных занятий.

Миша обрадованно поглядел на нее и потупился: ему стало ее жаль.

Она продолжала:

— А пуще всего я убедилась в том, что тебя, когда ты играешь, всегда тянет к народным мотивам и что ты хороший импровизатор… Больше: из тебя выйдет большой музыкант, и я тебе уже мало могу помочь!

Миша слушал и мял в руках тетрадку с нотами.

— Видишь ли, — говорила она с той же прямотой, решив ничего не скрывать от мальчика, — мне не приходилось бывать в деревнях, я выросла в столице, в каменных стенах, и теперь вижу, что, не попади сюда, я так и не знала бы народных песен и, пожалуй, самого народа.

Вот до каких признаний дошла новоспасская «схимница»!

Лицо ее сурово, но дышит правдивостью, откровенность делает ее неловкой, словно обличает ее в земных грехах. А есть ли грехи у учительницы? Хорошо, если есть! До сих пор она все больше молчала и слушала, теперь заговорила! Оказывается, она не раз подолгу бродила по селу и засиживалась на досуге в деревне. Няня Авдотья лишь недавно сказала об этом при Мише Евгении Андреевне: «Чего-то ищет наша учителка». Вот чего она искала в селе — музыки! Решала, как быть ей с Мишелем!

Миша ответил ей осторожно, чтобы ничем не обнаружить свое превосходство:

— Варвара Федоровна, а правда, ведь оркестр в Шмакове часто сбивается с лада, и играют они не чисто Крузеля и Мюгеля.

Ему хочется перевести разговор на другое и показать, как высоко он ставит ее суждения.

Варвара Федоровна улыбнулась этой слишком ясной ей наивной его выходке, и взгляд ее потеплел:

— Милый вы, Мишель, очень вы милый! К чему вы сейчас заговорили о Крузеле и Мюгеле? Да, Мишель, вы чувствуете себя совсем взрослым, и ваши приемы как у взрослого. И я почти не нужна вам, я это знаю. Я полезна вам, пока вы путаетесь в арпеджиях и в гаммах и не умеете обозначать гармонию знаками генерал-баса, и все. Что ж, я буду больше полезна вашим сестрам. Но всегда, всегда я останусь вам преданна, Мишель…

— Вы говорите так, словно собираетесь со мною расставаться, Варвара Федоровна.

И тогда, в удивлении, она спросила:

— А разве вы не знаете, что мы расстаемся?

— Когда? Зачем? — вырвалось у него.

— Мишель, вас везут родители в Петербург, вы поступите в Главный педагогический институт, неужели вам не сообщали этого?

— Нет. А вы говорите, что я взрослый… Маменька молчит, а папа… Папа месяцами, вы знаете, не бывает дома, Я почти не вижу его.

— Спросите вечером, Мишель, у родителей. Иван Николаевич ночью приехал.

В большом их доме можно лишь за обедом его встретить, когда вся семья собирается к столу. Последнее время Иван Николаевич почти не приходит в детские и, приезжая домой, уединяется у себя в кабинете. Его посещают там подрядчики, жокеи, купцы и инженеры — самые разные люди, иные с трубками во рту, в длинных высоких шляпах, иные с хлыстами в руке, донельзя подтянутые, с комариной талией. Откуда только берутся такие?

Миша простился с учительницей и ушел. Перед обедом он застал мать и отца беседующими в гостиной. Прикорнув на коленях у матери, спала двухлетняя Оленька. Они разговаривали тихо. Миша подошел к отцу и, поцеловав протянутую им руку, спросил:

— Папенька, вы говорили Варваре Федоровне о намерении вашем меня отдать в петербургский институт?..

Евгения Андреевна ласково и с оттенком страдания поглядела на сына.

— Это еще не решено, Мишель, — прервала она.

— Посиди со мной! — сказал Иван Николаевич. Он был настроен добродушно и деловито-весело. — Кто сказал тебе? Варвара Федоровна? О, она знает, как живут и учатся в институтах! А ты бы куда хотел поступить, в Царскосельский лицей?

И обратился к жене:

— Я опять думал о Мише, Евгения, и нам бы помог Энгельгардт (видимо, разговор об этом уже не раз поднимался у родителей, понял Миша), но ты знаешь, государь принимает туда по личному ему представлению и очень знатных фамилий.

— Так вот, Мишель, — теперь он глядел на сына, — на военную службу тебе не идти — слаб ты, в лицей, к сожалению, не удастся, и решили мы с матерью направить тебя этой яке зимой в благородный пансион к нашему дальнему родственнику Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру, окончившему лицей и тамошнему теперь учителю словесности. Кстати, двое его племянников из Духовищ поступают туда же. А для того чтобы не было там тебе особенно тяжело па казенном коште, при заведенном порядке, будем мы просить инспектора Линдквиста принять тебя на положение приватное, — и за оплатой мы не постоим. Жить ты должен там вместе с твоими родственниками, а гувернером твоим, по лицейскому же образцу, будет не кто иной, как Вильгельм Карлович. И не следует потому жалеть, что не отдали мы тебя в лицей.

— Я не жалею, папенька, — тихо сказал он, поняв, что в глубине души отец сам еще не примирился с невозможностью видеть своего сына в лицее… И спросил — Когда же ехать?

Евгения Андреевна страдальчески поглядела на мужа и что-то пыталась сказать, но он тут же положил свою руку на ее и шепнул:

— Нельзя иначе. Ведь надо же!..

Миша подошел к окну и увидел, как недалеко от дома чистили щетками возок, обитый изнутри мехом, и выколачивали пыль из его подушек. Не для него ли готовят в путь?

Он вспомнил каретника Векшина и дорогу в Орел. Пожалуй, как ни жаль было оставлять Новоспасское, ему все же захотелось ехать. Петербург тянул к себе. «Петербурга не минуешь», — привык он слышать от Афанасия Андреевича. Петербург — это ворота к зрелости и, правду сказать, к вольности… В лесах и впрямь одиноко!

— 1817—

В державном граде

…В отечестве моем

Где верный ум, где сердце мы найдем?

Где гражданин с душою благородной,

Возвышенно и пламенно свободной?

Пушкин

1

Издатель «Азиатского музыкального журнала», он же капельмейстер хора преосвященного Анастасия Братановского и учитель музыки в Астрахани, зимой 1818 года посетил столицу. Было объявлено о намерении учителя «повидать истых орфеев нашего времени и законодателей музыкальных вкусов, дабы по возвращении сделать доклад читателям журнала о всем том, что остается неведомым в музыкальной провинции».

Ивану Добровольскому — как звали издателя журнала — было бы трудно, однако, осуществить эту свою цель: немало провинциальных меломанов довольствовалось при приезде сюда двумя-тремя случайными беседами с петербургскими музыкантами о их житье, не вдаваясь в оценки столичных постановок, — музыкальной критики слышно не было, в литературе первенство отдавалось Державину и Карамзину, а в музыке властен под стать им, возрождая щеголеватый и самоусладительный «Екатеринин век», старый Бортнянский — автор русских, французских и итальянских опер, некогда певчий придворной капеллы, а теперь ее управляющий.

Все это было не ново учителю из Астрахани, и сам он отдавал должное Бортнянскому, которого почитал, по собственному признанию, всем сердцем, но не за официальными истинами совершал он сюда дальний свой путь. И не столичных анекдотов ждали от него немногочисленные подписчики его журнала, издававшегося, кстати говоря, на пожертвования церковного хора и местных ревнителей музыки. Сообщали из Астрахани, якобы учитель, первый в стране, начал усердно собирать и печатать, не прибегая к инструментальной обработке, местные народные мелодии — «пестовать песни», — среди них принадлежащие к восточным народам. Учитель ездил по селам и записывал песни на ноты, пытаясь чаще всего передать их в фортепианном изложении, и в Астраханском крае, по свидетельству жителей, широко привились пришедшие в город из степей «новые, никем не подсказанные мотивы», а местные дворяне все чаще посылали своих управляющих в Москву и Петербург добывать новейшие клавесины, именуемые фортепиано…

В Петербурге стала известна благодаря журналу «Персидская песня» Фат-Али, дербентского хана, записанная, по словам знатоков, «как бог на душу положит», без разделения на такты, в виде народной импровизации и без какого-либо влияния общепризнанной официально музыки. Ее исполнял в домах маленький оркестр из двух скрипок, флейты и барабана. Это было легко.

«Азиатский музыкальный журнал» бросил вызов столичным музыкантам. О судьбах народной песни, о подвластности ее иссушающему духу светских традиций в музыке глухо заговорили и ссылались на добрый пример астраханского учителя. Прозвучала в те времена в столице и грустная, сочиненная кем-то песенка о самой песне:

Скучно песне стало,

Ох, как песне скучно!

Ей ведь не пристало

Жить благополучно.

Ей уйти б от света,

Ей уйти б от лести,

Или «песня спета»

Для самой же песни!

Поговорить о собирании песен, об инструментовке их и вознамерился учитель Иван Добровольский. Он не был одинок в своем деле: петербургские композиторы Даниил Кашиц из крепостных и слепой Алексей Жилин записывали и оберегали народные мелодии и песни. Ивану Добровольскому было известно о намерении Кашина издавать «Журнал отечественной музыки», в котором печатать народные песни и вариации на их темы. Знал Добровольский о доме любителя русских песен Львова и о трактире «Капернаум», где собираются изредка крепостные музыканты и композиторы, отторгнутые от музыкальных кругов подневольным своим положением, чужой им, хотя и молодой музыкой «Русалки Лесты» и бравурными операми прижившихся в столице иноземцев. Здесь исполняли крепостные музыканты хором «Не у батюшки соловей поет» и песни ямщиков из оперы «Ямщики на подставе», отдыхая от пьес, написанных императрицей Екатериной, «Федул с детьми» или «Февей», в которых приходилось им играть. Здесь поговаривали о молодом Верстовском, только начинавшем входить в известность, и сочиняли пьесы, которые так и не суждено было поставить.

Но первый свой визит издатель «Азиатского музыкального журнала» нанес Бортнянскому.

Чинный, в широкой, нескладной шубе, шитой астраханским портным, он, зная, что вечерами композитора застать труднее, посетил его в ранний час, около двенадцати дня. Визитная карточка, переданная через швейцара Бортнянскому, должна была напомнить композитору о прежней их встрече, лет шесть назад, и о том, что ныне учитель Иван Добровольский издает «Азиатский музыкальный журнал».

Беседовать с Бортнянским на дому выпадало не всякому провинциальному издателю и музыканту, к тому же Бортнянский болел, новые знакомства почти не заводил, по с теми, с кем приходилось ему хоть раз встречаться, он считал своим долгом поддерживать отношения.

«Директор вокальной музыки», некогда музыкальный учитель императора Павла, принял учителя в огромном своем кабинете, похожем на певческий зал. Статуя Аполлона возвышалась возле красного, заваленного нотами пюпитра, в углу, под большим портретом Екатерины. Приткнувшись к стене, неприметно стояло раскрытое фортепиано, и солнечный свет играл на желтоватых его клавишах, одного цвета с лежащим на полке черепом. Виды Италии и сцены из произведений Вольтера были изображены на картинах, закрывавших сверху донизу, в два ряда, одну из стен кабинета. Все здесь было значительно и неуютно, лишено пропорций и почти хаотично в огромности всего представившегося глазу учителя: белая статуя Аполлона походила на какую-то мумию анатомического музея…

Композитор предложил своему гостю место у камина, в глубине которого, словно в кузне, бурливо шумел огонь, и сам погрузился возле него в высокое, обитое красным бархатом кресло. Бортнянский был бледен, подтянут и по-деловому строг.

Седой, высокий ростом, с усталым лицом, он был вместе с тем изящен и выверенно точен в движениях, как человек, привыкший держаться в жизни так же, как на сцене.

Назад Дальше