— С чем приехали к нам? — спросил он гостя, учтиво-приветливо и вместе с тем холодно посматривая на него из-под нависших седых бровей косым, отдаляющим от себя взглядом. И тут же продолжил — С народными песнями? А почему духовной музыкой пренебрегли вы в вашем журнале? Музыка культа и музыка песен одинаково может помочь истинной народности искусства!
— Вот забота о народности музыки и привела к вам, — сказал Добровольский обрадованно. — Разъясните, Дмитрий Степанович, сделайте одолжение, не считаете ли вы, что музыка наших учителей-иноземцев и столичных мастеров вытесняет русскую музыку с родной ее почвы и вносит в нее не присущую нашему люду дробность и манерность, лишая нас широкой симфонии.
Учитель говорил торопливо, сбивчиво и по тому, как сидел, сложа руки на коленях, подавшись всем корпусом вперед, походил на просителя или подопечного чиновника, пришедшего к высокому своему попечителю. Но в решительности, с которой он излагал эти выношенные в себе вопросы, звучавшие обвинительно, и в сухом, гневном блеске его глаз Бортнянский почувствовал несогнутую его волю и располагающее к себе прямодушие.
Видно, очень досадили провинции выспренние столичные пьесы, и не один этот учитель тянулся душой к живому сердечному слову!
Бортнянский усмехнулся и, как бы в подтверждение сказанного учителем, тихо произнес:
— Помню, я сам когда-то негодовал, слыша тираду из «Притчи о блудном сыне»:
Утехою печаль обычно лечите,
Сладкоигрателям вели приходити.
Ведь только утехою была музыка ранее. Что ни говорите, милостивый государь, а время рабского ее состояния минуло, на моем веку воспарила музыка к таким вершинам духа, о которых не мыслили мы. О песенном ладе тревожитесь, о сохранении песни народной? Да, милостивый государь мой, ни Державин, ни Жуковский не создали еще песенного народного языка, и не знаю, само ли устройство нашего царства мешает принятию этого языка, но не вижу силы, способной противоборствовать направлению, принятому при дворе, не вижу!.. А потому всуе наш разговор о том будет, всуе!
— Как же так, Дмитрий Степанович, ведь обработка народных мотивов сама по себе способна создать новое музыкальное направление, а мотивы народные везде слышны, ведь не Керубини, не…
— Знаю, что скажете, — раздраженно прервал его композитор. — Известно ли вам, что представлял я правительству проект об отпечатании древнего российского крюкового пения, имея цель создать отечественный наш контрапункт, и с той же прямотой, как вы сейчас, говорил в сем проекте о возрождении подавленного отечественного гения к созданию собственного музыкального мира. Не вы один, милостивый государь, и мы здесь печемся об этом народном гении, не сломленном победной нашей войной с Бонапартом, о ладе, о языке и симфонии, о всем, что изволили мне сказать.
— Нужно ли по крайней мере издание нашего журнала? — воскликнул учитель. — Способствует ли оно созданию этого музыкального гения?
Учитель переменил позу, еще ближе подвинулся к композитору, и его руки теперь в волнении сжимали подлокотники мягкого кресла.
Композитор снисходительно-ласково оглядел напрягшуюся его фигуру, перевел взгляд в сторону и ответил назидательно:
— Век учит нас сохранять равновесие! И не только, разумеется, в музыке… истинному творцу не следует сердиться, дорогой мой, и опять же, явится ли ваш журнал тем богатырем, который поборет своего противника? И может ли одна народная музыка восторжествовать в поединке с музыкой светской? Все сии вопросы, милостивый государь, надо решать разумно и к пользе вашего журнала. Всему свое место, я так понимаю, и не малая польза для любителей в публикации народных текстов. Суть в другом, дорогой мой…
Композитор помолчал и, как бы высказывая гостю свое сокровенное, закончил вполголоса:
— Суть в том, что судьбы музыки не спорами решены будут, сударь мой, и кроме музицирования есть еще композиция. И лишь новая композиция, если будет, способна решить споры о музыке. Я же стар, ныне отдаю силы духовному пению, а об опытах но новой композиции что-то не слышал.
И закончил, вставая, дав этим понять, что ничего нового гостю сообщить не может:
— Нет на Руси человека такого, нет композитора, могущего выразить своим творением народные думы. В старости убеждаюсь в этом…
Разговор был короток. Учитель музыки уходил грустный и явно недовольный хозяином дома. Полусонный лакей, похожий на драматического артиста, с тяжелым взглядом не то обведенных синеватой краской глаз, не то с синяками под глазами, медленно проводил его до парадных дверей и наклонился с такой скорбной торжественностью, словно провожал учителя отсюда в какой-то крестный, многострадальный путь.
Бодрящий морозный воздух и ослепительно белый снег, мирно лежавший на пустынной улице, словно на равнине, успокаивали распаленное воображение учителя. Он не сумел сказать Бортнянскому и половины того, что хотел, направляясь к нему. Плотнее запахнувшись в шубу, он сел в извозчичьи санки, ожидавшие его у подъезда, и велел везти себя в трактир Демута.
2
В это время поселился в Коломне, в мезонине пятистенного дома, занятого Главным педагогическим институтом, пансионер его Михаил Глинка. Ушел в Смоленск возок, привезший его сюда с родителями, уехали родители, и первый вечер провел он один, изредка выходя на заснеженную Фонтанку, в безмолвии большого города. Здесь было удивительно тихо и совсем не по-столичному пустынно. Одно время ему даже не верилось, что он в столице, о которой дядюшка Афанасий Андреевич и отец рассказывали как о некоем скопище домов и людей…
Коломна еще застраивалась: у Калинкина моста, перекинутого через Фонтанку, неподалеку от которого помещался пансион, раскинулись купеческие дома, не отличимые от лабазов, широкие, с маленькими окошками, обнесенные тесовыми заборами. Были каменные постройки, похожие на остроги, в них сдаются квартиры вдовами-чиновницами не дороже, чем за тридцать рублей, угол с отоплением и кофием — за четыре с полтиной в месяц. Коломна — район дешевых пансионов и тихих загородных прогулок. Чиновники ходят по праздникам сюда, в конец Торговой улицы, стрелять в болоте куликов. Коломна живет отражением столицы, «ее вздохами» — так говорят старожилы. И действительно, здесь, вдалеке от проспектов, в узеньких, пахнущих чадом улочках, ютятся те, кто обездолен столицей: ремесленники, откупающиеся у господ, актеры, которым некуда податься…
И только дальше, вверх по Фонтанке, отсюда за шесть-семь кварталов, потянутся в ряд дома именитых людей, выложенные гранитом особняки за чугунной решеткой заборов, с будками сторожей, такими же пестрыми, как шлагбаумы, и с одинокими деревьями, посаженными еще при Петре, на ветвях которых провисают похожие на сито галочьи гнезда.
Михаил Глинка, однако, смотрит в ту сторону, пытаясь попять петербургские контрасты. Откуда-то доносится отзвуком тихое, рыдающее пенье, женский голос выводит в соседнем доме никогда не слышанную им еще песню о покинутой сапожником Марусе. Впрочем, Коломна вся полна смутных, тревожных звуков. О чем не поют в ее домах! Глинка не может отойти далеко от пансиона, возвращается в дом и видит идущего с прогулки Кюхельбекера.
Вильгельм Карлович, прозванный в пансионе аистом за худобу свою и несуразно высокий рост, поселен вместе с ним в комнате. Стараниями отца он полностью посвящен в сокровенные дела Глинок, в заботы о Мишеле. «Мальчика надо устроить, мы надеемся на вас, Вильгельм Карлович», — говорила Евгения Андреевна, впервые вместе с сыном прибывшая в столицу. Но кому Кюхельбекер скажет о том, что и самого его надо «устроить» и что неустройство свое здесь он чувствует больше, чем Миша. В новинку и ему эти места в Коломне. Он, только что окончивший Царскосельский лицей, знает больше греков и литературу, чем, вообще говоря, жизнь! И постигает жизнь, как многие, по литературе. Молодой педагог сам, собственно, многому учится вместе со своими учениками.
Заметив мальчика, он подходит к нему и спрашивает, вглядываясь в его лицо:
— Скучаешь?
— Нет! — неопределенно тянет Глинка. — Но, пожалуй, немного грустно!
— Что ж, будем вместе грустить! — говорит он просто.
И уводит его с собой в мезонин. В одной из комнат поселены вместе с Глинкой два племянника Кюхельбекера, здешние пансионеры. Сейчас их нет и можно поговорить наедине.
Полы скрипят, как в истинно купеческих, притом новых, необжитых домах. Разве могли бы так скрипеть начищенные до блеска паркеты в покоях царскосельского дворца? Герань на окнах в их комнате испускает запах тлена, и кажется им, что светится. Низенькие потолки нависают над головой, и весь дом купца Отто, в котором разместился институт, представляется деревенской избой. Впрочем, это как раз делает его более уютным.
Лежа на кроватях, они разговаривают о Петербурге. Учителю литературы — восемнадцать лет, ученику — тринадцать. Разница не столь уж велика, но главное — родство, хотя и дальнее. А общее чувство своей одинокости здесь и внутреннего неприятия дома купца Отто усиливает их близость. Кюхельбекер подробно рассказывает о лицее, и Миша как бы воочию видит дворцовый парк и небольшое озеро Царского Села с каменным шлюпочным сараем, который лицеисты прозвали «адмиралтейством», и памятник посредине озера, поставленный здесь в честь победы русского флота в Средиземном море. Кюхельбекер весело рассказывает, как однажды он чуть не потонул на байдарке в этом озере.
Да, Царское Село, которое называл Пушкин «своим отечеством», — это не их пристанище в Коломне. Там долины, луга, озера с лебедями, дворцы и парки под Версаль. Но лицейская жизнь отнюдь не пастораль, не идиллия! Кюхельбекер спокойно повествует о событиях в лицее, о Пушкине, о преподавателях, из которых некоторые одновременно преподают и здесь, в институте.
— Из них кое-кто вольнодумцы — ты поймешь это, — улыбаясь говорит Вильгельм Карлович.
Несколько лет спустя, читая «Горе от ума» Грибоедова, вспомнил Михаил Глинка осторожный рассказ Кюхельбекера об этих вольнодумцах, иначе названных в реплике княгини Тугоуховской:
…в Петербурге Институт
Педагогический — так, кажется, зовут:
Там упражняются в расколах и безверьи
Профессоры!
Как умело ввел его в здешнюю жизнь Вильгельм Карлович, не сказав ничего лишнего, чтобы не отшатнуть от пансиона, и в то же время подготовив к тому, что здесь его ждет!..
Были среди преподавателей института люди странные, и о странностях их немало толковали между собой воспитанники — о ком беззлобно, о ком с ненавистью. Англичанин мистер Биттон, в прошлом шкипер, прославил себя малым знанием собственного языка, которому должен был учить других, и нелепым пристрастием к рисовой каше… Воспитанники могли заслужить его расположение тем, что отдавали ему свои порции каши за ужином. Француз Трипе, любитель играть в лапту, и воинственный пьемонтец Еллену были одинаково грубы и способны лишь к зубрежке. Впрочем, зубрить — значило развивать память и не вдаваться в суть предмета. Воспитанники не могли требовать ничего иного от таких учителей. Но преподавал здесь и Куницын, о нем рассказывал Глинке Кюхельбекер, — тот лицейский Куницын, которому Пушкин посвятил полные благодарности строки:
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена…
Историк Арсеньев пленил воображение воспитанников рассказами о будущих государствах, лишенных рабства, и откровенными высказываниями о том зле, которое представляет собою «крепостность земледельца».
И, наконец, Кюхельбекер, гувернер Глинки, ставший вскоре любимцем воспитанников! Им известна была его дружба с Пушкиным. Об этом поведал его брат, Лев Пушкин, учившийся в одном классе с Глинкой. О самом же Пушкине знал к тому времени весь читающий Петербург.
В стороне остался инспектор института Линдквист — его мало видели и им мало интересовались воспитанники. Втайне им казалось, что любой инспектор должен быть грозным и требовательным, на то он инспектор, а людей с этими качествами не так трудно найти. Только перейдя уже в старшие классы, стали они всерьез судить об инспекторе. Зато общим расположением их пользовался вдоволь обшученный ими помощник инспектора Иван Акимович Колмаков — само олицетворение кротости и простодушия. Прозвали его «нашим пансионным утешением» и «милым чудаком». Все забавляло в этом человеке: и сапоги с кисточками, свешивающимся с голенищ, и привычка поправлять желтый, вечно сползающий куда-то в сторону жилет, и рябоватое лицо с часто моргающими, вылупленными глазами, и милая лысинка на темени…
Вряд ли воспитанники верили в серьезность педагогических намерений Ивана Акимовича, но участие его в их делах и искреннее желание помочь каждому из них были поистине трогательны. В быту он был скорее дядькой их, чем наставником, хотя отлично преподавал латынь и в первый же год учения Глинки приохотил его к чтению Овидия. Глинка участвовал в жестоком и, может быть, незаслуженном осмеянии Ивана Акимовича воспитанниками. Один из них, Сергей Соболевский, баловень, всезнайка, но, впрочем, отнюдь не пустослов и не задира, написал на Колмакова эпиграмму, начинавшуюся строками:
Подинспектор Колмаков
Умножает дураков:
Он глазами все моргает
И жилет свой поправляет.
Глинка тут же подобрал к этим стихам музыку из модных и ходких мелодий Кавоса, и эпиграмма стала песенкой. Велик был соблазн спеть ее перед лицом самого Колмакова, трудно было от этого воздержаться. И ее спели.
Но Иван Акимович нашелся. С грустью в голосе он поправил запевшего ее воспитанника.
— Не верю, — сказал он. — Следует петь так:
Подинспектор Колмаков
Обучает дураков!
Присутствовавшие при этом воспитанники бурно зааплодировали. Колмаков весь просиял и успокоился.
— Следует ли платить мне злом за добро? — сказал он Глинке.
Песенка почти вышла из обихода. Гнев и насмешки, по общему признанию, следовало обратить на других.
Глинка привыкал к пансиону. Произошло событие, оставшееся надолго памятным ему и внесшее некоторое оживление в пансионную жизнь… Иван Николаевич счел необходимым «устроить» сына возможно лучше, ни в чем ему не отказывая, и в один из своих приездов в Петербург купил ему в подарок… новейшее фортепиано фабрики Тишнера.
Фортепиано было в тот же день водворено в комнату Миши в мезонине — случай сам по себе редкостный и обнаруживающий особое благоволение инспекции к воспитаннику, — и Миша мог теперь вдосталь насладиться музицированием.
Он вместе с отцом ездил па Конюшенную, в музыкальный магазин, покупать фортепиано. По дороге Иван Николаевич коротко рассказал о новостях в Новоспасском и шутливо передал о Варваре Федоровне:
— О тебе хлопочет передо мною. О музыкальном твоем развитии. Словно музыка может тебе помочь карьеру сделать! Кто-то посчитается с тем, хорошо или плохо ты играешь? Была бы голова на плечах! Но, как видишь, я отнюдь не мешаю твоим увлечениям…
И прибавил не без самодовольства:
— Глинки всегда были способны в музыке и в письме…
Миша хотел было спросить его о деде, любил ли дед музыку, вспомнил об истории с колоколами, но сдержался, показалось неудобным.
Музыкальный магазин представился ему подлинной сокровищницей, чудесной кладовой, в которой каждая вещь кажется реликвией, будь то золотая арфа, стоящая здесь на фигурной колонке, или маленький черный органчик, притиснутый в угол.
Был март, мостовую перед магазином, покрытую ледком, подтачивала весенняя капель, от извозчичьих санок пахло сеном, из кухмистерской с угла несло щами. Магазин блестел начищенными зеркальными витринами с выставленными в них чучелами попугаев, державшими в клювах небольшие квадратные тетрадки с нотами Моцарта.