Современная филиппинская новелла (60-70 годы) - Коллектив авторов 34 стр.


Чего стоил ему тот миг, впервые стало ясно, когда он был еще подростком. После вечерней службы они с приятелями спрятались в церкви, чтобы ночью вызвать призраки покойников, лежавших под бетонными плитами в церковном дворе.

Мы не боимся, шептали они друг другу, дрожа от страха. Они вглядывались в затхлую темноту церкви, пытаясь разглядеть хотя бы контуры изображений святых на алтаре. Они не отваживались смотреть по сторонам — им казалось, что сейчас некое сияние пронзит темноту и с появлением призраков на них обрушится гнев господень.

И вот тут-то он вдруг ощутил острую боль в голове, в глазах зарябил, засверкал пестрый фейерверк. «Это не призраки, — подумал он, — это правда». И слезы покатились по щекам от нестерпимой боли. Но он молчал, чтобы друзья не подумали, что он боится.

«Я ведь не боюсь, не боюсь!» — мысленно кричал он, сжимая руками виски.

— Я хочу домой, — простонал он. — Мне плохо, очень плохо. — Приятели сперва посмеялись над ним, потом испугались. Они подняли его, вывели на улицу, со страхом смотрели, как сперва его стошнило, потом он стал прихрамывать, потом вдруг оцепенел. Они дотащили его до дому, незаметно уложили на кровать, благодаря небо за то, что в его доме, как и везде в городе, двери не запирались, иначе им всем здорово попало бы за эту ночную вылазку.

С тех пор приступы случались не раз, и однажды отец отвел его в больницу, где добродушный ласковый доктор наблюдал его некоторое время. Доктор сказал родным, что существует опасность серьезного заболевания и единственный шанс полностью выздороветь — это отдых, хороший уход и чувство безопасности.

Но началась война — бомбежки, смерть, голод. Никто не чувствовал себя в безопасности, тем более юнец, который никак не мог понять, почему в мире столько ненависти и гнева.

Однажды он исчез, и семья была в панике. Он же весь день провел на ногах в поисках ответа на мучившие его вопросы. Отдыхая на обочине улиц, он безучастно наблюдал, как бомбы вдребезги разбивали темноту и превращали в хаос деревья, газоны и дома. В один из таких моментов созерцания его и обнаружил полицейский, который отвел его домой. Домашние стали одолевать расспросами, но вскоре, так и не добившись ответа, отступились. Тогда все были настолько близки к отчаянию, что жизнь, бесценная жизнь, значила всего лишь немного еды, немного сна и близость родных и любимых.

Потом война кончилась. Но по-прежнему царили голод, жадность, чувство опасности. Однако теперь тьму рассеивал слабый лучик надежды, что когда-нибудь, когда-нибудь, когда-нибудь…

Когда он нашел эту работу, счастье озарило его, как вспышка молнии. Только молния сверкнет и погаснет, а его счастье длилось почти целый год. Когда же он узнал о предстоящем повышении, будущее осветилось золотым солнечным сиянием. А теперь вот что. Он громко застонал. Голова горела как в огне.

— Я не вынесу этого! — закричал он. — Я больше не могу, не могу!

Отец открыл дверь.

— Что с тобой, сынок? — спросил он.

— Отец, — взмолился он, — я болен, очень болен! Я хочу пойти к врачу. Пойдем к нему. Я больше не могу!

Отец посмотрел на его пугающе бледное, обтянутое кожей лицо, на налитые кровью глаза и молча кивнул.

— Хорошо, — сказал он, помолчав немного. — Сейчас пойдем. — Глаза его выражали усталость и покорность судьбе, он весь ссутулился от горя и впервые почувствовал себя стариком, глубоким стариком.

Доктор сказал, что ему необходимо отдохнуть, полежать в больнице. «Я о нем позабочусь», — пообещал он. Отец согласно кивнул головой.

Доктор обнял юношу за плечи. Может быть, он и заметил, каким тот стал тощим и костлявым, но ничего не сказал. Ласково беседуя с ним, он повел его в больничную палату. «Отдохнешь здесь, а я, когда вернусь, отведу тебя в комнату получше». Отец и сын посмотрели друг на друга, потом на других больных. Одни вели себя шумно, другие тихо, но все были испуганы, насторожены.

Молодой человек нашел свободную кровать, лег. Отец взъерошил его волосы, шепотом попрощался.

Но в это время вернулся врач, и они опять послушно пошли за ним. Он привел их в другую палату, в конце коридора, более спокойную.

Я болен, все время думал молодой человек. Он мысленно повторял эти слова в ритме слабых, неуверенных шагов отца, слушая, как тот вышел из палаты и удалялся по коридору к выходу из больницы, на волю.

Я схожу с ума, думал он в отчаянии, в бессильном гневе сжимая голову руками. Отец, не оставляй меня здесь! — хотел закричать он, но не смог. А шаги отца звучали все слабее и вскоре затихли совсем. Наступила тишина.

И зачем я родился на свет? — спрашивал он себя. Он подумал о своих друзьях. Они ведь совсем не такие, как он, — могут легко, пожав плечами, отмахнуться от любых неприятностей, легко, без настоящей злости ругать мир. Им незнакомо это чувство безграничного отчаяния, их не заливает этот неиссякаемый поток тревоги и страха. Они всегда жизнерадостны, веселы, их не затопляет море слез, готовых хлынуть при каждом толчке пульсирующей боли. Зачем я родился? — спрашивал он вновь и вновь, и страдание каленым железом жгло его сердце.

Девушки. Одна девушка. Он сосредоточил на ней все свое слабеющее сознание. Мысли о ней были и сладостны, и мучительны. Она даже не знает, что я чувствую, думал он. А я знаю. Смотрю в ее глаза и знаю, что она чувствует. Она всегда так смотрит — прямо, бесстрашно, честно.

Я должен вернуться, подумал он, охваченный ужасом. Со мной все в порядке. Надо, чтобы она узнала о моей любви. Плевать на эту работу. Работу всегда можно найти. На одной работе свет клином не сошелся. Есть сотни, тысячи мест, куда можно устроиться. Я ведь очень молод. Через год, ну через два у меня будет хорошая работа. Может, тогда я смогу жениться.

Женитьба. Рай. Приют в бесприютном мире.

Дом — убежище. Маленький участок надежной земли. Семья — чем больше, тем крепче. Он — костяк семьи, эта девушка — ее душа, ее сердце.

Но у меня нет работы, нет работы, нет работы… Этот вопль эхом звенел в мозгу, и он все крепче сжимал голову руками, как будто боялся, что она разлетится на куски. Руки, которые будут обнимать, губы, которые будут целовать, глаза, светящиеся счастьем и любовью. А потом — его плоть от плоти, его дитя, продолжение его души, его силы (той, что осталась еще от войны и мира, этого двуглавого чудовища, пожирающего слабых и беспомощных).

Он вскочил с постели. Я должен выбраться отсюда, подумал он. Отец еще здесь, он еще не успел выйти за ворота больницы. Надо сказать ему, что я должен пойти домой — мне же нужно искать другую работу!

Он рванулся к окну и буквально прилип к решетке.

— Отец! — закричал он. — Подожди меня!

Он увидел, как старик медленно повернул голову (значит, услышал!) и посмотрел на его окно. Но он не знал, что отец не видел его, ибо его глаза были полны слез.

В этом слепом, невидящем движении отца было столько горя и растерянности, что молодой человек впал в неистовство. Он вцепился в решетку, начал трясти ее, потом бессильно уронил руки.

— Отец! — опять позвал он, на этот раз мягко, нежно.

Когда я вижу тебя рядом, я не вижу в твоих глазах боли, хотел сказать он. Какая ноша лежит на твоих старых плечах! Я не помню, чтобы что-нибудь заставило тебя так согнуться, так низко склонить голову, так устало опустить руки… А теперь ты даже не понимаешь, почему я здесь, за этой решеткой, не вместе с тобой. Ты не понимаешь, потому что сам ты сильный, как дерево молаве, которое вынесло столько бурь и все равно стоит!

Он еще немного постоял у окна, глядя, как отец поднял руку и сел в остановившийся автобус. Он напряженно смотрел в сторону уходящего автобуса, потом его отвлекло происходящее под окном. До сих пор он и не подозревал, что находится так высоко от земли. Он опустил глаза, посмотрел в уходящее вниз пространство. Как просто, как чрезвычайно просто можно все решить!

Впервые за очень долгое время он ощутил, как возбуждение пронизывает все его существо. Головную боль затмило какое-то странное чувство отчужденности, страх уже начал одолевать сознание… Он не стал раздумывать над своими чувствами страха, колебания. Сильнейшее возбуждение победило все остальное, и ему казалось, что он охвачен сиянием, которое ярче пламени и жарче огня.

Что это? — спрашивал он себя, дрожа, несмотря на залившую его теплоту. Что это за огонь, что за странное ощущение? Он открыл дверь (ее оставили незапертой для врача) и побежал к балкону, который почему-то тоже был не закрыт и не зарешечен. Движимый чувством, которое он не стал анализировать, и силой, о существовании в себе которой он и не подозревал, он влез на перила и взобрался на крышу.

Что это? — спрашивал тихий голосок внутри. Что это за всепоглощающее чувство силы, целеустремленности?..

Он простер руки к темнеющему небу и весь отдался возбуждению, которое вздымалось в нем волнами света и тепла. И в этом сверкающем пламени тихий голосок настойчиво спрашивал: что это? Что это?

Он посмотрел вниз и чуть было не засмеялся, увидев сквозь легкую дымку пятнышки лиц. Он не мог видеть испуганного выражения глаз, в котором смешались страх и ожидание, приковавшие этих людей к месту.

Есть ответ, продолжал свое тихий голосок. В этом пламени, в этом свете, в этом чуде можно найти ответ.

Когда же он почувствовал, что падает, падает, падает в это пространство, которое обнимает, охватывает его тысячью рук, ответ прозвучал ясно и громко.

— Свобода! — прокричал он громким и сильным голосом, не узнавая самого себя. А те, кто слышал этот смеющийся, ликующий возглас, подумали, что он вскрикнул от страха.

Перевод В. Макаренко

Обычно я ложился спать в десять вечера, а вставал в пять часов утра и начинал свой новый день. Мне было четырнадцать лет. Если бабушка не забывала, то пятнадцать сентаво для булочника с улицы Прогресса уже лежали в пустой фруктовой вазе, что стояла на буфете. И как я радовался, позвякивая монетами в кармане! Я знал, что бабушке нужны были только мягкие булочки, потому что она недавно лишилась трех зубов. Нам, детям — моим двоюродным сестрам и мне, она всегда говорила, что самые лучшие булочки — это «соленые хлебцы», которые по-испански называются «pan de sal».

Соленые хлебцы! Почему они так называются? И почему у них такой особенный вкус? Может, тут все дело в муке и особой закваске? Несмотря на то что меня легко могли оттереть от прилавка другие столь же ранние покупатели, я отправлялся в пекарню, где в это время можно было увидеть, как обнаженные до пояса люди орудовали плоскими деревянными лопатами, загружая и разгружая утробу раскаленной докрасна печи. Почему эти хлебцы коричневые, как орех? Почему они такие маленькие — величиной с мой кулак? Почему они слегка обжигают губы?.. Меня распирало любопытство всю дорогу, пока я мчался по едва освещенной улице, ощущая приятную теплоту только что вынутых из печи булочек, которые в бумажном пакете я нес домой к завтраку.

Я хорошо знал, что бабушка не будет иметь ничего против, если я откушу от одной булочки. Может быть, можно было бы откусить и побольше — пусть потом, за столом, моя порция станет немного меньше. Но мне это казалось кощунственным, я не хотел обманывать ее доверия и приносил свою покупку всегда нетронутой. Бережно неся пакет, я внимательно смотрел под ноги и обходил стороной все темные закоулки.

Единственной наградой мне служила возможность лишний раз побывать на дамбе у моря и у дома Старого Испанца. Дом этот стоял ярдах в пятидесяти от берега реки. Если прилив был низким и часть речного дна не была покрыта водой, обнажались подводные камни, усыпанные осколками бутылочного стекла, — и тогда целиком была видна каменная стена, ограждавшая двор этого дома и делавшая его похожим на замок. В лучах восходящего солнца блестели серебром крыша прачечной и садовые навесы, притулившиеся к самой стене. В пасмурные утра свет из дома просачивался сквозь бамбуковые шторы, закрывавшие веранду, и будто повисал в четырех или пяти ярдах над землей. В августе, когда приходил влажный северо-восточный муссон и выгонял всех обитателей комнат наружу, трое слуг поднимали эти шторы ровно в половине седьмого утра, и они скрывались где-то под карнизом веранды. По скрипу их блоков я узнавал, что пора собираться в школу.

В этом доме мой дедушка провел последние тридцать лет своей жизни: он служил тут, ухаживал за банановой плантацией. Три года тому назад наша бабушка овдовела. Пока дедушка был жив, я часто расспрашивал его об этом доме, и однажды я узнал, что моя одноклассница Аида — племянница Старого Испанца.

В тихие утра я слышу, как стучат ее каблучки по деревянному полу веранды, и это тоже служит мне знаком, что пора поторапливаться в школу. Я быстро выхожу и стараюсь выбрать такой путь, чтобы она заметила меня: миную почту, прохожу по рыночной площади, потом мимо церкви, мимо больницы и, наконец, вхожу на школьный двор. Я прикидывал, как бы устроить так, чтобы ходить в школу с ней вместе, но потом решил, что это будет верхом неучтивости. Хватит с меня и того, что она в своей синей юбке и беленькой матроске идет на полквартала впереди и время от времени смотрит в мою сторону, даруя моему сердцу желанное и невыразимое блаженство. Я почему-то уверен, что на этом ее роль в моей жизни не окончится.

Ее имя вызывало во мне благоговение. Мне часто казалось, что я слышу какой-то таинственный голос, который говорил: «Ты можешь стать достойным произносить мое имя». И я старался вовсю, чтобы стать сильным, ловким и жить долго-долго ради нее. С каждой победой в очередной партии на гандбольной площадке — эта игра тогда была прямо-таки повальным увлечением — я чувствовал, как мое тело наполняется солнечной энергией, покрывается загаром, становится будто выплавленным из бронзы. Я старался также развивать свой ум и не растрачивать попусту присущее мне остроумие. В классе я стремился к тому, чтобы для меня не было ничего непонятного, не пропускал ни одного слова преподавателя. Наш учитель английского еще только думал, что спросить, а у меня уже был готов ответ. Однажды он читал нам «Дверь господина де Мальтро» Роберта Льюиса Стивенсона, и мы были настолько очарованы, что слушали затаив дыхание. Мне представилось, что где-нибудь, когда-нибудь, в неправдоподобном будущем, добрый старик с фонарем в руке тоже спрячет меня в потайной комнате, а когда настанет день, ошеломит сообщением, что отныне мне принадлежит рука Аиды.

Мне почему-то кажется, что имя ее оказывало такое влияние на меня и казалось мне таким нежным, потому что я играл на скрипке. Маэстро Антонио отмечал мои хорошие способности и проворство моих похожих на обрубки пальцев. Я быстро прошел начальные этюды и вскоре уже по памяти играл чуть ли не две трети альбома. Моя короткая загорелая рука научилась грациозно водить смычком по струнам.

Мастер Кустодио, руководитель нашего школьного оркестра, оценил мои успехи и перевел меня из вторых скрипок в первые. На концерте в День благодарения он даже предложил мне исполнить сольную партию, где надо было играть щипками…

— Новый Вальехо! Наш, местный Альберт Спелдинг!.. — услыхал я из первого ряда.

«Аида, — подумал я, — наверняка должна быть среди зрителей». Я быстро огляделся вокруг, но ее не увидел. Когда я вернулся на свое место, меня окликнул наш тромбонист Пете Саэс.

— Старик, тебе надо вступать в мой оркестр, — сказал он. — Вот увидишь, у нас скоро отбою не будет от приглашений. Скоро каникулы.

И Пете пожал мне руку. Он настойчиво уговаривал меня вступить в руководимый им частный оркестр «Минвилус». Я отговаривался тем, что не успеваю делать уроки, что не хватает времени и тому подобное. Но ему было уже двадцать два года, а я был, очевидно, еще слишком молод и не умел настоять на своем. Пете получал в школе небольшую зарплату, ему удавалось с грехом пополам содержать себя и старую мать. Поэтому он подрабатывал еще и тем, что выступал со своим оркестром раза три-четыре в месяц. Наконец он предложил:

— Давай завтра сыграем на похоронах китайца, с четырех до шести, вечером — на приеме по случаю двадцатипятилетия бракосочетания судьи Ролдана, а в воскресенье — на танцах в муниципалитете.

Назад Дальше