Глава XXXVI Я всё скажу
Когда постоянно что–то делаешь, изо дня в день так, то хочешь–не хочешь, а отработаешь до автоматизма. Тот же приход из школы. Заходишь в квартиру, ставишь сумку и пакет со сменкой, снимаешь ботинки — и всё под взглядом дорогой бабули. Подумаешь, боишься, Светозара разочаровала… Бабе Свете плевать, хорошее у тебя там настроение или нет, да приползи ты хоть в крови и с топором в спине, всё равно спросит: — Как дела в школе? Что ж, лучшая защита — нападение. Шаг через порог, и без всяких вопросов, ещё даже до первого взгляда в сторону бабушки: — Привет, ба, сегодня к доске не вызывали, и контрольных не было. А ещё к спектаклю готовились, репетировали там, а Костян себе веток в волосы повтыкал, в бочку залез, она в кладовке в школе валялась, и говорит — вот и весь костюм, хватит с вас счастья, сами ерунду с говорящим пнём выдумали… И тут мне отвесили подзатыльник, отвесили очень хорошо знакомой рукой, унизанной кольцами. Баба Света раздулась, как дракон, только дым из ноздрей не валит, и давай шипеть: — Виктория, объяснись немедленно! С какой стати ты позволяешь себе без спросу брать мои вещи? Это она из–за кольца, что ли, бесится?! Совсем уже опсихела! Подумаешь, кусок железки с камешком. Да у неё, вон, на каждом пальце по две штуки, а мне, значит, и одно прихватить нельзя?! А ведь не выдумали их, всех этих сказочных злых мачех: нет, с моей бабули содрали! — А тебе что, жалко, что ли?! Я ж не в ломбард его оттащила! Во, любуйся, во твоё кольцо! — и тык пальцем ей в нос, а то, глядишь, взорвётся. Круглой стала, как воздушный шар, так и хочется иголкой в бок ткнуть — глядишь, пар выйдет, опять нормальной станет. Нашла, из–за чего бочку катить. А ещё хочет, чтоб меня в школе тоже княгиней местного пошиба считали! Мол, настоящие девочки — они милые, красивые, с бантиками, и мальчики вокруг них так и роятся, за косички дёргают и портфелями бьют по башке. Как–то теряется, что у милых красивых девочек — у них и платья дорогие, и уши проколотые, с серёжками, и подзатыльников им дома не дают! А то хочет, чтоб меня все любили, а ей и вкладываться не надо — так, подождать, пока своими лапками наверх всплыву, а после хвастаться, красавицу–умницу воспитала, Василису Прекрасную. Очухайся, бабулец! Откуда у такой карги вдруг внучка — принцесса? Не в сказке живём! А раздувшаяся баба Света уцепилась за руку — больно, будто оторвать хочет. И ровнее так, будто спокойно: — Извинись. Сейчас же. — Это за что извиняться–то?! — и правда, за что?! Да она бы про это кольцо сто лет бы не вспоминала. Валялось, ненужное. А тут такой повод на внучку поорать, пристыдить, напомнить — не идеал ты, Викуся, ох, не идеал! Сдать бы тебя в магазин, где купили, как в детстве грозилась. Хмурится ещё, губами дёргает: — Дело даже не в том, что ты взяла кольцо. Дело в том, что ты даже не спросила разрешения. Ты в самом деле думаешь, что имеешь право… Вроде как всегда, величественно–пафосное лицо, но отчего–то вдруг дёргающиеся губы, ярко напомаженные, показались похожими на клоунские, и весь светлый лик бабули от этого стал жутко нелепым и смешным. И где драконша–то, где? Так, нелепость какая–то! А глаза–то круглые, глаза — чисто лягушачьи! Может, её бы, как мадам Гитлер, магией приложить — чтоб прям тут сплясала, как клоуны в цирке, или по голове себя постучала. Ругается — да пусть ругается! Пока попробуем так, чтоб сама поняла: она мне больше — не указ. А будет сопротивляться, так и намагичим, переделаем. Она мне ещё будет, как бабушки из рекламы, молоко в кувшинчике носить и пирожки печь! Ишь, императрица выискалась! — Да тебя послушать, у меня прав вообще нет! Так, ползай на коленях, бабулю слушайся, с тропинки не сходи и дневник таскай с пятёрками, вместо пирожков! Задолбала уже! За Руськой следи, а то она жрёт, как слон, вон, опять на ковёр блюёт, а я взрослая уже, сама решать могу! Взрослая — ты поняла?! Тут треснула маска вечного спокойствия, невозмутимости, и наружу полилось, хлестнуло, как из настоящего пореза. Будто не было вовсе бабушки, какая она обычно, а так, шкурка, и вдруг шкурка лопнула, и из неё настоящая баба Света вылезла: — Взрослая она! — крик на всю квартиру, на весь подъезд, да что там, на весь дом. — Взрослая, видите ли! Я тебя с детства воспитывала, с детства! Разве я тебя плохому учила?! Да если б не я, где бы ты была, а?! Где была бы, где была… Да хоть бы и Германии, с мамой, да хоть в интернате — там и то лучше! Там всем на тебя плевать, мозг никто клевать не будет, хоть на панель пойди. Всё, всё бы это заорала, но воздуха не хватало, будто баба Света, чтоб раздуться, его весь в себя утянула. — Ах, молчишь?! Пороть тебя в детстве надо было! Нет, жалели, как же, девочка! Меня вот в детстве лупили — человек вышел, а ты… — Ага–ага, — нет уж, не отступлю, пусть хоть оборётся, — Человек и вышел, карга осталась! Спасибо тебе, бабуль, за испорченное детство, за вопли твои — большое человеческое спасибо! И вдруг баба Света замолчала: то ли тоже воздух кончился, то ли желчью подавилась. Даже Руська замолкла, по сторонам посмотрела — и почесала в комнату, чтоб её жирной тушке сгоряча не досталось. В голове кружилось; может, и у меня там чего повредилось, лопнуло? Ещё бы — столько крики слушать! А напомаженные клоунские губы шевелились, шевелились; ни звука больше, но я так и слышала: — Дрянь неблагодарная… Шляется невесть где! Патлы распустила! Да ещё покрасила! А про покраску — что–то новое. Я покосилась на зеркало: пропустила чего–то, что ли? И в самом деле, пропустила. Я раньше замечала, что волосы быстрее стали расти: скоро, наверное, и в косу их заплетать смогу, как всегда хотела. Ещё они рыжим отливали. Раньше. А сейчас уже рыжие совсем, как шкурка мандарина, пожелтее чуток только. И когда это так посветлеть успела? — У всех внучки как внучки, а у меня… да что ж такое–то? — как–то даже жалко пробормотала баба Света. — Наказывают меня как будто… Жалкая, слабая; она меня всегда пинала, как лицо покажу. Твердила, что подросла уже, хватит сопли лить, в Африке, вон, дети с голоду помирают. Что ж, будем учиться хорошему у любимой бабушки: — Раз наказывают — значит, есть за что? А, бабуль? Клоунское лицо перекосилось, и она открыла рот, будто хотела что–то спросить — может, даже важное, а может, извиниться хотела, сказать, что погорячилась… Ведь не бревно же она! Должна понять, просто должна! Но в этот миг позвонили в дверь. — Алёша, наверное, вернулся, — обморочным голосом пробормотала бабушка и, не глядя, распахнула дверь. Но на пороге стоял не папа, а другая личность, хорошо знакомая — пахнущая духами, с модной стрижкой, в лёгкой ветровке не по сезону и на каблуках. Не спрашивая разрешения, она впорхнула в комнату, поставила у зеркала сумку и, чуть подтормаживая перед каждым словом, будто давно забыла русский язык, воскликнула: — Простите, что без звонка… Я сама не ждала, что получу визу так скоро. Но мне учли некоторые… мм… как это… особые обстоятельства… — Оля, — баба Света схватилась за сердце, — Оля, ты откуда? — Из Берлина, — мама улыбалась, как ни в чём ни бывало, затем перевела взгляд на меня — и бросилась обнимать, даром что я вся красная от воплей, растрёпанная: — О! Вик! Как я скучала… Скучала она, как же. По скайпу общаться не научилась, что ни звонок — «Ах, так дорого», и приехала только сейчас, готова поспорить — из–за «воскрешения» папы. Документы ей переделывать надо, разводиться с ним и всё такое, а не со мной повидаться. Нет бы просто так приехать, без повода… Я это всё скажу. Потом. А сейчас — помолчу.
Глава XXXVII Заговор
Вы замечали когда–нибудь, что то, насколько хорошо идут дела, можно измерять в чайных пакетиках? Или даже в выпитых чашках чая, не суть, в пакетиках просто проще. Обычно у нас уходит пачка–две в месяц, не больше: я не водохлёб, а баба Света — кофеманка. Гостям разве что предлагаем. А если кто нервничает, то он вообще не следит, сколько там чашек выдул. Вот и получается: за кусок сентября и октябрь ушло шесть пачек. Как–то сразу заметно: дело нечисто. А фрау Хельга Леманн хлебала себе чашку за чашкой, в перерывах между глотками всплескивала руками: — Ох, всё это так не вовремя… Не поймите неправильно, я рада, что Алексей в добром здравии. Но, что касается документов… Rechtsfall, сами понимаете. — Оля, ты к нам надолго? — баба Света, как обычно, сидит с прямой спиной — как палку проглотила. А руки трясутся, так, что половина чая уже в блюдце расплескалась, и чашка гремит. — Пока не оформлю развод, как полагается, конечно же. И потом, надо будет убедиться, что не возникнет никаких проблем при пересечении границы, и потом, я — bürgerin… гражданка… другого государства… И снова — какие–то непонятные, невнятные речи, наполовину русские, наполовину — немецкие. Будто половину мамы, которую я помнила, оттяпала незнакомая иностранная тётка. Да как оттяпала — внаглую, без остатка. Вон как распинается — о каких–то там визах, паспортах, штампах… — А у меня спектакль в школе через месяц. Обе — и бабушка, и мама — замолчали. Вот бабка надулась, нахмурилась: — Виктория! У нас серьёзный разговор, так что… — Спектакль? Это замечательно! Раз — и бабуле пришлось захлопнуть рот: она при маме никогда особо не наглела. Два — и меня уже трясут, как мягкую игрушку, крутят во все стороны, даже по носу разок щёлкнули: — Вик, как ты всё–таки подросла! Старшеклассница уже… Вот школу закончишь, к нам поедешь… Немецкий–то учишь? А я киваю только, киваю; скажу, что нет — и начнётся ругань, а я её порядочно наслушалась, спасибочки. Лучше буду про спектакль, про школу, про всё то, про что нормальные дети рассказывают маме каждый день. Не то точно взорвусь, скажу всё, что думаю. Например, что лучше пусть она тут остаётся; и папа вернулся, и она, будет целая семья, по–настоящему, а не как раньше. А за границей — там и живут по–другому, и муж у неё новый, чужой совсем. Чужие — они хорошими не бывают, родных не заменяют. Лучше про спектакль. — Знаешь, чего там будет, а, мам? Мне мадам Ги… Мария Валентиновна сказала: если вдруг Катька откажется, или заболеет там, я главную роль играть буду, а она вместо меня выйдет! Ничего она, конечно, не говорила, ну да ладно, потороплю события: говорят, в школу она уже вернулась. Завтра у нас ноябрь, первое, хорошее дело для новых начинаний: вот и проверим колдовство на всё том же подопытном кролике. — А что ж она сама вместо этой Катьки не выйдет? — удивляется мама; а я только плечами возмущённо подёргиваю: — Ма, Катька падчерицу играет, а я — злую тётку, типа мачехи! Хороша будет классная в роли девочки–сиротки? В кухне тепло и уютно, и всё нормально, настолько нормально, что забиваешь на размышления, просто радуешься. Тем более баба Света, вон, притихла, про колечко нотации не читает… Так–то, бабулец! Что, при маме меня строить не получается? Я снова набрала в рот побольше воздуха — рассказывать, рассказывать, не замолкая, обо всём подряд, лишь бы только не молчать… Чашка со всей силы звякает о блюдце. — Виктория, не могла бы ты выйти? Вот так, разом, как отрубила всё хорошее настроение. Умеет бабка, практикует; а мама лишь заулыбалась — беспомощно так: — Вик, я понимаю, ты соскучилась… Подожди немного, ладно? Может, потом сходим вместе куда–нибудь… И дверь закрыли, прямо у меня перед носом. Потом. Потом! Всё время, как чего не попрошу — «потом». Мне сейчас надо, а не когда–нибудь, сто–двести лет спустя. А то здорово выдумали, конечно: дела–дела, дел выше крыши, будут бегать, суетиться, а потом — «Ой! Прости, забыли! В другой раз приеду, хорошо?» К себе, в комнату! Не нужна им — и не надо; сама проживу! Тут под ноги что–то подвернулось, грохнуло — Руська, что ли?! А, нет, не Руська: всего лишь сумка. От удара она перевернулась, и на пол выпало несколько книжек: математика, физика — и «Учебник белой магии. Заговоры». Я прижала «Белую магию» к груди, покосилась на дверь. Разговаривают они! Разговаривают, значит. Времени на меня нет? Ничего, я теперь всё исправить могу. Будет и время, и улыбки — как в кино или рекламе. А книга тем временем открылась — сама, на нужной странице. Ага, взять платок, в узел завязать… да ну, чушь всё! Маланья говорила — не слова даже важны, а то, о чём думаешь; я слушала голоса с кухни — и шептала: — Придёт помощь неведомыми мне путями, реальностью обрастёт желание моё, приобретёт оно событиями путь для осуществления… Приобретёт, конечно, куда денется! И не уедет мама никуда, не оставит меня. Останется тут, в московской квартире; и папа здесь будет, и бабушка перестанет беситься. Нормальная будет семья, хорошая, как у всех, как должна быть! И почему это вдруг другим — и родственники, и сёстры–братья, а мне своё зубами отгрызать приходится?! Тут голова закружилась, словно силы выкачали насосом; будто не только слова из меня вылетели, а что–то ещё, посильнее. Наверное, была бы верующая, ну, из тех, что по церквям ходят, представила бы птичку. А птичка эта, с привязанным к лапке моим желанием, полетела бы высоко–высоко, на небо. Странные мысли лезут в голову, это точно. Тем временем что–то мигнуло в дверном проёме комнаты. Что там? Думала — страшное чего–нибудь, даже драться приготовилась, а оказалось — ноут выключить забыла. Минуту, а когда я его включила–то? Вроде пришла, с бабкой ругалась, а потом сразу мама приехала… Но на экране светился знакомый фиолетовый форум с черепами и паутинками, давным–давно брошенный. Новых сообщений было немного. Всего два. Посмотреть, что ли… Первое оказалось спамом. Знаете, все эти рассылки о переселении душ и прочей чухне. Зато второе заставило забыть разом и прочитанный заговор, и обиду на бабушку с мамой, и даже, наверное, как меня зовут: «Svetozar: Завтра встретимся».
Глава XXXVIII Не та Лаура
Не люблю я слово «завтра», хоть тресни. «Завтра» — оно какое–то неконкретное, расплывчатое: целые двадцать четыре часа. И вот так ждёшь–ждёшь и думаешь: а вдруг встреча, та самая, к которой так готовишься, будет только вечером, а то и ночью? Бегать–то, суетиться начинаешь с утра, как проснёшься. Увы, трясучка оказалась напрасной: никто не спешил окликнуть возле подъезда, не топтался в школьном дворе. Предполагаемая встреча ощутимо откладывалась. В школу я стандартно опоздала. Да и как тут не опоздать, когда идёшь медленно, крутишь башкой туда–сюда? Потормозить бы ещё немножко — и пришла бы к первой перемене. У нас, как перерыв, вечно двери нараспашку, декоративный Юрик прилагается: учителя, ученики — все шастают на крыльцо, а то и за забор, покурить. Стоят, нейтральные, нотации друг другу не читают. Прям хочешь–не хочешь, а вспомнишь, что хищники на жертв у водопоя не бросаются. Прошла бы с толпой, и незаметно; а тут — пялься на ботинки, изображай раскаяние: — Юрий Саныч, пустите, а? Я больше не буду, понимаете, меня бабушка на ключ снаружи закрыла, пришлось ждать, пока с магазина вернётся, а потом я в лужу по дороге упала, переодеваться ходила… Тут неважно, на самом деле, что говорить: главное — не затыкаться. Юрик, он такой, легко перегружаемый: послушает, да и отмахнётся. Он в суть–то не врубается, так, слышит, много слов и незнакомых буковок. Ещё чуть–чуть — и нахмурится, надуется, руки на груди скрестит, и скажет…
— … Эх, и кто ж из вас, опоздунов, вырастет? Хочешь, как я, в сторожах сидеть? Опасное ж дело, неблагодарное… Иди, иди давай! Опасное, как же! Послушать таких бравых Рэмбо, так у нас каждый день и теракты, и пожары, и войны гражданские, полный, как говорится, боекомплект. А на деле — сиди, пятую точку у батареи грей, кроссворды разгадывай и вентили всякие в подвале закручивай, если вдруг уборщицам самим никак. Ну точно — бомбёжка круглосуточная, смерть рядом бродит. И вот только я прошла мимо надутого Юрика, как раздался звонок. Закон подлости, не иначе. С другой стороны, когда к училке проще подойти, да так, чтоб никто не спалил контору? Правильно — на перемене! Сунув руку в сумку, я погладила корешок «Белой магии». Со Светозаром, конечно, объяснюсь — не будет же он на меня вечно злиться, в самом деле! А пока будем использовать школу по назначению: учиться. И не какой–то там скучной ерундени вроде математики–химии–физики, а реально полезным штукам. Будет мне и главная роль в спектакле, и другие плюшки. Держись, мадам Гитлер! Пребывание в дурдоме — или где там она торчала последнее время? — на нашей дорогой классной не особо сказалось. Сидит, как обычно, размалёванная, из–под журнала зыркает. Кругом роятся третьеклашки, норовят побыстрее свалить из кабинета. Скорей бы! А то не при мелкоте же колдовать, в самом деле. Пропалят ещё. — Романова! — да, это уже не лягушка–квакушка. — Явилась, не запылилась! Надеюсь, у тебя была очень уважительная причина для прогула, потому что в противном случае… Она ещё что–то несла про все кары небесные, которые непременно обрушатся на мою голову, а я не слушала: вспомнить бы заговор, вызубренный накануне. Плохо у меня с памятью, ой, плохо…
— … Как всякий жалеет себя, так… ээ… пусть жалеет мой учитель меня, как там… — … Вопиющая безответственность и наглость… Ты что–то сказала? Глазищи–то у неё — прям мандельштамовские, тараканьи*. Хотя Мандельштам вроде про Сталина писал… А, Сталин, Гитлер — одна байда. Так и таращится, надувается, того гляди, лопнет! Ладно, была ни была! — Мария Валентиновна, а может, я главную роль в новогоднем спектакле сыграю, а? Вы же сами понимаете, не потянет Катька, завалит! Да над нашей школой все смеяться будут! — и взгляд поубедительнее, чтобы её волю взять, как пластилин — и перелепить, чтобы знала, как правильно себя вести. Изо всех сил я воображала самое глупое, что только могла придумать, с участием Катеньки. Воображаемая Катенька, эдакая прянично–мармеладная девочка, вся сочилась сахарным сиропом, так, что текли слюни и сводило челюсть. А что? Пусть не только у меня при виде нашей подлизы зубы болят! И мадам Гитлер покорно сморщилась, будто кусок лимона в глотку запихала; совсем теперь на старую обезьяну похожа! Представляю, какая рожа у Катеньки будет, как ей от ворот поворот объявят: соплями умоется наша сладенькая, однозначно! — Не получится. Вот так, как гром средь ясного неба! Я тотчас представила соковыжималку, гигантскую такую, и запихала туда классную: будем прессовать, давить! Волосы зашевелились, наэлектризовались, даже затрещало что–то; а она, жалкая, с обмякшим лицом, трясущейся челюстью, твердит: — В административных делах без порядка нельзя! Актёрский состав утверждён, менять нельзя. В другом спектакле — посмотрю, что можно сделать, а тут… нельзя! Никак! Сопротивляется, дрыгается! Если глаза у неё — тараканьи, то пусть будет на самом деле как таракан, а я тапочком побуду. Только представила — и мадам Гитлер, по–поросячьи взвизгнув, закрыла голову руками: ей, наверное, чудилось, что её вот–вот прихлопнут. И прихлопну! Какой там другой спектакль, мне сейчас надо! Чтоб и бабка заткнулась, и перед мамой покрасоваться, а не старуху уродливую из себя корчить. Но знаете? Чувство было такое, словно тугой резиновый мячик давишь: вроде только промнётся чуть–чуть, и сразу в другом месте раздуется. Из–под ноги выскальзывает: вроде давить–то не трудно, а вот на месте поди удержи! Очередной рывок — и мячик вывернулся, вырвался; лицо мадам Гитлер мало–помалу приобрело осмысленное выражение: — … О чём это я? Ах да. Опоздания могут оправдываться чем бы то ни было лишь тогда, когда не превращаются в систему. Впрочем, Романова, это не твой случай, так что… Ну её! Я выскочила за дверь, в шумный коридор. На душе — как кошки, причём не царапают, а гадят вовсю; раньше–то что угодно получалось, а тут — раз! — не вышло! Совсем недавно по одному тычку по–жабьи квакала, а главную роль мне дать — это, видите ли, слишком! Документы у неё, видите ли! Ну, оформила бы заново, тоже мне, проблема! Вообще, любят люди сами себе беды выдумывать: Юрик террористов воображает, мадам Гитлер — что кто–то смотрит в её несчастные бумажки. Уныло в школе, хоть головой об стены стучись: не смеяться же, в самом деле, вместе с малолетними дебилоидами, которые при слове «сосиска» ржут с передоза двусмысленности? А вот и однокласснички любимые: клубятся у кабинета Ласточки, литераторши. Она там, кажется, ещё трендит то ли про Гоголя, то ли про связь древних славян с ведическим буддизмом; не, я тоже мистику люблю, но не такую ж низкосортную и откровенно бредовую! Отлетается когда–нибудь эта Ласточка, точно говорю. Ладно, будем улучшать настроение через Леську: сейчас, от мыслей о неудаче отделаюсь — и вперёд, лапшу на ушах развешивать. Фиг бы с ней, с главной ролью. Пусть Катенька на сцене покривляется, порадуется деточка: авторитета у меня точно побольше, чем у неё, будет! Подумаешь, учительская любимица: меня зато в школе уважать будут, сплетничать про меня, вопросы всякие задавать. И вообще, чего с какими–то спектаклями маяться? Вот попрошусь у Стеллы, чтоб меня в массовку пропихнула, буду с ней сниматься, и посмотрим, кто тогда круче! — Говорят, у неё парень взрослый! В институте учится, — Маринка вроде шептать пытается, а басит всё равно, не хуже Шаляпина. Я б заурчала, только, боюсь, поймут неправильно. Это же круто, когда про тебя говорят! Потому что разговаривают только про важных людей, а про тех, кто ничего не стоит, и болтать не будут. — Ага, точно! В Литературном. Он у неё поэт, представляешь? Говорит, мол, я — Франческо Петрарка, а ты — моя Лаура … Стоп, а вот такого я не говорила! С другой стороны, чего с Леськи–то взять? Ей тоже подвыдумывать охота. Словечки–то какие, прямо как из бабушкиных любимых сериалов! Петрарка, Лаура… Каноничнее бы, конечно, припомнить Данте и Беатриче, но что поделаешь, фантазия — она такая, без вопросов несётся… — Да вон она! Кать! Кать, скажи, твой–то тебя Лаурой называет, да? Чего?! Кажется, теперь я знаю, как это, когда в соляной столб превращаешься. А Катенька вырулила, трогательная такая, губки бантиком, бровки домиком, разве что нимб из ёлочной гирлянды не прикрутила. Мученица, блин! И хихикает, жеманится: — Ах, мой Кирюшенька такой творческий человек, такой увлекающийся! Правда, у Лауры с Петраркой не вышло ничегошеньки, а у нас, надеюсь, конец будет посчастливее! Дрянь, дрянь, вот же дрянь! Это у меня взрослый парень, а не у неё; это на меня, на меня должна так смотреть Леська, с приоткрытым ртом, с дёргающимся носиком. Нет бы ей, твари, подвинуться! Что ж за день такой сегодня?! И колдовать не получается, и Катенька опять одеяло на себя тянет. А ведь выдумала, наверняка выдумала! Нет у неё никакого Кирюшеньки. А если есть даже, то точно какой–нибудь страшный, прыщавый; подцепила его себе, чтоб меня отодвинуть подальше, типа, знай своё место! Да чтоб ей, гадине, провалиться! — Куда! — попытался преградить путь Юрик, но я уже выскочила во двор. Школа–школа, я не скучаю; обойдутся сегодня и без меня!