Судьба чемпиона - Дроздов Иван Владимирович 15 стр.


— Нет, ты мне скажи,— говорит обыкновенно выпивший,— за что ты меня уважаешь, за какие такие особенные мои достоинства?

— Бутылочку! Тут не продают, но я знаю, где достать. Соорудим ёршик.

Тонкие синеватые губы Георгия плаксиво дрожали, он молил, чуть не плакал.

Костя достал пятёрку, протянул Георгию. Тот схватил её и тотчас пропал, а когда вернулся, ловко раскупорил бутылку, стал дрожащими руками наливать в пиво.

— Пива-то одна кружка. Ещё бы кружку, а?..

— Ничего, ты пей,— махнул Грачёв. И Георгий, смешав водку с пивом, жадно прильнул к кружке. Он пил долго, рывками, как-то нехорошо, нервически вздрагивая. И когда влаги осталось на донышке, с трудом оторвался, медленно, словно бы нехотя, поднёс Грачёву. Костя взял кружку, повертел её в руках. Глядя на мутно-бурую жидкость на дне кружки, подумал: «Мерзость, а поди как тянет человека!»

Вернул кружку Георгию. Тот быстро опрокинул её, допил.

И в ту же минуту лицо его оживилось, глаза сверкнули огнём ещё молодой силы. И речь вдруг обрела твёрдость, и разум прояснился.

— Эт, хорошо, что ты, Костя, вновь объявился. А я уж думал: пропал Грач — в колонию принудительного лечения залетел.

— Оно бы и неплохо — полечиться. Ты, кстати, не думал об этом?

— Я? Да чего ради! Там алкаши, а я что ж... Ну, выпил малость. Ты тоже вот. Ну, нет, Костя, ты меня в пьяную артель не вали. Я скоро в цех вернусь на прежнюю должность. Там, говорят, пьянство прижимают, а и хорошо! Мне строгости не помеха. Я и сам в цеху дисциплину — во как держу!

Георгий наклонился к бутылке, сощурился, щёлкнул по ней ногтем указательного пальца. Хмыкнул.

— Да нет...— не одолеть! Никто её, родимую, не осилит.

Тут он клюнул носом, схватился за бутылку. Потом обнял обеими руками столик, раскачивал головой и временами приседал, будто кто-то ударил ему палкой по ногам ниже коленок. Костя потянулся к бутылке, хотел взять у Георгия, но тот вцепился в неё, не отдавал. И мутными ошалелыми глазами смотрел на Константина, бубнил:

— Ты чего пришёл, какого чёрта?

В эту минуту в бар вошли те пятеро, которым Костя дал на водку. Один из них, прижимая бутылку, точно ребёнка, устремился к столику. Увидев Костю, они все сразу повернули от него, видно, не хотели делиться. Плотным кольцом обступили соседний столик. И тут случилось невероятное: у того, кто нёс бутылку, она скользнула из рук — и на пол. Разбилась вдребезги. Компания охнула, онемела: четыре молодца, разгорячённые близостью вожделенного момента, уставились на виновника трагедии, выпучили глаза, сжимали кулаки, готовые растерзать на части бедолагу. Он отступал; его панический взгляд остановился на Грачёве, и он, протянув руки, взмолился:

— Они убьют меня. Дай пятёрку.

Костя с минуту стоял в нерешительности, затем дал им пятёрку и скорым шагом направился к двери. На улице, заслышав шум приближающейся электрички, пошёл ещё быстрее. У него не было желания оглянуться назад,— даже бывший приятель Георгий не интересовал его больше. Он знал, был убеждён: всех этих людей крепко держал в своих объятиях зелёный змий и вырвать кого-либо из таких объятий можно было только силой. Много слышал он о чудодейственном методе питерского физиолога Геннадия Шичко, о работе его последователей Жданова, Тарханова, Михайлова. Очень бы хотел, чтобы слухи о них не обернулись красивой легендой. Одно средство казалось ему надёжным,— он сам уже употребил его,— это желание и воля.

Никогда не знавший и не видевший войны, он думал сейчас о том, что и это война, и что ведёт её с нами страшный дракон, похожий на того многоглавого змия, который в русских сказках извечно олицетворяет силы зла.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Удивительно, как нехорошо начался этот день для Очкина; утром плановый отдел представил отчёт за второй квартал: план выполнен на 90 процентов. Двинул от себя бумагу, в сердцах проговорил:

— Заводы садятся на мель. Заказов нет, зарплату платить нечем.

Это было время, когда «демократы» разваливали Советский Союз; республики, одна за другой, отделялись, жизнь заводов замирала. Рушились взаимные поставки, мелели ручейки заказов.

Подписал отчёт. Настроение было испорчено. Принимал людей, отвечал по телефону, но всё вяло, без желания и с каким-то болезненным, непроходящим надрывом, будто на спину ему взвалили непосильную ношу и он взбирался с ней на крутую гору.

Надо было акционировать заводы, кому-то продавать. Но как, почему и для чего это продавать такие отлаженные производства, снабжавшие всю страну и Европу медицинским оборудованием, он не знал.

В третьем часу приехал домой обедать. Почти одновременно с ним вошли в квартиру Ирина и Варенька, весело болтая и смеясь.

Очкин сидел за столом и ждал обеда. Ирина, заглянув в столовую, сообщила:

— Обеда нынче нет, но мы сейчас что-нибудь соорудим.

Очкин вскипел и сжал кулаки. Их веселое настроение и эта беспечность в голосе: «...обеда нынче нет» подлили масла в огонь, и он готов был взорваться.

— Мне обед нужен, а не это «что-нибудь»!

Тыльной стороной ладони швырнул на пол тарелки с ветчиной и хлебом.

Варя прижалась к матери, словно защищая её от удара. Очкин кричал:

— Шляетесь где-то, а я по вашей милости пробавляйся сухим пайком!

Ирина, мягко высвобождаясь из объятий дочери, спокойно и с достоинством проговорила:

— Я не шлялась, ходила по делам. А твоему самодурству решила положить конец: мы с Варей будем жить вдвоём. Ты свободен и устраивай свою жизнь по-иному.

Очкин набычил голову. Знал: Ирина произнесла приговор. И отмене или обжалованию он не подлежит. Проговорил тихо, со злобой обделённого, оскорблённого человека:

— Убирайтесь ко всем чертям! Давно бы так...

— Убираться нам некуда, мы будем разменивать квартиру.

— Квартира моя. Мне её давали, мне!

— Да, тебе. Но и нам. Мы тут прописаны.

— Хорошо. Забирайте её себе. А я буду жить на даче.

С этими словами Очкин вышел.

Обедал в ресторане. Заказал бутылку коньяка и почти всю её выпил. После первых двух-трех рюмок у него поднялось настроение; почувствовал силу и прилив энергии, и сердце, которое с самого утра слегка ныло, отпустило — дышалось легче.

Семейная драма не казалась такой уж страшной. «Пока поживу на даче. Нервы успокою».

Обильная еда гасила действие алкоголя, Очкин ел и пил много, и тогда лишь остановился, когда коньяка в бутылке оставалось на донышке.

Мелькали и такие мысли: «Грачёв, этот шалопай, трезвенником стал. Смех!»

К Грачёву не было той глухой неизбывной неприязни, которую питал ко многим и глушил в себе из соображений такта и эгоизма. К тому же Грачёв был нужен — строил дачу.

«И теперь... пусть живёт. Отведу комнату в нижнем этаже,— пусть обитает».

Вспомнил, что не закончено оформление документов на дачу. Откинувшись на сидении, думал: «Документы оформлю, завезу материалы — кирпич, доски, цемент».

«Волга» несла его по широкому Приморскому шоссе. Со стороны залива дул прохладный ветерок, но не освежал, не бодрил, Очкину хотелось спать, и он, откинув назад голову, задремал. Во сне чувствовал боль в груди, сильный, настойчивый звон в ушах и тяжесть в области желудка.

У калитки вышел из машины, сказал шофёру:

— Завтра не приезжайте. Я плохо себя чувствую и на работу не пойду.

— Завтра суббота, Михаил Игнатьевич. Вам и не надо идти на работу.

В этот момент вывернулся из-за угла забора Георгий Назаренко.

— Костя, постой!

Очкин остановился, подождал. Георгий был навеселе, угодливо изогнулся, по-военному приставил ладонь к виску.

— Пардон, обознался.

— Проходите,— открыл калитку Очкин.— Костя сейчас придёт.

Казалось, Очкин обрадовался случаю раскупорить бутылочку и продолжить винопитие. Он провел гостя на кухню, пригласил к столу. Из шкафа выставил коньяк, рюмки...

А через час явился Грачёв.

Все двери были раскрыты; Костя миновал коридор и перед чуть приоткрытой дверью кухни остановился. За столом мирно сидели Очкин и Георгий. Говорили о нём, Грачёве:

— Костя — хор-роший пар-рень. У нас его «Чемпионом» зовут. «Чемпион!» — кричит братва, и Костя идёт. Вынимает деньги,— на, пей, ребята. Чемпион! — одно слово. Не знаю, откуда взялось, а так зовут. Я не бил рекордов, но я — начальник цеха! Слышишь? Седой, ты меня слышишь? Я был начальником цеха. Без трёпа. Правду говорю. Ну, хочешь — документ достану.

Очкин выставил руку, словно защищаясь от удара. Глухо бубнил:

— Не надо документа — чёрта мне в нём, я — директор, и то молчу, а он — начальник цеха. Все вы чемпионы да начальники — пьянь шелудивая.

И ещё тише:

— Какого чёрта сижу с ним... тары-бары...— руками углы стола обхватил. И вдруг как гаркнет:

— К чёрту пошёл! Слышишь, алкаш вяленый! А ну...— расселся тут. Начальник!

Схватил его за ворот пиджака, поволок в коридор, потом за калитку и толкнул на обочину дороги. Из раскрытого окна кухни Костя наблюдал, как Георгий ворочался с минуту, затем поднялся и, не оглядываясь, побрёл неверным, заплетающимся шагом.

Очкин долго и старательно закрывал на внутренний замок калитку. А вернувшись, не удивился Косте, положил ему руки на плечи, сказал:

— У меня несчастье, друг. Ба-альшое горе! Ушла Ирина. Совсем ушла. Ты ведь знаешь, как она уходит.

Грачёв не придал значения пьяной болтовне, отвёл Очкина в кабинет. И там уложил в постель.

Очкин хотя и был изрядно пьян, но сон к нему не приходил. У него очень болело сердце. Никогда до сих пор у Очкина так сильно не болело сердце.

Утром следующего дня он проснулся от громкого разговора, доносившегося с первого этажа. Незнакомый голос настойчиво требовал хозяина.

— Вы только покажите мне дверь его кабинета!

— Михаил Игнатьевич отдыхает, придите в другой раз.

Это был голос Грачёва; Очкин узнал его, и странное дело, дотоле неприятный, приводивший его в раздражение голос боксёра на этот раз не казался Очкину ни неприятным, ни даже чужим. Грачёв оберегал покой хозяина, и, может быть, оттого, а может быть, от сознания общей судьбы, но что-то родное, близкое слышалось в голосе Грачёва.

— Костя! Кто там пришёл? Пусть войдёт.

Впервые  Грачёва  назвал  по  имени;  раньше  никак  не  на- зывал.

На пороге показался Шурыгин.

— Здравия желаю, Михаил Игнатьевич!

— А-а, Шурыгин,— буркнул Очкин, выказывая явное неудовольствие. «Хлопотать за кого-нибудь пришёл»,— в сердцах подумал Очкин и заранее решил отказать.

— Вы как руководитель большого государственного масштаба,— начал издалека Шурыгин,— не можете не знать о новых веяниях по борьбе с коррупцией. Нынче дай только повод — из мухи слона сделают.

— Да, знаю,— прервал Очкин, выказывая нетерпение.— Но о чём это вы?

— Какой-то мерзавец кляузу на вас написал.

Эти последние слова точно огнём опалили Очкина; притихшая за ночь боль острой режущей ломотой разлилась по всей левой стороне груди и в районе живота.

— О чём вы? Говорите конкретнее.

— Брусочки, будь они неладны. На обычном-то складе их не купишь.

— Куда направлена кляуза?

— Районному прокурору. Я хотел вам предложить уладить дельце.

— Не надо ничего улаживать. Спасибо, Шурыгин. Это не страшно. Тут нет никакого нарушения. Бруски из брака. Оплачены. А теперь — идите. Мне нездоровится.

Одутловатое, сонно-вялое лицо Очкина вдруг покрылось бледностью, в глазах отразилось предчувствие неотвратимой грозной беды. Он с трудом поднялся с дивана, перешёл к письменному столу, сел в кресло. Глуховато, сникшим от волнения голосом проговорил:

— Идите. Пожалуйста.

Шурыгин вышел, а Очкин сидел ни жив ни мертв; он не смотрел вослед роковому посетителю, но шаги бывшего строителя, спускавшегося по лестнице, дополнительной болью отдавались в сердце. Лихорадочно работал мозг. Одна картина мрачнее другой рисовались в воображении. Четыре кубометра калиброванных брусков. Мелочь, конечно,— к тому же оплачены, и квитанции есть, но бруски взяты со строительства детского сада, а там сейчас затор, все планы срываются. Попади он на зуб демагогам, да журналисты прознают...

Воображение нагнетало страхи, ему представлялись комиссии, фельетоны. Лица знакомых и незнакомых людей. На каждом — недоумение, немой вопрос: «Очкин? Ты ли это? Да как же?..»

Потеря доброго имени были для него страшнее смерти.

Начисто вылетели из головы все другие неприятности, даже ссора с Ириной, разрыв с ней казались пустяком в сравнении с неминуемо надвигавшейся катастрофой. И даже боль сердца будто бы отступила.

— Костя! — закричал Очкин.— Поднимись сюда. Пожалуйста, скорее!

Схватил лист бумаги, стал писать:

«В комитет профсоюза завода медицинских аппаратов.

Прошу принять построенную мною дачу на баланс завода — пусть это будет детский сад или ясли для детей рабочих.

При строительстве дачи я использовал некоторое количество фондовых материалов со строек объединения, и это обстоятельство побудило меня принять такое решение.

Подробно обо всём сообщу в надлежащие инстанции.

                              Очкин».

Запечатал конверт, протянул вошедшему Грачёву. Сказал:

— Прошу тебя, окажи услугу, доставь сегодня же в профком завода. Сегодня же, сейчас.

— Но нынче суббота, к тому же вечер. Там никого нет.

— В конторе завода есть дежурный. Пожалуйста, отвези ему.

Позвонил в гараж, вызвал машину.

— Сейчас подойдет автомобиль. Будь другом, свези.

И тон, и слова были новыми, не похожими на характер их прежних отношений. Наконец, и вид Очкина — болезненный, взъерошенный.

Грачёв взял письмо.

— Мне нетрудно, но что с вами? На вас лица нет.

— Ничего, пройдёт. Вот полежу и станет легче.

Лёг на диван, накрылся пледом. Константин продолжал стоять у изголовья, с недоумением глядел на всегда здорового и такого самоуверенного Очкина.

Тот продолжал:

— Я, брат, малость перепил нынче. Ты завязал, а я продолжаю. И вот видишь — переложил, выпал из колеи.

Грачёв направился к выходу, а Очкин со страхом смотрел ему вслед и думал: «Он поедет в город, а мне тут сделается плохо».

У калитки раздался шум автомобиля.

Грачёв уехал.

Когда откатил последний слабый шорох автомобильных шин, повисла тяжёлая пугающая тишина. Душу рвала досада, в голове теснились тревожные, наводящие панику мысли. Одна из них настойчиво и властно билась в мозгу: «Чёрт дёрнул меня заварить такую кашу! Наверное, пьян был, навеселе, вот и сказал прорабу: пришли кубометра четыре. Пьяному-то море по колено. Хорошо, что деньги уплатил».

Очкин презирал пьяниц. Все беды на производстве, на стройках случались от них, молчаливых, прячущих глаза молодцов, схоронивших под досками бутылку, упившихся ещё вчера, а сегодня ошалело шатающихся с больной головой по цеху или стройке, побуждающих новичков «обмыть» первую получку, премию,— просто «составить компанию» — от них, алчных, жадных, озабоченных одной единственной гнусной мыслью «выпить». Этих он ненавидел и не питал к ним никакой жалости. Сорваны сроки сдачи объекта, случилась авария, кого-то покалечило — ищи пьяницу. Наконец, грубо сработано, наспех, кое-как — и тут «поработал» суетливый, пустой человечишко, чья жизнь сосредоточилась на бутылке. Но он не осуждал пьющих умеренно. Пожалуй, только теперь ему пришла в голову мысль, что и он, «умеющий пить культурно, и даже красиво», под воздействием вина совершил самую большую в своей жизни глупость. «Будь я трезвым, не пошёл бы на аферу»,— повторял он мысленно и чувствовал, как боль в груди и в области живота сжимает его точно калёным обручем.

Вспоминал свою жизнь — год за годом; всё мешалось в одну сплошную череду, туманную и безликую. С тех пор, как закончил институт, стремился себя возвысить — стать начальником цеха, потом главным инженером завода, а там и выше. И ещё была забота: квартира, книги, мебель — как раз то, что пошло в одночасье прахом; разошелся с женой, и всё ухнуло, как не бывало! Не так ли и с должностью? Сегодня есть — завтра всё полетело в тартарары.

Назад Дальше