Трагический зверинец - Зиновьева-Аннибал Лидия 3 стр.


   -- Особенно если волк матерый, силы у него много и злость страшная...

   Я соскакивала часто с заднего крыла, мчалась мимо сидящих и взбиралась на переднее, рядом с Федором. Оба крыла над низкими колесами создавали мне две удобных, хотя и тряских, площадки для моей гимнастики.

   -- Федор, стегни Красавчика, вон правая постромка болтается.

   -- Это под гору, Верочка. Нешто не видишь? Он даже очень усердный. Это Мальчик лукавит, а он лошадь прямой! -- (Мне забавно, что Федор говорит про лошадь -- "прямой". Это оттого, что Федор из воспитательного, и воспитывался у карелов. Так, я слышала, брат объяснял товарищу. И он прибавил уже совсем непонятно: "А ведь, может быть, он князь. Оттого эта тонкость лица").

   Уже запахло острее хвоей и болотом. Поля кончились, обступал лес. И здесь, еще в полной тени, вдруг почувствовалось, что где-то за далеким полем встало солнце. Холодный, далекий свет вдруг янтарем окрасил вершины дерев. Березы трепали макушки по ветру, путались голыми прутьями одна в другую. Сосны были черны и скучны, ели зелены и нарядны,- по бурой земле заиндевели желтые, красные, сизые, пурпуровые листья... Шалаш!.. Шалаш можно строить! Вон и хворост валяется непролазный...

   Вот пошли лошади шагом... Вот стали. Столпились охотники вокруг собак, спешились. И вскоре освобожденные собаки, встряхиваясь и визжа, вырываются из густоты. Крики, суета, лай, удары... Потом снова тихо все. Охотники и собаки исчезли в лесу. Мы одни на дороге.

   Иду поглядеть на телеги с большими железными клетками для волков. Потом подхожу ближе к сетями обтянутой, высокой стене голых берез и черных сосен.

   Бреду потихоньку прочь от своих, что там теснятся, робея, около долгуши. В лесу мне скучно около людей. В лесу я люблю одной быть.

   И быстро уносит воображение из этой ручной и складной жизни в иную, дикую, вольную, кочевую... Я царевна кочевого стана... Я на охоте. Нужно прокормить народ; но вот, сегодня враг оцепил наше становье, нас хотят изловить и съесть. Враг -- людоеды. Я одна, одна выползла из шалаша, и вот, бесстрашно пробираюсь кустами, ищу пролазки, спасения, чтобы провести свой народ тайно в лес свободный и избежать врага... Но волки... Волки все в лесу перебесились... Что может быть страшнее бешеного волка? Он никого не боится, бросается в толпу и кусает одного человека, другого человека... и те тоже бесятся... их нужно вязать... Это враг привил бешенство волкам, чтобы они извели мой народ, а мы в защиту от волков повесили сети на деревья, и теперь я сторожу, пока все мои спят...

   Как пахнет грибами! Ах, мухомор! Негодный, поганый! Но какой красавец, какое алое великолепие! и эти белые звездочки на порфире... Да и не плох он: он сторожит пленные боровики. Мухомор страшный сторож! Он брызжет яд в смельчака, приближающегося к боровикам. Это зачарованные царевичи, а мухомор -- огненный дракон. Вот и они! О, чудные! Семья: отец, мать и семеро, восьмеро, девять, одиннадцать детей. Где двенадцатый? Всегда бывает двенадцать сыновей, если у кого только мальчики. Крепкие, крепкие! Как дубовый лист осенний, темно-карие, и лоснятся, и пахнут. Какие холодные и веселые, как приложу к озябшему носу. Ах, лай! Это враги. Они собаками ищут меня... Бегу... бегу... Но боровики! Бросать добычу позорно. Лучше умереть. Да иначе ведь мой народ с голоду умрет.

   Волки! Волки! Царская охота. Лай тонкий, дружный, тягучий не прерывается, нарастает, близясь. Уже различаю отдельные голоса: кто тянет поглубже, кто острее. И дикие вопли. Сердце остановилось. Кто вопит? Ах, это уже не игра. Это вправду, вправду волки! Кого они режут? Кто так дико завопил? Много, много голосов. Это мужики гонят волков назад в лес. И вот, топот лошадей и ломаются сучья, как пожар хрустит и шипит по лесу. Лай! Лай! Лай!

   -- Вера! Вера! Вера!

   Милый голос мисс Флорри! Мчусь к ней, протянув руки вперед и разинув рот, вою волком в ужасе погони...

   Собаки смолкли вдруг. Я сижу в долгуше среди "деревенской аристократии" и стыжусь... Вот они никто не боятся. Смеются. Стыжусь и не отвечаю им на вопросы, грубая, злая, надменная.

   Несут. Вот двое уже несут. Это его. Это страшного волка. Может быть, бешеный? Аристократия жмется теснее в кучу, все почти уселись вместе на одном продольном сидении. Мимо нас его несут перекувырнутого. Голова отвисла к дороге. Все четыре ноги стянуты вместе, и сквозь веревку продета толстая дубина. Плечи охотников подгибаются. Волк матерый тяжел. А там еще несут, и еще... Потом опять где-то вдали затягивается стеклянный лай, сначала как комариный звон в ухе. Это еще раз завели в лес собак. Или то вторая свора?

   Подъезжает Владимир Николаевич к клеткам.

   -- Не опасно. Ведь они связаны! И я здесь с вами!

   Конечно, с ним ничто не опасно и никто не опасен! Идем.

   Сквозь толстые жердины решетки гляжу на волков. Весь пол устлан. Штук пять... да, пять. Лежат, как бараны со связанными, стянутыми вместе ногами. Веревки вокруг шеи, держащие палки в их пастях, теперь перерезаны, но зубы все еще дико, упрямо стиснулись, вонзились в дерево. Не отпускают деревянных удил.

   Мне жаль волков. Противное это, скользкое, дряблое чувство подползает к груди. Толкаю прочь: волки злые, едят овец, съели осленка моего, маминого старого Голубчика, на котором она молодою верхом ездила... Волки злые и гадкие трусы! Они стаей нападают на одинокого... Какие гадкие глаза!

   -- Вот скверная морда! -- говорит Владимир Николаевич. Конечно, скверная! Владимир Николаевич всегда прав. Маленькие глазенки глядят со злобным ужасом, как угольки,-- конечно, как угольки колючие! Ведь ночью они светятся, как зеленые фонарики, волчьи глаза.

   Ужасно, ужасно! Вот открыли дверь клетки; вот ввалили еще одного и протолкнули глубже.

   -- Фу, какой гадкий! -- кричит фельдшерица,-- у него рана в боку. Отчего его не убили? Зверю лучше, чем человеку -- его можно убивать.

   Я гляжу на высокую, мужественную ее фигуру. Хочу быть доктором.

   -- Не приказано, барышня. Приказано живьем доставить! -- объясняет ей запыхавшийся охотник.

   -- Бедное животное! -- шепчет по-английски мисс Флорри и отходит с брезгливым лицом прочь от клетки.

   -- Какая вонючая клетка! -- говорит Эмма Яковлевна.

   -- Вот отвратительные звери!

   И остальные дамы отходят.

   -- Ужасно интересно!

   -- Собаки опять близко. Скоро прибудет новая партия.

   -- Пора домой! -- зовет мисс Флорри. -- Я такой охоты не люблю. Если бы верхом с ружьем, я сама бы стреляла. А так -- неприятно, жалко!

   А я разглядела и давно плачу. У этого волка проткнут вилою бок. Он дышит через дыру в боку. Воздух шипит, мне кажется, что слышу через дыру, и края раны движутся вверх и вниз. Это страшно. Зубами волк закусил палку во рту, и совсем близко к моему притиснувшемуся к решетке лицу -- его глаза. Я вижу в их углах белок. Он весь кровавый. Зрачки напряжены, прямо в мои зрачки. В них стиснулась несносная боль, яростная ненависть, тоска и последний, безнадежный, остановившийся ужас. Эти зрачки заколдовали меня, и я, как он, стиснула зубы, оскалив их, и напрягла дикие зрачки высохших от слез недавних глаз. Я слышу свою гримасу. Кожа сухо натянулась. Я ушами слышу свое противное волчье лицо, с ненавистью, ужасом и болью в зрачках и в растянутых губах... А воздух все шипит, вырываясь из кровавой дыры в боку, и края раны быстро лихорадочным дыханьем шлепаются вверх и вниз. Как страшно сделано тело! Если проткнуть, то вот какая мякоть кровяная, и там все что-то отдельное -- печенка? сердце? легкое? Что это голое, кровяное, что открыто лежит в живом теле волка? Отчего он не воет? Отчего он не визжит, не воет?

   Лошади фыркнули, дернули. Волк покачнулся от резкого толчка. Так его будет трясти и подбрасывать сто верст до царского парка? Я взвыла, дико, остервенелым, животным воем.

   -- Вера, Вера!

   Кто-то бежал ко мне. Все бежали ко мне. Но я бежала от них, прямо в лес. Перескочила широкую канаву, полную воды, продралась сквозь кусты и ударилась о сеть. Упала, что шлепнулось по мне? Близко шаги. Хотела вскочить и бежать дальше от них, от людей. Но руки задержаны, ноги опутаны. Сеть, сеть упала сверху на меня. Сеть опутала.

   Тогда бешеный ужас мною овладел, и я стала биться с ревом и гиканьем, лягаясь, дергая руки, кусаясь. Вокруг меня сначала встал хохот, потом все смолкло. Испугались. Кто-то сказал:

   -- Она сбесилась!

   И голос мисс Флорри:

   -- Это не девочка, а дикий зверь. По крайней мере раз в месяц она становится зверем.

   Эти слова поразили меня, и я вдруг затихла. Может быть, это правда, и я немножко зверь. Не только девочка, но немножко -- зверь. Раз в месяц -- я зверь. Мне стало тоскливо, и вдруг я устала каждою кровинкою, каждой кожицей. Меня распутали. Уже шутили. Уже вели к долгуше очень покорную и молчаливую, и шутили.

   Я попросилась к Федору на крыло у козел. С ним мне было легче. Долго молчали. Я забыла попросить кнут у друга. Я размышляла. Потом:

   -- Федор, это хорошо, что всех волков переловят. Это хороший царь, что так приказал.

   -- Еще бы!

   -- Ну да, еще бы. Конечно. Они очень злые, волки-то. Они овец у мужиков режут, и вот даже Голубчика...

   Я начинаю плакать.

   -- Федор, я ведь не люблю волков. Их жалеть не надо.

   -- Куда уж волков жалеть, Верочка. Эй, балуй, Мальчик! Кнута хочешь?

   -- Федор, дай мне кнут?

   Прошу робко. Дает. Машу Мальчику кнутом, норовя так, чтоб не заметил Красавчик.

   -- Федор, а ведь теперь хорошо будет в лесу без волков? Теперь никто не будет никого есть?

   -- Есть? А им что же жрать-то, зверям? Все друг дружку жрут. Это уж так положено.

   Федор смеется искоса на меня. Шутит. Мне становится скучно. А Федор разохотился, размышляет вполголоса.

   -- И какая есть зверюшка неприметная и тихонькая видом, а кого-нибудь да жрет. Это оттого, что если не жрать, так с голоду помрешь. Даже и травка, и то другую травку душит. Так положено. Тоже и человек. Только зверь зря жрет, а человеку Богом открыто, какое чистое мясо, а какое поганое...

   Мне любопытно.

   -- Как Богом?

   -- Очень просто. Потому что человека Бог надо всеми зверями поставил и ему все что следует о зверях открыл.

   Мне снова скучно, оттого, что уже не надеюсь ничего понять. Федор умеет понятно говорить только о лошадях.

   -- Федор, а Федор! -- я стегаю Красавчика, который бьет задней ногой и попадает через постромку.

   Федор сердится. Должен слезать. Лошади дергают. Красавчик ржет.

   Аристократия вся вылезает вместе с Эммой Яковлевной из долгуш с возгласами страха.

   Остается только сидеть невозмутимо мисс Флорри.

   И я на крыле у пустых козел держу вожжи и тяну их изо всех сил. У меня кисти рук очень сильны.

   -- Ножку... у...! -- тонким тенором взывает Федор к Красавчику.

   -- Ножку... у... Ножку... -- башу я со своего крыла вподмогу.

   Едем снова. Кнута уже просить не смею, виноватая.

   -- Федор, а Федор, знаешь что? Мне так неприятно, что все должны друг друга есть. Мне, Федор, скучно.

   -- Ну, ничего. Что уж скучать от такого. Такое уж положение положено. Он, зверь-то без греха. Это мы только грешные.

   Я не понимала.

   -- Ну, так что же, что грешные?

   -- Ну, так вот и нужно нам покаяться.

   -- Ну, и что же?

   -- А уж это сам Господь знает. Зверю-то и смерть не страшна, видишь, потому что, как я тебе уяснил, что зверь безгрешен. Это человеку только о смерти надо позаботиться.

   Я никогда еще не вела такого важного разговора, и так меня заняли и удивили неожиданные слова Федора, что повернули все мои мысли на другое. Я молчала теперь, потому что слов не находила тем странным, важным новым мыслям. Все вертелся один только вопрос, хотя спросить его было стыдно у строгого Федора.

   "Ну так что же, что грешны? Ну, так что же, что грешны?"

   Мне все казалось, что он на это скажет:

   -- Ну, вот и все. Грешны, и вот и все!

   Аллея к дому шла в гору и чем ближе, тем круче. Но лошади чуяли близкий отдых, знали близкую конюшню с просторными стойлами и денниками. Они мчали тяжелую долгушу вверх. "Как они обидятся, когда, выпустив нас, мызных, у большого дома, узнают, что еще не сейчас в конюшню, еще нужно развезти по домам деревенскую аристократию".

   Мамино кресло уже выкатили горничная, старушка Еленушка и сестра милосердия на мамин солнечный балкон. Она сама сидела в нем, устало откинувшись на отлогую высокую спинку, и на синие глаза с большими белками опустила тонкие веки. Я подкралась и стала целовать ее тонкие веки. Она не вздрогнула. Верно, сердце подсказало, что это я.

   -- Мушка, тебе сердце подсказало, что это я?

   Я еще целовала руки, теперь в тонкие ладони и думала: "Как это красивенько я сказала маме". Она улыбалась.

   -- Что там было на охоте?

   Я немножко омрачилась.

   -- Ах, ничего особенного. Много поймали волков. Только это очень неприятно. Одному волку прободали вилами бок. Он дышал через рану...

   Но я прерываю себя: мама очень больна. У мамы еще раз может сделаться такой же удар, который отнял уже ноги...

   -- Бедные звери! -- задумчиво говорит она и ее лицо такое белое, такое белое.

   -- А хорошо в лесу, Верочка, утром, так рано! Щиплет утренник? Я так любила.

   -- Ах, мама, какие боровики я нашла! Сейчас принесу.

   Я бегу за боровиками. Они завязаны в платке. Мама развязывает платок неловкими пальцами, любуется, нюхает их свежий, коренной дух, как букет.

   -- А я никогда не умела собирать грибы. У меня глаза близорукие.

   -- Оттого они у тебя такие синие? Мама, я вижу себя в твоем зрачке. В обоих зрачках, мама!

   -- Мария Николаевна не ждет тебя на урок?

   Это учительница деревенская с косой мне давала уроки летом и осенью.

   -- Нет же! Она после обеда...

   -- Конечно. У меня и память становится хуже, Верочка. Я много путаю. Я, может быть, стану скоро глупенькою... Но ты будешь помнить другую маму, Верочка?

   Углы ее губ вздрагивают. Как я боюсь, когда углы ее губ вздрагивают! Я уже собираюсь плакать. Готовлюсь, но вспоминаю, что маму вредно огорчать. Креплюсь и шепчу без доверия к голосу:

   -- Да, да, мамочка. Я же тебя знаю. Мамочка, отчего Федор говорит, что зверям умирать не страшно?

   -- Разве он знает это?

   -- Он говорит, что они без греха.

   -- А! это правда.

   -- А люди?

   -- Людям тоже бывает не страшно умирать... Если они поняли.

   -- Что поняли?

   -- Если много помучались и поняли, что не нужно пристращиваться...

   -- Что это значит?

   -- Ах, Верочка, я хочу с тобой говорить, как с большой! Ты постарайся запомнить, все-таки, может, и моя жизнь, бесполезная, тебе пригодится. А я должна спешить все сказать, потому что моя болезнь такая, которая понемножку портит не только ноги, но и ум...

   -- Ты знаешь, что это значит, когда два человека в одном человеке живут?

   -- Два... в одном?.. Мамочка, так всегда...

   -- Ну, вот, и ты! Вот во мне всегда так было. Один ко всему пристращался, был жадный и скупой, себе хотел и не умел отдавать. Вот к моему цветнику... ковровому, вот к кофею с густыми, сырыми сливками, вот к маленькой подушечке пуховой под голову, или к Голубчику моему или к Володеньке, вот к твоему брату покойному, а потом к его могилке, к этому старому дому, где рос и родился, и жил твой отец, и где мне было... счастливо... раньше, чем он покинул нас... ну, и к моей старой Еленушке, чтобы она всегда мне приготовляла платье, белье... чистое, удобное... и к нашему оврагу, к Абрамову ключу... вот то же к липе перед флигелем!.. Это все одно и то же. Это все только пристрастие, все приклеивается тот первый человек. А есть второй человек, который очень свободный и который умеет только любить, но пристрастия не имеет. Вот тот человек редко говорил во мне. Я редко его умела услышать, пока была здорова. А когда так слегла навсегда, тогда услышала его. И стал мне цветник мил, и Елена мила, и Володина могилка с цветочками или даже просто с дикой травкой мила, и папочка твой далекий дорог и благословенен, и старый наш дом, и детки, вы, живые -- все стало мило само по себе, а не для меня: это не стало в моей любви пристрастия, а стала большая свобода. Вот ничто не стало больше меня держать.

Назад Дальше