Открытые берега (сборник) - Ткаченко Анатолий Сергеевич 17 стр.


Мы пошли к воде, навстречу прохладе. Сели на борт лодки. Пахнуло на мгновение теплом тухлой рыбы: где-то в пазах остались и сопрели на жаре бычки и мелкие воблы, — и отодвинулась в глубину степи стоялая духота вместе с памятью о ней. Нахлынуло море всей своей огромной влагой, непостижимостью, движением.

— Эх-ха… — длинно, грустно выговорил Олжас.

Я не спросил, что означает его «Эх-ха…», да и он, пожалуй, не ответил бы сейчас: не хотелось говорить в этой тишине и затерянности. Все сделалось незначительным, слишком уж по-человечески суетным, и еще тише я ответил:

— Да-а…

Шелестя песком, подошла повариха, сунула нам в руки по кружке верблюжьего кислого молока — щувата. Белый платок, темное лицо и… быстрый белый проблеск зубов, — это она улыбнулась мне, робко, надеясь, что я не замечу. И как-то сразу я понял: она русская, но никогда не видела своей лесной туманной родины.

Наступил еще один день, рыбаки притопили невод, пригнали лодку с уловом к берегу, и старый верблюд получил на обед горку мелкой рыбешки. Я пошел в палатку Мухтара проститься: скоро ожидалась машина, на которой мне надо было ехать в город Аральск.

Мухтар был не один, я это понял, подходя к палатке: оттуда слышался чужой, чем-то недовольный голос. Я подождал несколько минут, но разговор продолжался и не чувствовалось, что скоро он закончится, решил самовольно войти.

Напротив бригадира, подвернув под себя хромовые сапоги, сидел человек в милицейской форме. Фуражка четко значилась у него на голове, китель был застегнут на все пуговицы, звездочки на погонах резко поблескивали, будто подсвеченные изнутри, — и было несколько смешно видеть по-степному сидящего, однако не потерявшего служебной выправки старшего лейтенанта.

Мухтар пребывал в своем улу на лохматой кошме и в той же идолоподобной позе: глаза у него полуприкрыты, обрюзглое, цвета древней бронзы лицо глянцевело от пота, живот лежал на коленях, руки на животе; и только шляпа сдвинута на ухо, будто он поспешно прикрыл ею лысину, и это почему-то выдавало его душевное состояние: бригадир Мухтарбай очень сердит.

Старший лейтенант выговаривал слова резко, часто, военным категорическим тоном, после схватил прутик и принялся вычерчивать на песке впереди себя какие-то линии. Мухтар слегка приоткрыл веки, красно, медленно глянул на песок, хрипло выкрикнул:

— Жок!

Старший лейтенант осекся, брезгливо вытянул губы, огорченно крутнул головой, как человек, уставший доказывать то, что понятно любому ребенку; но вот он снова схватил прутик и, понемногу наращивая потерянный голос, заговорил твердо, водя прутиком по песку.

Мне подумалось: «Может быть, это уполномоченный из города, что-нибудь, случилось в бригаде, донесли на Мухтара?..» Припомнился сегодняшний разговор с Олжасом, я прямо спросил его, почему на бешбармаке рассердился бригадир. Олжас сказал: «Наш Мухтар не любит вопрос про деньги». Оказывается, никто из рыбаков не знает своего заработка, на всех получает лично бригадир, высчитывает за еду, водку, спецовку; откладывает сколько-то поварихе; после делит рыбакам, но не поровну: чем старше годами рыбак, тем выше плата. Сам Мухтар никогда не работает, — руководителя это может унизить, — и выходит к неводу лишь, когда приезжают начальники или корреспонденты. Старики в бригаде считают, что так и должно быть, а Олжас в прошлом году, сразу после армии, сказал Мухтару: «Ты как бай!» — и написал заметку в районную газету. Мухтара покритиковали, однако к заметке было добавлено, что он, Мухтарбай, лучший ловец и руководитель неводной бригады в районе. Мухтар ничего не сказал Олжасу, с виду даже не обиделся, но все старые рыбаки перестали говорить, с «болтун-солдатом», обходили его, как в прежние времена иноверца, и Олжас чуть было не ушел от них. Однако вспомнил, что сам попросился к Мухтару, да и заработать очень хотелось: жениться пора. Другой, более удачливой бригады на всем Арале не сыщешь. «Ничего, — сказал себе Олжас, — пока поработаю…»

Может быть, это уполномоченный из города, сидит, спорит с бригадиром, хочет разобраться в жизни и работе рыбаков?

Старший лейтенант четко изобразил на песке чертеж: вверху значился кружок, и от него вниз и в стороны, как лучи солнца, шли прямые линии. Над кружком было написано: «Жахаим», на конце каждой линии казахские имена: Алим, Мерике, Сарсен, Кузденбай и много других. Старший лейтенант водил прутиком поверх чертежа, тыкал и сверлил то одно, то другое имя и, мне казалось, гневно, полушепотом выкрикивал Мухтару свое отчаянное возмущение. Но вот он выпрямился, отшвырнул прутик, заговорил ласково, с легким смехом, очень стараясь чем-то угодить Мухтару.

— Жок! — сказал бригадир, на этот раз, не открыв своих красных глаз.

— Ба-яй, — испугался старший лейтенант и замолк, нервно нащупывая портсигар.

Я решил воспользоваться этим затишьем, придвинулся к бригадиру, осторожно коснулся его плеча.

— Уезжаю, Мухтарбай, до свидания.

Минуту он молчал, как бы обдумывая мои слова, после качнулся в мою сторону, глянул в упор — так, что я почувствовал всю тяжесть, весь древний степной жар его большого тела, — медленно проговорил:

— Пиши мой адрес. Карточку пришли.

Быстро, покорно я записал коряво выговоренный по-русски адрес казахского поселка на Сыр-Дарье, и Мухтар сказал:

— Пришлю вобла. С пивой кушай.

От его пожатья моя сухонькая ладонь взмокрела, сделалась горячей. Торопливо, но почтительно (не поворачиваясь к Мухтарбаю спиной) я вывалился из палатки, зная, что обязательно пришлю ему снимки.

Было огненно, сонно и грустно вокруг. В мире существовали лишь две стихии — степь и море; два цвета — рыжий и зеленый. Но это с первого взгляда, изначального ощущения. Вот уже мне ясно, что здесь, в этом мире, живет, буйствует века и тысячелетия одна стихия — солнце. Оно породило скудную, великую степь, а воду сохранило в барханах лишь для того, чтобы не позабыли люди о его великой доброте.

Рыбаки спали, не видно было поварихи, верблюды спрятали свои рыжие горбы за рыжие барханы. Я пошел разбудить Олжаса: машина еще не появилась, и хотелось последние минуты провести веселее. Увидел его в короткой тени под брезентом, туго натянутым на кольях. Влез к нему, он подвинулся, поместились вдвоем. Олжас читал книгу американского писателя Рея Бредбери о космических путешествиях и жителях других планет. Книга была новенькая, казалась чужой в темных грубоватых руках Олжаса, и было удивительно, как ему удалось сохранить ее в бригадной палатке.

— Ты Гагарина видел? — спросил Олжас.

— Видел.

Олжас оглядел меня всего так, будто наконец обнаружил во мне что-то очень интересное. Я смутился от его жадного внимания и позабыл, из-за чего он уставился на меня, стал говорить о своем отъезде.

— Он какой? — спросил Олжас.

— Кто?

— Гагарин.

— Обыкновенный. Говорит: приказали — и полетел. Главное — техника.

— Он как бог! — не согласился Олжас.

Сощурив свои узкие, слегка сонные глаза, чуть приоткрыв негритянские губы, он забывчиво смотрел в неподвижную, будто заледеневшую стеклянной зеленью даль моря. Туда же и я перевел взгляд и долго, пока не замерцало в глазах, смотрел на белые капли чаек, дремавших вдоль отмели.

Из палатки Мухтара слышался то гневный, то ласковый голос старшего лейтенанта. После сделалось тихо. А еще через минуту старший лейтенант раздвинул красной фуражкой захватанные полы входа, вполголоса выругался и пошел к палатке рыбаков.

— Кто это? — спросил я Олжаса.

— Милиция.

— Зачем приходил?

— Рыбку просить приходил. — Олжас приподнялся на локоть, усмехнулся. — Рыбку любит кушать.

— Дал Мухтар?

— Жок. Напрасно доказывал милиция, что он родня бригадиру. Мухтарбай не поверил. Мухтарбай сказал: «Я последний из рода Жахаима». Другие умерли. Еще другие — на войне с фашистами погибли. Мухтарбай хорошо помнит свой род. Чуть не скончался милиция — так обиделся.

— Кто такой Жахаим?

— Батыр был. Аксакал. Джигит смелый был. Много коней, барашков имел. Всех других батыров завоевал.

Олжас уткнулся в книгу о космических путешествиях, а я пошел к бочке под кухонным навесом попить теплой солоноватой воды. Потом увидел, как по увалам, дальним барханам, струящим в небо пожары марева, длинно выстилая пыль, неслась автомашина. Постоял немного, соображая, куда она пойдет, и когда машина повернула в сторону Большого Сарычегонака, — побежал к морю: искупаться на прощание, запастись прохладой на всю дорогу до города.

Шофер привез газеты, письма и журнал «Огонек» для Олжаса: он был подписчиком. Немного продуктов, папиросы и отдельно — кто что заказывал. Машину обступили рыбаки, каждый день это небольшой праздник. Шофер пошагал к артельному котлу есть рыбный суп, а старик, помощник бригадира, принялся взвешивать улов. Рыбу перегрузили в кузов, накрыли брезентом, сдали шоферу по накладной, и я, обойдя рыбаков, каждому пожал руку.

Остановился возле кабины, шофер кивнул мне, я поставил ногу на подножку, и тут откуда-то сбоку твердо подошел старший лейтенант, слегка отстранив меня, проворно влез на сидение рядом с шофером. Одернув китель и уперев руки в колени, он выговорил чисто, почти без акцепта:

— Мне тоже полагается в кабинке.

От удивления я, видимо, изобразил всей своей фигурой крупный вопросительный знак.

— Начальник отделения милиции, — строго пояснил старший лейтенант.

Пришлось лезть в кузов устраиваться на рыбе. Сразу понял, как обидно меня провели: рыба уже нагрелась, припахивала, и всю дорогу через степь будет мучить меня тошноватым тлением.

Машина тронулась, качаясь, пробуксовывая на песке.

И как по резкому экрану кино замелькали кадры: зеленый кусок моря… лодка… горб верблюда… рыжий бархан… рыбаки у палатки… черная, как монашенка, повариха… палатка Мухтарбая… зеленый пласт моря… невод на берегу… повариха… опять повариха… рыжий, как огромный горб верблюда, бархан… еще бархан… И — бурая, однотонная, во все стороны света степь.

Саша Таршуков

Автобус притормозил возле крашеного строения на разъезженной площадке (здесь, видимо, находилась контора стройки) и вслед за другими пассажирами — большей частью рабочими, в брезентовых куртках, робах, в кепках, фуражках (была и фетровая помятая шляпа) — я спрыгнул с подножки и прямо перед собой увидел большой плакат на железной арке:

«Красноярская ГЭС — 100 планов ГОЭЛРО!»

Прошел мимо зеленого строения, остановился. Серой, дымной громадой впереди вздымалась плотина. Она перегородила Енисей, войдя в гранитные кряжи обоих берегов, была сумрачно глухой, и только справа, где-то очень низко, клокотала вода. И минуту, и две я стоял неподвижно, как бы для того, чтобы поверить в реальность всего этого, после подумал: «Да, я здесь, вижу плотину. Хорошо, что собрался, приехал в эту дальнюю даль». Я прошел под арку, снова остановился: дальше идти было нельзя — стройка, задержат. Но хотелось туда, к серо-ржавой стене, в грохот и дым — увидеть все близко, даже потрогать руками. Стал прикидывать: не обратиться ли в пропускной пункт, а то и прямо в контору? Или вон ходит человек в милицейской форме, подойти, сказать: «Приезжий, разрешите…»

— Папаша!

В нескольких шагах от меня стоял человек в длинном пальто — макинтоше не первого года носки, плоской коричневой кепке, широких штанах. Немодно одетый, он все же выглядел опрятно, даже празднично. (Так, наверное, бывает с теми, кто редко снимает с себя рабочую форму.) Человек просторно улыбнулся мне, коротко махнул рукой, подзывая к себе. Кажется, я видел его в автобусе, когда ехал из Дивногорска к плотине.

— Папаша, — повторил он, подавая руку, — будем знакомы.

— Будем.

— Приехал посмотреть?

— Да. Вот только…

— Ерунда. Пойдем. Мне как раз туда. — Он вскинул голову и указал в самый верх плотины.

— Пустят?

— Со мной? Что ты! Меня здесь кто не знает — сам батя, товарищ Бочкин, руку подает. Знаешь такого?

— Слышал.

— Ну и пойдем.

Я хотел было отказаться, но тут же смекнул: чего теряю? Задержат — вернусь. А хлопотать пропуск — неизвестно еще, чем это кончится: я не командировочный, не корреспондент, просто любопытствующий отпускник, проезжий гражданин. Могут и не разрешить.

Мы прошли арку, будку пропускного пункта, ступили на шпалы узкоколейки. Навстречу прошагали двое военных (не то экскурсанты, не то из местной охраны), на нас не обратили внимания, и я понял, что нахожусь на территории плотины.

— Будем знакомы, — сказал мой спутник, опять подавая руку. — Саша Таршуков. Арматурщик.

По легкости в тоне, неосновательности, с какой он коснулся моей руки, я почувствовал, что именем моим он не очень интересуется, и назвал себя невнятно, лишь бы не промолчать. Он не переспросил, широко распахнув полу макинтоша, достал папиросы «Казбек», предложил закурить:

— Дыми, папаша. Других не держу.

Вскидывая руку, слегка помахивая ею перед собой и тыча куда-то вверх, в самую гребенку плотины, он рассказал, что семь дней был на бюллетене: упал на арматуру в восьмиметровом колодце блока, — но теперь вполне поправился и идет в бригаду получать деньги: бригадир Гурвич должен закрыть сегодня наряды. Немного в этот раз заработал, однако ему хватит (он человек одинокий), и еще «поправку» отметить найдется.

Мы шли по узкоколейке, иногда отступая на обочину, — мимо неторопливо проталкивали вагонетки крикливые женщины, одетые в комбинезоны, — на нас надвигалась темнеющей громадой, громом и дымом плотина; я старался меньше смотреть на нее (чтобы привыкнуть постепенно, не растеряться, больше увидеть потом) и все поглядывал на Сашу Таршукова. Он чуть выше меня ростом, худой, жилистый, лицо бледноватое (а работает на воздухе; наверное, к белобрысым загар не пристает даже на Енисее), черты крупные — нос, губы, подбородок, надбровья — все выпячено вперед, как бы не вмещаясь на узком, продолговатом лице. Ему около сорока лет, как и мне. Но почему он называет меня папашей? Из-за моей бороды и усов? Едва ли. Я чувствую какую-то нарочитость в его голосе, игру. А может быть, здесь это принято, как «старик» среди теперешней молодежи?

— Смотри туда, — слегка развернул меня Саша Таршуков.

Справа от нас, на широких платформах, под мостовым краном, лежали две турбины — округлые, невероятной величины. Но вид у них был легкий, даже воздушный: они были окрашены в яркий голубой и красный цвета.

— Через Ледовитый океан, понял, доставили. Самые крупные в мире. К юбилею эти две поставим.

Еще несколько минут — и мы остановились у самой стены плотины. Она лишь издали казалась цельной, даже гладкой, сейчас стали видны ее уступы, перепады, блоки и быки. Огромный котлован простирался от берега до берега Енисея (лишь справа узко и бело дымилась вода), был перекопан, горбился холмами, зиял провалами, в которых светились мутные лужи; и всюду краны, экскаваторы, арматура, магниевые вспышки электросварки, ревущие агрегаты и компрессоры — как нагромождение беспорядочное, непостижимое. Людей почти не видно, они, маленькие, затерянные среди грома и металла, промелькивают кое-где, и кажется, все движется, вращается, перемещается здесь само собой, по воле какой-то высшей силы; даже тяжеленные «ЗИЛы» и «МАЗы» — тупорылые, буйволоподобные — сами, разумно, ползут по мокрой глине дороги.

— Что скажешь, отец?

Я поспешно развел руки.

— Это что! Пойдем туда. Главное — не трусь.

Саша Таршуков пошел впереди, скользнул в узкий проход между арматурой, влез на бетонную площадку, прошмыгнул под самой бадьей крана, нагруженной кирпичом (на него ругнулась толстая бурощекая женщина); я выждал, пока бадья отплывет в сторону, потянулся следом. Саша, казалось, позабыл обо мне, ловко прыгал с уступа на уступ, по доскам, железным листам, пробирался между штабелями каких-то ящиков, деталей, конструкций. Я едва успевал, и порой спина его скрывалась в сумерках ниш и переходов.

— Давай, давай! — услышал издали. — В прорабке передохнем!

Увидел лесенку из тонкого железного прута, подумал, что, пожалуй, по ней ускользнул от меня Саша Таршуков, вцепился в скользкие, начищенные до белого свечения прутья, полез вверх; лесенка раскачивалась, казалось, вот-вот она прогнется, соскользнет с упора, и я вместе с нею провалюсь в сизый дым котлована. Открылась железная рифленая площадка, чьи-то ноги, и сильная рука схватила меня за плечо.

Назад Дальше