Белый континент (с илл.) - Татьяна Минасян 6 стр.


Стоявший рядом с ним Отто издал звук, подозрительно напоминающий всхлип. Руал повернулся к нему и заговорил нарочито бодрым голосом, отбрасывая в сторону лыжные палки:

— Ничего, сейчас отдерем эти доски — заодно и согреемся! Что такое несколько дощечек для двух здоровых мужиков?

Его друг промычал что-то нечленораздельное и тоже принялся отстегивать лыжи. Руал первым подбежал к двери хижины, все еще раздосадованный неожиданной преградой, но, тем не менее, не слишком обеспокоенный. Однако уже через несколько минут работы, стало ясно, что переделка, в которую попали юные путешественники, гораздо более серьезна, чем им казалось поначалу. Отдирать крепко прибитые и, к тому же, примерзшие к двери куски дерева в огромных меховых рукавицах было ужасно неудобно, а стоило молодым людям их снять, как кисти их рук почти сразу начинали неметь от холода. Позже, с трудом оторвав от двери по одной доске, друзья обнаружили под ними небольшой железный замок, покрытый толстым слоем льда, который они попытались сбить теми же досками — к их великому сожалению, безуспешно.

— Лезем в окно! — решил Амундсен, отбегая от неприступной двери. — Оно меньше и доски на нем не такие толстенные!

К тому времени, как приятелям удалось освободить от досок одно из окошек, пальцы их рук окончательно побелели и потеряли чувствительность. Небо над заснеженным плоскогорьем уже давно почернело, ветер становился все сильнее, и Отто с Руалом едва не падали от усталости. Для того, чтобы забраться внутрь хижины, им пришлось скинуть верхнюю одежду, но они настолько промерзли, что, раздевшись, с удивлением поняли, что холоднее им не становится.

А в доме их ждал новый удар: бережливый пастух не только заколотил все выходы из хижины, но еще и заложил досками дымоход. Чтобы освободить его, нужно было лезть на крышу, и Амундсену пришлось взять эту обязанность на себя: Отто, едва забравшись в дом, заново закутался в меховую куртку и принялся со слезами на глазах разминать замерзшие пальцы, всем своим видом показывая, что толку от него в расчистке трубы не будет никакого.

Через полчаса Руал спустился с крыши, залез в окно, и они с товарищем занялись разведением огня в очаге. Ветер завывал в расчищенной трубе, гася слабые огоньки спичек, а отсыревшие за несколько зимних месяцев дрова, аккуратно сложенные в углу хижины, отказывались гореть и обоим юношам казалось, что эта пытка холодом и болью в пальцах будет длиться вечно. Но, в конце концов, очаг был побежден, и в нем заплясало яркое и невероятно горячее пламя. Друзья, уже начавшие жалеть о предпринятой ими авантюре, снова воспрянули духом. И даже разбушевавшаяся за окнами метель не смогла помешать им снова почувствовать себя счастливыми.

— Отто, дружище, мы это сделали! — словно бы не веря собственным словам, вновь и вновь повторял Руал. — Мы стали первыми, кто забрался сюда в зимнее время! Ты понимаешь — первыми!

Дымоход был плохо прочищен, и воздух в хижине быстро пропитался едким дымом. Друзья то и дело закашливались и вытирали слезящиеся глаза, но, по сравнению с тем, что им пришлось испытать на свежем воздухе, это неудобство было совсем мелким и недостойным жалоб. Оба молодых человека были счастливы от того, что попали в тепло, и такая ерунда, как задымленный воздух, не могла помешать их блаженству. Они забрались в спальные мешки, придвинулись вплотную друг другу, чтобы еще сильнее согреваться ночью, и мгновенно заснули.

Эта ночь в душной, но теплой хижине стала последним приятным моментом в путешествии Руала и его товарища. Следующие два дна они провели, почти не выходя из дома из-за разыгравшейся с новой силой снежной бури, задыхаясь от дыма и с ужасом наблюдая за тем, как медленно, но неотвратимо уменьшается количество еды в их сумках и дров возле печки. Не спас положение даже найденный под лавкой мешок ржаной муки, которую Руал разводил водой и грел на печи — питаться мукой можно было только в хижине, где был огонь, и поэтому взять ее с собой в дальнейший путь друзья бы не смогли. А остальных продуктов у них тоже оставалось совсем немного.

Потом метель все-таки улеглась, они покинули хижину и снова пошли по плоскогорью на лыжах. Перед ними опять расстилалось бесконечное снежное пространство без единой темной точки или черточки, но солнце больше не светило, и в их беге на лыжах по этой гладкой белизне больше не было ничего похожего на то триумфальное шествие, которое они совершали по этой же самой равнине три дня назад. Теперь по плоскогорью шли не отважные покорители северных земель, а два смертельно уставших, голодных и замерзших мальчишки, единственной мечтой которых было оказаться под крышей жарко натопленного и населенного живыми людьми дома.

А потом была ночевка в палатках посреди этого огромного снежного «покрывала», были длинная бессонная ночь в намокших от снега спальных мешках, поиски пропавших сумок с остатками продуктов и безнадежные попытки сориентироваться на местности без карты, которая тоже безнадежно размякла от снега и влажного ветра, превратившись в слипшийся бумажный комок. Была попытка вернуться назад и удивление от того, что даже на ровном открытом месте тоже можно заблудиться. Были беззвучные, тщательно скрываемые слезы Отто, тайком от Руала снимавшего рукавицы и засовывавшего в рот окончательно потерявшие чувствительность пальцы, и осторожные взгляды Руала, которые он украдкой бросал на товарища, понимая, что тот не хочет показывать ему свою слабость. Были попытки провести следующую ночь в вырытой в снегу пещере, из которой друзья едва смогли выбраться наутро, был внезапно появившийся у них на пути обрыв, из которого Руалу пришлось вытаскивать Отто, был найденный ими шалаш, непонятно каким чудом не засыпанный снегом и не развалившийся от ветра…

Именно в этом шалаше Отто улегся на выстланный смерзшейся травой «пол» и сказал, что больше никуда не пойдет. Ни уговоры, ни упреки Руала, ни даже обидная ругань не произвели на обессилевшего молодого человека никакого впечатления, и, в конце концов, Амундсен, отчаявшись поднять сдавшегося товарища, решил дать ему немного отдохнуть и лег рядом. Из-за тонких стен шалаша до них доносился шорох веток, из которых тот был построен — снаружи опять поднимался ветер.

— Мы плохо подготовились к этому походу, — тихо произнес Руал посиневшими от холода губами. — Я должен был лучше все продумать, должен был предусмотреть, что все может… так сложиться. Отто, я очень перед тобой виноват, я втянул тебя в слишком опасное дело.

Отто не отвечал, но Руал, помолчав некоторое время, заговорил снова — не столько для плохо осознававшего происходящее товарища, сколько для самого себя:

— Это никогда больше не повторится. Ни один человек больше не будет замерзать по моей вине. Так рисковать нельзя — надо просчитывать каждую случайность. Надо перестраховываться.

Он с трудом заставил себя приподняться, выполз из шалаша наружу и, пошатываясь, встал в полный рост. Ветер ударил его по лицу колючими крупинками снега. Амундсен прищурился, защищая глаза, и увидел, что одна из редких на плоскогорье темных точек движется — и быстро приближается к их ненадежному убежищу.

Это был тот самый крестьянин, у которого путешественники останавливались перед выходом на Хардангерское плоскогорье и который долго не мог узнать в двух измученных исхудавших мужчинах с морщинистыми лицами тех беспечных юношей, которым несколько дней назад так хотелось зачем-то первыми пересечь эту опасную и совершенно неинтересную местность.

Глава VI

Великобритания, Лондон, 1898 г.

Вечернее осеннее небо над столицей Британии затянули облака, однако было очевидно, что ни дождя, ни знаменитых лондонских туманов Роберт Фолкон Скотт не дождется — как и во все его прошлые посещения этого города. Молодой человек уже давно перестал удивляться тому, что при ближайшем рассмотрении Лондон оказался вовсе не таким, каким его описывали знаменитые мастера литературы, но теперь хорошая погода вновь заставила его почувствовать разочарование. Очень уж она не соответствовала его безнадежно-мрачному настроению.

Он медленно шел по улице, почти не глядя по сторонам и не думая о том, куда и зачем направляется: все его мысли были заняты невеселыми размышлениями о будущем. Такое с лейтенантом Скоттом бывало крайне редко, только в нечастые и короткие периоды отпуска. На кораблях, где он служил, бесцельно бродить было негде, да и некогда — там каждый день был занят выполнением приказов старших по званию, и лишь оказавшись на суше, вдали от моря, Роберт сталкивался с необходимостью принимать самостоятельные решения. И каждый раз, с каждым отпуском это давалось ему все тяжелее. Теперь он спешил вернуться на службу не из-за скуки, как было всего несколько лет назад — нет, теперь Скотт всей душой стремился на корабль, потому что знал: только там ему не нужно будет день за днем смотреть в несчастные глаза матери и выслушивать от нее одни и те же слова о том, что им нечем платить за жилье, что девочки не должны заниматься неподобающими делами и что он, Роберт Фолкон «должен что-то со всем этим сделать».

Все началось три года назад. Джону Скотту исполнилось шестьдесят три года, и его здоровье, еще в юности отнявшее у него мечту о море, теперь стало мешать ему и в «сухопутной» жизни. Он уже давно начал чувствовать, что ему становится все труднее заниматься делами на своем заводе, и, в конце концов, когда усталость от работы сделалась совсем невыносимой, принял решение продать завод и провести остаток жизни в Аутсленде, живя на проценты с вырученных от продажи денег. Что произошло после этого, Роберт так до конца и не понял. По словам отца, получалось, что ему предложили вложить деньги в строительство какого-то предприятия, которое обанкротилось, не успев начать работать, и все попытки Скотта-старшего вернуть свой капитал закончились неудачей. И к тому времени, как Ханна решилась написать об этом старшему сыну, спасать семейный капитал было уже поздно.

Роберт Фолкон вернулся из очередного плавания и узнал, что поместье Аутсленд сдано в аренду и что его семья снимает теперь крошечную квартиру в Шептоне. Отец безуспешно пытался найти какую-нибудь работу, Арчи, служивший в Африке, отсылал домой почти все свое жалование, но его едва хватало на самые необходимые расходы, и даже сестры то и дело порывались куда-нибудь устроиться, хотя ни Ханна, ни Джон и слышать об этом не хотели. Без поддержки Роберта всю семью вскоре могли выгнать на улицу, однако и он мог помочь своим родным лишь частично. Его жалование немного улучшило жизнь Скоттов, но денег все равно было мало, и, в конце концов, случилось то, чего теперь, после банкротства, Ханна и Джон опасались особенно сильно: их дочери, несмотря на все уговоры и запреты, тоже стали искать работу. И небезуспешно — не прошло и пары недель, как тихая и послушная Роуз, никогда раньше не перечившая родителям даже в мелочах, неожиданно объявила, что будет работать сестрой милосердия в ноттингемской больнице. Джон Скотт был в ужасе, Ханна требовала, чтобы дочь и думать забыла о такой работе, однако Роуз, покорно выслушав обвинения родителей и согласившись с ними в том, что девушка из приличной семьи не должна возиться с немытыми и заразными больными бродягами, на следующий день собрала вещи и переехала жить в Ноттингем. Денег ей платили немного, но жилье при больнице санитаркам и врачам предоставлялось бесплатно, и поэтому мисс Скотт все же смогла делиться с семьей небольшими суммами. А вскоре после ее отъезда, три другие дочери Скоттов тоже покинули родителей: последовать примеру Роуз и ухаживать за больными они, правда, не решились, но зато им удалось устроиться работать продавщицами женской одежды в Челси. И хотя благодаря их помощи старшие Скотты выбрались из совсем уж крайней бедности, радости им это не принесло. Одна мысль о том, что три ее девочки, еще недавно сами примерявшие дорогую одежду в лучших британских магазинах, теперь вынуждены прислуживать капризным и высокомерным покупательницам, приводила Ханну в отчаяние. А о Роуз и о том, какую ужасную и неприличную работу приходится выполнять ей, миссис Скотт и вовсе старалась вспоминать как можно реже — тем более, что ее муж, винивший себя во всем случившемся, после разговоров о Роуз, всегда впадал в особенно мрачное и молчаливое настроение, и мог сутками сидеть в своем углу ни на что не реагируя и не обращая на жену никакого внимания.

Роберт Фолкон узнал обо всем этом, приехав навестить родителей вскоре после того, как они сообщили ему о банкротстве, и обнаружив, что все четыре его сестры теперь живут отдельно. Поначалу он, в отличие от матери, не видел в этом ничего трагического, однако позже, уже на службе, постоянно получая от Ханны письма, в которых она на нескольких страницах жаловалась ему на «неподобающее поведение» девушек, Скотт тоже начал на них сердиться и даже написал всем по очереди, чтобы они перестали мучить родителей и вернулись домой. Но из этого ничего не вышло: сойдя на берег в следующий раз, Роберт получил от Этти и от Роуз почти одинаковые ответы — старшие сестры заявили, что сидеть дома и ничего не делать, в то время, как родители еле-еле сводят концы с концами, они не будут. Мало того, хотя обе девушки и не написали этого открытым текстом, из их писем совершенно явно можно было понять, что новый «неподобающий» образ жизни им нравится, причем Этти намекала и на то, что младшие Кэтрин и Грэйс тоже вполне довольны ситуацией, и это особенно неприятно удивило их брата. Впрочем, отвечать на эти письма и пытаться переубедить сестер он не стал — ему хватало переписки с матерью, которую приходилось утешать обещаниями, что когда-нибудь они снова разбогатеют и будут жить так же счастливо и беззаботно, как раньше.

Первое время он и сам еще верил, что все действительно как-нибудь образуется и его семья вернется к достойной жизни. Но прошло еще полгода и стало ясно: так, как раньше не будет уже никогда. Роберт Скотт понял это, когда его отец тоже устроился на работу — его взяли управляющим на другой пивоваренный завод, владелец которого в прошлом был одним из его конкурентов, причем далеко не самых серьезных. После этого Джон и Ханна смогли снять более приличное и удобное жилье и уже не нуждались в самом необходимом, однако лучше их жизнь от этого не сделалась. Шестидесятитрехлетний больной глава семейства, вынужденный подчиняться гораздо более молодому и энергичному начальнику, не мог забыть, как еще недавно он сам командовал множеством людей, и примириться со своим новым положением. Ханна и ее дочери постоянно жаловались Роберту в письмах, что характер Скотта-старшего портится с каждым днем — да Роберт и сам замечал это во время отпусков. Джон то с горячностью уверял своих родных, что ему очень нравится его новая должность, то в красках расписывал, как он ненавидит эту работу и необходимость отчитываться перед другими людьми, то ругал дочерей за то, что они присылают домой недостаточно денег, то заявлял, что и сам прекрасно зарабатывает и ему не нужны их жалкие гроши. Девушки, устающие во время визитов к родителям от их постоянных попреков, вскоре начали избегать встреч с Джоном и Ханной и виделись с ними все реже, ограничиваясь краткими и сухими письмами. Роберту они тоже стали писать меньше, и только младшая из сестер, жизнерадостная Кэтрин, еще продолжала достаточно подробно рассказывать «Старому Ворчуну» о том, что происходит дома. И ее письма, полные жалости к отцу и слабой надежды на лучшее, отбивали у него и без того несильное желание видеться с родными. Впрочем, даже если бы старший сын Скоттов и захотел почаще бывать дома, ему все равно не удалось бы осуществить это желание: рейсы по Средиземному морю были длинными, а отпуска — редкими и короткими, так что если ему и удавалось приехать в Шептон, то максимум на несколько дней.

Между тем, Джон Скотт стал все чаще чувствовать себя плохо. Он пытался скрывать это от Ханны, она, догадываясь, что муж болен, точно так же скрывала это от детей, и в результате приехавший в очередной раз навестить родителей Роберт уже не застал отца в живых: «капризное» сердце Скотта-старшего, доставившее ему за всю жизнь столько неприятностей, теперь и вовсе отказалось работать.

Назад Дальше