Мультфильм из разряда тревел-трип, путешествие нон-стоп, когда дети подрастут, Микки-Мауса сменят на угловатых девчонок-одноклассниц, и вся эта компания, посрывав шутовские маски персонажей Диснейленда, продолжит нестись по дорогам благословенной страны, Америки… По крайней мере, такие кинокомедии — хит молодежного кино этого лета — показывают в наших кинотеатрах каждый год. Америка, ох, Америка. Великая, благословенная страна. В последнее время я подумываю над тем, чтобы эмигрировать туда. В Молдавии мы не пропадем, надеюсь, мы вообще нигде не пропадем, но, оказывается, я вовсе не хочу, чтобы мой ребенок рос среди всего того дерьма, в которое вполне органично вписался его батюшка. Я, в смысле. Впрочем, я замечтался. А Микки и его компашка так и не перебрались на ту сторону реки. Чего бы им посоветовать?
— Мауструмент, — угрюмо говорит Матвей.
— Точно, бля! — радостно восклицаю я.
— Что?! — испуганно встрепенулась она.
— Тсссс, — успокаивающе глажу я ее по спине, и она снова сопит мне в руку.
Мы лежим на гостиничной кровати одноместного номера. Втроем. Вернее, лежим-то мы двое, а Матвей сидит по левую руку от меня, обернутый маленьким дорожным одеялом — сто баксов, пропади пропадом та фабрика, где его выткали, спряли, или как делают одеяла? — в общем, произвели — и смотрит мультфильм. Я тоже смотрю, а еще глажу спину Оле, потому что когда тебе под тридцать и семя уже не брызжет у тебя из ушей, и три раза уже было, а ей все мало, только это — почесать спинку — и спасает, не так ли, Матвей? Тебе-то все равно, у тебя-то вся эта хрень впереди. Уверен, он справится, горделиво смотрю я на его причиндалы и, кстати, говорю:
— Не трогай писю!
На экране появляется огромный пузырь. Это типа Мауструменты. Волшебная хрень, которая появляется каждый раз, когда лох Микки и его компания лохов попадают в лоховскую ситуацию. Стоит им облажаться, как появляются Мауструменты, и ими уже можно сделать все что угодно. Мауструменты это как ядерное оружие, или Доктор Зло, или самолеты ВВС США, которые прилетают поддержать огнем облажавшихся спецназовцев.
— Мауструменты помогут нам, — дурацким голосом говорит Снупи-Дог, и вся компашка радуется.
Матвей тоже хлопает в ладоши. Вообще-то, мультфильмы я ему смотреть не разрешаю, но для этого делаю исключение. Вынужден признать, что этот мультик — развивающий. Там то и дело просят сказать хором какое-то слово, учат считать, писать и все такое. Так что, можно сказать, этот мульт для Матвея — академия на дому. Как и полагается по ходу занятий, студент уснул: Матвей уже сполз на подушку и сопит, надо проверить ему температуру, думаю я, тихо — вот уж этому сын меня научил — встаю и, не разбудив ни его, ни ее, хожу по комнате. Нахожу градусник, сбиваю столбик, гляжу в окно: в Москве началась метель, и это весной — ну что за фигня-то, а, что за город — потом пью вино, сидя на подоконнике, пока градусник под Матвеевой подмышкой дрожит и покачивается, а малыш похрапывает, проверяю температуру, и она, слава Богу, в норме, кладу градусник обратно, глажу обоих по головам, возвращаюсь к широкому подоконнику и, обхватив колени, гляжу на крышу какого-то ресторана напротив нашей гостиницы. Снега уже совсем много, и мне почему-то хочется остаться еще, хотя я и не могу жить в Москве: этот чудесный город создан для чего угодно, только не для того, чтобы растить там детей. Я голый, но мне не холодно: здесь, как обычно, топят не жалея дров. Поворачиваюсь к кровати и вижу, что ее глаза блестят, и, стало быть, она не спит. Оля тоже тихо — вот уж не ожидал — встает с кровати, гладит Матвея по лицу и подходит ко мне.
Странное это чувство: сидеть голыми на подоконнике, смотреть на снег за стеклом, которое всего миллиметров пять толщиной, и чувствовать тепло. Зима и лето, а между ними кусочек стекла: сода и песок, которые как-то случайно смешались в огне, и бородатый финикийский хрен, увидев кусочки чего-то удивительного, полупрозрачного, должно быть, здорово вопил от удивления?
— Вы с ним не разлей вода, — говорит она, обняв меня сзади.
— О чем ты? — тихо смеюсь я. — Ты сбрендила.
— Нет, — серьезно говорит она.
— Да, — серьезно говорю я. — Мы оказались вместе совершенно случайно. Не умри его мамаша, я был бы классическим отцом, который видит ребенка 2 часа в неделю. Читает газету, орет на маленького спиногрыза, который ноет, желая внимания и любви, да водит его раз в полгода на футбол или карусели, считая, что этим его отцовские обязанности, обязанности настоящего мужика, так его, исчерпаны.
— Тебя злят такие отцы? — улыбается она.
— Боюсь, это меня устраивало бы, — признаюсь я.
— Да?
— Ага. Поэтому и говорю, мы с ним совершенно случайно вместе оказались. Как пара, которая случайно перепихнулась на карнавале по пьяни, а потом — раз — и повенчалась с какого-то перепугу.
— Тебе нельзя больше заводить детей, — спокойно говорит она.
— Это еще почему? — удивляюсь я.
— Ты чересчур привязан к этому, — объясняет Оля и садится на подоконнике напротив меня, — ты над ним трясешься просто.
— Чушь, — говорю я, — он славный малый, но он у меня в печенках сидит.
— Точно? — улыбается она.
— Ну да, — говорю я.
— У тебя не получается врать, — склоняет она голову набок, отражается в белом от снега стекле, и теперь напротив меня две голые задумчивые блондинки с подбородком на согнутых коленях.
— Точно? — спрашиваю я.
— Точно, — говорит она, и повторяется: — вы с ним не разлей вода. Ты в нем души не чаешь.
— Так тем более, — говорю я, — нужно еще какого-то. Чтобы не было эмоциональной зависимости. Я собираюсь отдать его в детский сад и завести жену. Нельзя быть чересчур привязанным к кому-нибудь. Это калечит и тебя, и того, к кому ты привязан. Справедливо?
— Но ведь это измена, если называть вещи своими именами, разве нет? — спрашивает она.
— В чем-то да, — признаю я.
— А разве любимым изменяют? — мягко спрашивает она.
Я задумываюсь.
Словарь Оксаны
«Разве любимым изменяют? Нет. Значит, и Он не любим мной.
Нет, я не люблю Его, хотя когда-то | что-то, наверное, было во мне, что толкнуло к Нему. Может быть это и есть любовь? Не знаю. Сколько я ни пыталась вспомнить, никогда ни одной минуты счастья с Ним не испытала. Кроме разве что в постели, но это простое животное удовольствие. Да и оно со временем приелось и стало механикой. Ах, милый, милый, что же с нами случилось?
Как же так вышло?
Как так получилось, что мы, пара, созданная друг для друга, как Адам и Ева, как Тристан и Изольда — пусть это звучит банально, но так оно и есть половины целого, — как же мы живем порознь, встречаясь изредка на съемных квартирах? В гостиничных номерах? Иногда у тебя, когда твоя мать уходит и когда, наверное, ты звонишь своей любовнице и говоришь ей, что сегодня у тебя много работы? Я бросаю все, я спешу к тебе, я прихожу, запыхавшись: я позволяю взять себя так, как тебе хочется, и потом вижу, как ты, скучая, стоишь в ванной. Я знаю. Тебе хочется, чтобы я побыстрее ушла. После того как ты получил все, чего хотел. И все равно я готова идти туда, где ты будешь мной пользоваться и потеряешь всякий интерес, вынув из меня свой член. Милый, милый. Все равно я люблю тебя, люблю по-настоящему, не так, как Его, люблю, потому что, хоть ты и виноват во многих грехах, но чист в самом важном. Ты смотришь НА меня и видишь меня.
Ты не смотришь сквозь меня. Ты не смотришь вскользь меня. Ты смотришь на меня. И ты видишь меня, любимый.
Да, ты быстро теряешь ко мне интерес, но потом загораешься им снова. Я для тебя — не пустое место, как для Него. Ему-то на все плевать. Ха, рогоносец! А как же, милый. Ты, наверное, думал, что это только ты у нас пользуешься спросом на рынке адюльтера, ночных звонков, стертых сообщений и вранья о сверхурочных? Нет. Я пишу это и улыбаюсь. Я от всей души хочу, чтобы Ему было плохо. Если бы я верила в магию, то слепила бы Его куклу из воска и волос и проткнула ее иглой в том месте, где у Него нет сердца. Ладно. Если быть честной, то до конца: я и правда слепила как-то куклу из Его волос и воска, и проткнула ее иглой в том месте, где у Него нет сердца. Я надеялась, что оно все же есть. Я думала, после этого Он начнет страдать и любить, увидит, что вокруг живые люди, а не силуэты из картона, которыми Он населяет свои плохо написанные — ведь в них, как и в Нем, нет души! — рассказы.
Только это не помогло.
Что ж, я отомстила Ему мохнаткой, как Он, разгорячившись, называет мое междуножье.
Наверное, Он даже не догадывается о том, что я была с тобой всегда: даже с первого дня нашего с Ним знакомства. Да, милый. Я изменяла Ему с тобой все время, что мы с Ним. И не дуйся на то, что я с Ним. В конце концов, это никак не отразилось на тебе: ты всегда мог получить меня, когда хотел. Я твоя рабыня, я была твой рабыней, и я буду ей так долго, как ты мне разрешишь. Это сделка. Я плачу тебе собой за то, что тебе интересна Я.
Не знаю, может быть, скоро я уйду от Него к тебе. Готов ли ты принять меня, вот в чем дело. Но даже если и нет, ладно! Я готова уйти просто так, лишь бы уйти, уйти от Него. Меня тошнит от Него, от того, как Он выглядит, я Его ненавижу просто. Как Он нелеп и жалок: вчера Он предложил мне заняться сексом, грязно при этом ругаясь… Боже, я едва не расхохоталась Ему в лицо, когда Он бормотал там какие-то жалкие словечки, и это, в Его понимании, наверное, был верх распутства?..
Ах, послушать бы Ему, как властно и грязно умеешь брать меня ты.
Как член Он лучше тебя, но, милый, разве я скажу тебе когда-нибудь это? И разве не устаешь от того, что живешь с членом, а не человеком?
Я, Оксана, женщина, на которую слепыми глазами глядит каждый день ее муж, истукан, статуя. Он напоминает мне каменного идола, что стоят в степях, — круглые, луноликие, с пустыми, ничего не значащими глазами. Стой подле него, танцуй, режь его, режь себя, лей кровь на него, умирай, ненавидь, живи, делай что хочешь… Ему плевать! Он идол. И он глядит в себя. А больше ему ничто не интересно. Иногда меня подмывает спросить Его, поймать взгляд Его вечно шастающих лживых глаз и спросить:
— А ты хотя бы себе интересен, милый?»
* * *
Вот тебе и клуша. Неверная жена. Рогоносец! Я вытираю слезу, дрожащую в уголке глаза. Надеюсь, никто не обратил внимания. Нет-нет, это давление. Из-за Оксаны я, признаться честно, не плакал, даже когда она умерла. Чего уж там. Как оказалось, ее смерть и правда разрешила множество проблем, мучивших и ее, и меня. Правда, она не сумела уйти достойно и окончательно: оставила мне ребенка, звучащего во мне, как последний скандал разошедшейся пары.
Оказывается, милая моя жена мне изменяла. Это меня совершенно не расстраивает. Ни капли. Еще при ее жизни я не раз предлагал Оксане заняться сексом с мужчиной, который ей понравится. А мне что, жалко? Только сейчас, ухмыльнувшись, понимаю, как смешно выглядел в ее глазах. Ведь она и так давно уже мне изменяла. А ругательства? Да я голову готов прозакладывать, что это она первой предложила. Вот сука!
Мучает меня другое. Женщина, с которой я жил шесть лет, меня не любила. Если бы она дала всему городу, я бы был спокоен. Тело есть тело. Но. Она не любила меня, и жила со мной все эти шесть лет, и презирала меня, и поливала дерьмом, поливала, уничижая, поливала…
За что ты со мной так? Что я, мать твою, тебе сделал? Почему ты не ушла от меня, раз я, бля, был так плох для тебя? Ты пользовалась мной, чтоб тебя, и при этом тебе хватало лицемерия жаловаться на то, какой я, бля, плохой. Сука!
Я пытаюсь улыбнуться, но у меня не получается. Наверное, я не выгляжу как человек, думающий об ах-литературе и ах-творчестве. Так ведь я о них и не думаю.
— Чем занимаетесь? — спрашивает меня полный статный мужчина.
— Пью воду, — удивленно говорю я.
— Да нет, не сейчас, — улыбается он, — а вообще? Работаете кем?
— А-а-а-а, — говорю я простодушно, хотя прекрасно понял, что он имеет в виду с самого начала, но куда как легче изобразить из себя провинциального полудурка, чем пытаться разговаривать с такими людьми серьезно, — PR-менеджер.
— Как вам вручение? Фуршет?
— Вы организатор?
— Нет. Признаться честно, — доверительно шепчет он мне, — обстановочка тут говно, кормить могли бы лучше, да и организация так себе…
— Угу, — говорю я, а что я еще могу сказать-то.
— Поздравляю с премией! — чокается он со мной и, отходя, говорит: — А вот работу свою бросайте. Писателю не пристало… Ну что это. Суета!
Я скорбно киваю и отправляясь к фуршетному столу за очередной порцией воды. Пить мне не след: во-первых, у меня с собой деньги, так как карточки, переводы, чеки и прочее дерьмо я ненавижу всей душой, а люблю только наличность, деньги, купюры, кэш, во-вторых, ко мне в гостиницу этим вечером должна прийти девушка.
В-третьих, мне еще забирать ребенка: Матвей сидит в гостях у московской тетки, и, как она мне сообщила вот уже четвертым звонком за последние два часа, требует «папи, се и Ие». В смысле я, деньги и Ира, наша летняя пляжная Ира. А уже полгода прошло. Конечно, мы созванивались пару раз, но до встречи так и не дошло: ведь после моря у нас с Матвеем был период, если называть вещи своими именами, нищеты. Мне вещи приходилось продавать, чтобы на жратву хватило. О каких уж тут ухаживаниях… Хотя, я уверен, ей бы было все равно… Но ведь мне-то было бы не все равно! Последний раз она звонила мне за неделю до отъезда, и, судя по ее упавшему голосу, я понял, что она поняла, что мы так и не встретимся. Но, ей-богу, у меня правда не было времени. Сначала мы бедствовали, сейчас я барабаню по клавиатуре как бешеный: в день рассылаю по десять писем, толкований снов, а ведь эта работа требует большой изобретательности, так как я из принципа не заглядываю в сонники. Процветания мы еще не достигли, но из нищеты выкарабкались: диван я купил новый, шмоток ребенку, обуви, мотоциклов, альбомов там, что еще нужно от заботливого папаши? Ие, Ие. Ах ты, Боже мой, что ж тебе так далась эта малолетка, а, сынок? Ей восемнадцать и, боюсь, я для нее чересчур испорченный, скучный и обремененный проблемами человек. Быть моей любовницей она вряд ли согласится: чем моложе девушка, тем стремительнее она берет тебя за руку в общественных местах, а ведь она, моя рука, занята, и занята тобой, Матвей.
— Суета, — повторяю я и, увидев свое лицо в зеркале на колонне Пушкинского музея, где вручают премию, спешу уйти в туалет, умыться.
Мне не хотелось бы, чтобы все увидели, как меня перекосило от ненависти. Суета. Суета и блядская духовность.
Я об этом говне только и слышу, когда попадаю на литературные тусовки: к счастью, я попадаю туда нечасто. Но достаточно часто для того, чтобы получить денег и забыть о госпоже Беде, приютившейся на коврике у моей железной пока еще — к сожалению, двери в ломбард не принимают, я узнавал, — двери. Деньги, деньги, деньги, вот что мне нужно, и, если ради них потребуется прокусить горло вот такому старому пердуну, наложившему в штаны из-за старческого недержания — поэтому штаны у него на заднице так и обвисли — и выпить его зловонную тепловатую (хотя не уверен, она наверняка остыла уже у него там, в артериях) кровь, я так и сделаю. Потому что у меня ребенок, которого я не могу кормить разговорами про духовность, вашу гребанную духовность. Я возвращаюсь в зал, где кружат толпы народу, и прыскаю со смеху, представив себе это.
— Сынок, скушай кусочек, — скажу я, поднеся ложку ко рту Матвея, — пожалуйста.
— Йо?! — ответит он, в смысле, ты трахнулся, старик, потому что ложка-то пустая.
— Да, пустая, — скажу я ему, — но ты представь, что я вспаиваю тебя молоком русской, бля, словесности и медом ее, так ее за ногу, несравненной красоты.
— Ага, — скажет Матвей, — а как же ты, папа? Разве ты останешься голодным?
— Нет, что ты! — воскликну я и суну морду в пустую тарелку. — М-м-м-м, как вкусно.
— Ага, бля, — скажет Матвей, оближет пустую ложку, и мы пойдем гулять, типа сытые.
Без одежды. Голые, конечно, потому что нас согреет духовность, бля. Меня снова начинает типать, но мне приходится взять себя в руки: а то все решат, что лауреат молодежной премии этого года какой-то дизентерийный, бля, придурок. Мало того, что занимается суетой. А чем мне заниматься? Писать книги по двенадцать часов в сутки?