— Не хочу, не хочу, не хочу! — нараспев кричит Варенька, пристукивая изо всех сил тяпкою и жмурясь от града капустной крошки.
Тогда глаза Евдокии Петровны меркнут, вся она поникает, становится еще меньше, круглей и жалобно убивается:
— Господи помилуй, да как же так, Варюшенька, с самого раннего утрышка ничего, кроме кочерыжек, во рту не было, а теперь поди который час…
Варенька бросает тяпку, отряхивается, сильно хлопая в ладоши, и, постукивая башмаками, обнимает мать и сквозь смех поет ей на ухо, в повойничек:
— Ну хорошо, хорошо, маменька! Пойдет твоя дочка Варенька, поест балычку янтарного, икорки солененькой, каймачку холодненького, утешит твою милую душеньку!
Она целует мать, громко чмокнув губами, смех ее бойкими коленцами бежит наверх, вдогонку за тяпочной дробью, и вот мелькнула ее красная душегрейка, вот загорелась желтком на солнце юбка, и пропал смех, исчезла со двора Варварушка, нету Вареньки, Варюшечки…
Надолго ли хватит такого развлеченья — грызть холодные сладкие кочерыжки, махать рукой над корытом, слушать бабью трескотню да сказки про богатых женихов?
Куда денешься от скуки в этом городе?
Ну, выйдешь за ворота — поглядеть на толчею базара. Меж возов стоят стриженые, не успевшие обрасти верблюды, высокомерно задрав пепельные головы и лениво пережевывая жвачку. Они с презрением озирают кучащихся вокруг киргизов, изредка сочувственно откликаются на скрипучие, жалостливые вопли верблюжат, и, когда раздается их отклик, кажется, что какая-то огромная россохшаяся телега вдруг сдвинулась с места, на котором она стояла испокон веков Казаки в парусиновых шароварах, похожих на юбки, не спеша прицениваются к бунтам верблюжьей шерсти, потом с достоинством развязывают гашники, спускают шаровары и достают из нижних штанов кисеты с деньгами. Вдалеке закручивается ветерком прозрачная воронка пыли, шире и шире охватывает своим раструбом базар, выше и выше ввинчивается в небо, густеет, уплотняется и вдруг темным смерчем, со свистом и гулом, проносится над головами. Тогда люди, лошади, верблюды закрывают глаза и ждут, пока схлынет, исчезнет пыльный смерч.
И опять, раскрыв глаза, стряхнув со щек колющие белые пылинки, Варенька видит все тех же киргизов, выглядывающих из своих стеганых халатов, как из тюфяков, все тех же казаков, которые затягивают или распускают гашники, и по-прежнему презрительно глядят сверху вниз пепельные головы верблюдов, и только все кругом стало чуть-чуть побелее от известковой пыли.
Но неожиданно лицо Вареньки вспыхивает, резкие краски его делаются так ярки, что прохожий казак, Опешив, разевает рот и бормочет, почесываясь:
— Пострели тя зар-разой, как румяна…
Варенька, перехватив дыхание, глядит вдоль приземистого порядка лавок. Торгует только привоз, народ толпится посередине площади, лавки на запоре, и в смуглой их тени быстро и ровно ступает человек, опустив голову, держа за спиною руки. Оторвав от земли взгляд, он видит Вареньку, поступь его как будто сбивается, но тотчас он берется за шляпу. Тогда Варенька идет к нему и громко говорит, протягивая издалека Руку:
— Здравствуйте… Никита… Карев!
Она разделяет слова, придавая каждому из них какую-то особенную значительность, и улыбка ее так хорошо летит навстречу Никите, что он тоже вспыхивает и почти обрадованно пожимает узкую цепкую руку Вареньки:
— Здравствуйте, Варвара… Михайловна.
Он спотыкается на отчестве и, может быть, потому, что хочет загладить свою неловкость, еще больше краснеет.
Его смущенье веселит Вареньку, она не перестает улыбаться и с любопытством разглядывает Карева — его короткий немного чудной серый пиджак, шляпу и рубашку с мягким батистовым отложным воротничком.
— Поймала я вас, — говорит она с насмешечкой.
— Поймали? — удивляется Никита.
— Конечно, поймала! Если бы не вышла на улицу, так вы и уехали бы, не повидавшись. Почему не зашли? Ведь обещали, помните?
— Хорошо помню и непременно зашел бы.
— Не верю я вам, Никита, — вдруг тихо говорит Варенька. И точно от взгляда ее улыбка Карева кривится, и он неуверенно отвечает:
— Правда, собирался все время. Но я говорил вам — нужно много работать.
— Вам всегда нужно работать. Куда теперь вас понесет?
— За границу.
— За границу?.. Надолго?.. А Москва, а Петербург?
— Мне там больше нечего делать.
— Переросли? — с лукавством спрашивает Варенька.
— Нет, — снова улыбается Никита, — но сейчас мне нужно другое.
— Гармония и контрапункт? — язвительно говорит Варенька.
— Нет, нет, гармония… — серьезно начинает Карев.
Но Варенька берет его за руку и настойчиво, почти торжественно произносит:
— Запомните, Никита: с вашей глупой гармонией вы прозеваете все на свете!
Он искоса взглядывает на Вареньку и секунду молчит, как будто мысленно проверяет свое впечатление от ее повелительных и пугающих слов.
Тряхнув головой, Варенька говорит:
— Что, небось испугались?! Ух, как я ненавижу вашу скрипку! — сердито вскрикивает она, топнув ногой. — Я разбила бы ее в мелкие кусочки!
— Да я давным-давно забросил скрипку! — улыбается Никита.
— Ну, все равно! Я разбила бы вашу гармонию, и ваш контрапункт, и — что еще там?
— И фугу, и инструментовку, — вторит ей Никита.
— Какие дурацкие слова — фуга, — невнятно и все еще сердито говорит Варенька.
Внезапно она спрашивает строго:
— А зачем вы бросили скрипку?
Но тут же, не дождавшись ответа, она рассыпается грудным, веселым смехом и припевает с тем озорством, с каким школьники дразнят друг друга:
— Я знаю о скрипке одну историю… такую историю, такую…
И, опять не дожидаясь, что скажет Никита, перебивая самое себя, она спохватывается:
— Что же мы стоим здесь? Пойдемте к нам, а то так и не соберетесь. У нас сегодня капуста, слышите — тяпки?..
Она берет Никиту за руку и распахивает калитку.
Сашеньки, Настеньки и Селиверстовны угомонились, присмирели и косят подслеповатыми глазенками на хозяйскую дочку. Слыханное ли дело? Привела с улицы кавалера, обежала с ним двор, ущипнула кусочек моркови и — юрк с глаз долой, только их и видели! Да хоть бы зашла с гостем в дом, а то спряталась в палатке, поди-ка разгляди в темноте, что там делается!
В самом деле, Варенька затащила Никиту в палатку.
— Посидим, — сказала она, переворачивая вверх дном пустой ящик, — здесь хорошо.
Никита осмотрелся. Громадный закром, почти до потолка, отделял больше половины амбара. Внизу широкие выгребы стояли полные подсолнечного семени. По углам палатки валялись разбитые ящики и, как штабеля досок, были ровно сложены пустые мешки. Тусклый свет сочился из двери, воздух был прохладен и тяжел от густого запаха масла.
— Правда, приятно дышать? — спросила Варенька. Ей, кажется, нравилось, что гостю было здесь все внове.
— Что вы начали о скрипке? — спросил Никита, — Какую историю вы знаете?
— A-а, зацепило? — с удовольствием протянула Варенька. — Я знаю, как вы бросили скрипку.
— Как я бросил ее?
— Нет, лучше — когда вы ее бросили, при каких обстоятельствах…
— Это произошло не сразу. Я до сих пор иногда берусь за скрипку.
— Да нет же! Я знаю, когда началась ваша война со скрипкой.
— Я с детства не любил ее.
— Ну, перестаньте притворяться! Ведь вы отлично понимаете…
Она оборвала себя и, помолчав, сказала тихо:
— Мне рассказывала ваша сестра, и я в точности знаю, как все было… Помните, летом?
Варенька взглянула на Никиту настороженно, точно ожидая от него чего-то решающего. Но он отвернулся. Тогда, испугавшись, что ему скучно, она заговорила поспешно:
— Вам нравится здесь? Там доверху семечки (она кивнула на закром). Один раз туда упал мальчишка. Забрался на переборку, на самый верх, и полетел. А у нас как раз семена ссыпали. Туда вагона два уходит. Ну, пока мальчишка лежал на боку — ничего, а поднялся на ноги, ступил — начал тонуть. Хорошо, что…
Никита не слушал Вареньку. Что могла рассказать ей сестра? Какие-нибудь пустяки! Но лето, о котором напомнила Варенька, и те часы — сколько раз в жизни нечаянно возникали они перед Никитой, то стремительно проносясь, то проплывая тоскливыми нескончаемыми снами?
Это было после первых больших его надежд, когда он в радостном упорстве ломал, растягивал и гнул свои пальцы, счастливый тем, что мог одолеть такие трудности, о которых прежде не мечтал. Он был уверен в себе, пьян от мысли, что прикоснулся к настоящему груду, весел от чувства музыки, носившейся повсюду, — по луке, над стоячим, мертвым Чаганом, в его груди — в груди Никиты Карева, молодого и сильного человека. Этим летом бестолковый, смешной рост в вышину приостановился, мышцы налились, как зреющее яблоко, и плечи, спина, ноги стали крепче. Кровь пела в нем вместе с лукою, Чаганом, вместе с яблоками, которые раскалывались от тяжести плодов. Он быстро, опьяненно мужал, и тревожная нежность наполняла его тело.
Как-то раз Никита возвращался с котлубаней в сад. Перейдя через Чаган, он зашел в придорожную лавочку, одиноко торчавшую у моста. Здесь он любил отдохнуть после бродяжничанья по горячей степи. Лавочник-казак вытаскивал из ледничка под полом бутылку фруктовой воды, и Никита медленно глотал холодноватую, колющую иглами газа влагу.
Едва он подошел к будке, из отворенной двери, спрыгнув с крыльца, выбежала девушка. Она тут же увидела Никиту, остановилась и осмотрела его с ног до головы.
— Вы где пропадали? — неожиданно спросила она, сжав брови и начальнически вглядываясь в глаза Никиты.
Он так растерялся, что неловко, будто провинившись, забормотал:
— Я ходил на котлубани… ловить рыбу…
— Ловить рыбу? — строго переспросила она и, вдруг ухмыльнувшись, озорно и со странной укоризной покачала головой. — А рыба-то — вот она! — сказала, разводя руки и чуть-чуть кланяясь, точно приглашая осмотреть себя получше.
Никита не шевельнулся. Наверно, он был очень смешон с длинными удилищами в одной руке, с ведерком и фуражкой — в другой.
Минуту девушка постояла против него, наклонив голову вбок и по-прежнему разведя руки, потом без удержу расхохоталась и, отвернувшись, пошла прочь по желтой пыльной дороге, к садам. Шла она плавно, хотя немного тяжело, по-женски, и плечи ее слегка подергивались от смеха.
Никита смотрел ей вслед, пока не расслышал позади себя тихонького хихиканья. Он обернулся: в дверях будки стоял лавочник.
От этого лавочника Никита тогда же узнал, что девушка была — Варенька, дочь купца Шерстобитова, арендовавшего соседний с Каревым сад, что она не раз уже наведывалась в будку и выспрашивала о скрипаче Никите.
Он отказался от лимонада, которым его усердно потчевал торговец, и побежал домой.
Он хорошо помнил, что на Вареньке было белое платье, но почему же она чудилась ему яркоцветной? Он должен был бы сгореть от стыда за смешную свою неуклюжесть, но почему же ничего, кроме восхищения, не оставила в нем эта встреча?
Он мчался домой, пересохшим ртом вдыхая накаленный степной воздух, и глубокий голос не переставал дразнить его насмешливой укоризной:
— А рыба-то — вот она!
Ни тени обиды не мог отыскать Никита в озорном смехе Вареньки, и томительная, радующая мука была в ее появлении.
Он схватился за скрипку, стал выбирать пьесы, бросил их, бросил пюпитр и, не зная что, начал играть.
Должна же была помочь ему музыка. Недаром он поверил в нее, недаром почти целый год бережно носил в себе отголоски ликования, пережитого на мендельсоновском концерте.
Но это был ничтожный, жалкий деревянный ящик — скрипка! Она пищала и повизгивала, как побитый кутенок, она голосила по-сиротски, точно нищий-слепец. А в этот час грузно вздыхала земля, с рекою, садами, степью, и в каждой клеточке, в каждой жилке Никиты, как в грозе, разрывались и гремели песни.
Скрипка! Дощаный органишка! Разве это — музыка?!
Никита с размаху швырнул скрипку. Инструмент упал на постель, стукнувшись о стенку. Никита слышал, как щелкнула лопнувшая квинта и в жалобном стоне сухо треснула дека.
В это время кто-то вошел в комнату. Помнится, это была одна из его сестер.
— Что с тобой? — спросила она.
Но он завопил:
— Убирайтесь от меня, убирайтесь! — И сам выбежал вон, на волю…
В тончайших черточках и в одно мгновенье вспомнил Никита эту первую свою встречу с Варенькой и вдруг задал себе недоуменный вопрос: что же было тогда и что происходило потом, в редкие встречи, отделенные друг от друга годами?
— О чем вы думаете? — расслышал он недовольный, глухой голос.
— Я слушаю, — сказал он, встряхнувшись, — мальчишка… чуть не потонул… Хорошо…
— Хорошо, что Витька оказался недалеко, услышал, как мальчишка кричал, и вытащил его…
Варенька испытующе заглянула в лицо Никите. Голос ее приглох еще больше:
— О чем вы всегда думаете? Вам что-нибудь мешает?
Никита быстро посмотрел на дверь и вздрогнул.
— Там кто-то подглядывает, — сухо сказал он.
— Легок на помине. Кому же больше: Витька!
Варенька встала, подошла к двери и крикнула во двор:
— Ну, пошел прочь, пошел! Вот дурак! — обернулась она к Никите.
— Он очень неприятен.
— Витька?
— Да.
— Послушайте, Никита.
Варенька подсела к нему совсем близко, и он ощутил прикосновение ее руки.
— Неужели вам не стыдно обращать на Витьку внимание? Он о вас не может слышать, потому что до смерти… ревнует меня к вам. Ну, а вы-то что?
— Я не понимаю, как можете вы держаться с ним запанибрата?
— Вам хорошо говорить, — с обидой сказала Варенька. — А попробуйте пожить здесь безвыездно, и Витька покажется кладом. Над ним хоть посмеяться можно.
— Вы мало знаете его…
Варенька захохотала.
— Вы можете не знать о нем самого плохого, — настойчиво сказал Никита. — Я видел…
— Ну, что вы видели?
— В прошлом году — помните? — мы ездили в сад. Я дожидался вас на дворе у ворот. Двор был забит людьми, возами. Я видел, как пробирался к воротам нагруженный воз. Когда он проезжал мимо кухни, на крыльцо вышел этот ваш Витька, осмотрелся, потом — я не мог разглядеть — откуда-то у него взялся ящик, большой, вот с этот, и он взвалил его на телегу. Возчик прикрыл ящик парусиной и уехал.
Варенька засмеялась еще веселей:
— Вы что же, думаете, я не знаю, что Витька — вор?!
Никита продолжал с отвращением:
— Мне было противно вот что: он заметил, что я видал все это, с ящиком, и ничуть не растерялся. Посмотрел на меня, наглец, вероятно, решил, что я не скажу, и такая мерзкая ухмылочка заиграла на его роже!
Никита стукнул кулаком по ящику и замолчал. Варенька глядела на него с любопытством.
— Я тогда хотел сказать вам об этом, но было очень гадко.
— Он был прав, — серьезно проговорила Варенька.
— То есть… как?
— Он правильно решил, что вы не скажете. Он людей знает. Прохвосты вообще знают людей. А вам нужно было сказать, назло ему.
Она подумала немного и добавила с уверенностью:
— Конечно, ничего не изменилось бы. С него как с гуся вода. Он всегда вывернется. Да и все знают, что он — вор.
— Ну, а вы-то, вы! — воскликнул Никита, вскакивая с ящика. — Зачем вы не прогоните от себя этого негодяя?!
— Разве вам не все равно? — быстро спросила Варенька, прищуриваясь на Никиту.
Он не ответил.
Тогда она поднялась, положила руки на его грудь и произнесла чуть слышно, сорвавшимся, потускневшим голосом:
— Милый, если бы вы поняли… если бы поняли…
В полутьме палатки лицо ее казалось бледнее обычного (может быть, она действительно побледнела), и остро блестели глаза, крут и темен сделался росчерк бровей. В сырой прохладе, пахнувшей подсолнечным маслом, стало напряженно тихо, так что слышно было, как потрескивали в закроме сохнувшие семена, и дробный стук тяпок доносился со двора, как далекое громыхание телеги по мосту.
Никита стоял лицом к свету, и Вареньке легко было видеть его. Что-то смятенное отражалось в его глазах — досада, неприязнь, стыд и восторг, точно он искал решения, как надо было поступить сейчас, готов был поступить как угодно и лучше всего не поступил бы никак. Он колебался на кромке между желанием и волей.
Тогда, чтобы столкнуть его с этой кромки, Варенька еще больше придвинулась к нему, коснувшись его груди своею и подняв руки до его плеч.