Сотворение мира.Книга первая - Закруткин Виталий Александрович 2 стр.


Так после войн и разрухи, после разорения и обнищания пришло новое бедствие — голод. Во многих местах засуха вызвала лесные пожары. Загорелись леса вятские, челябинские, архангельские, вспыхнули густые леса Белоруссии, Чувашии. Над землей, скрывая солнце, распростерлась черная пелена горького дыма, и небо сделалось зловещим, красновато-желтым, как медь.

И тогда началось бегство людей из пораженных засухой мест. Мужики резали последний скот, по ночам прятали в клунях мясо, зарывали в землю остатки ржи и пшеницы. Метались по станциям ошалелые люди, дети теряли родителей, родители — детей.

В это время и семья Ставровых вместе с другими голодающими кинулась искать спасения в бегстве. Всю осень Ставровы метались по разным железным дорогам, жили на пропахших карболкой вокзалах, цыганским табором ехали на угольных платформах. Они меняли измятую, залежанную одежду на кукурузную муку и лепешки, ели лебеду, корни лопухов, опилки, собачье мясо. Вокруг них сотнями умирали опухшие от голода люди. Вшивые, худые, с меловыми лицами, люди как колоды валялись на перронах, бесновались в тифозном бреду, молились и плакали.

Поезд с беженцами тихо полз мимо опустевших сел и деревень. Медленно уплывали назад выжженные поля, пересохшие степные речушки, заколоченные избы без крыш, похожие на кладбища дворы, в которых не оставалось ничего живого.

Когда начались первые морозы, на одной из станций глава ставровской семьи, бывший ротный фельдшер Дмитрий Данилович Ставров узнал, что в ближайшей деревне Огнищанке открывается лечебный пункт и туда нужен человек.

— Хватит, — сказал Ставров жене. — Все равно где подыхать. Останемся тут…

Он высадил семью из поезда, подрядил возчика, взвалил на низкие сани-розвальни умирающего отца, завернул лохмотьями продрогших детей, и Ставровы, провожаемые завистливыми взглядами озлобленных и голодных пассажиров, поехали в Огнищанку.

Ехали почти весь день. Когда кони дотащили сани до вершины обледенелого, поросшего бурьяном бугра, Ставровы увидели деревню.

Деревня лежала в яру между двумя невысокими покатыми холмами. Она вся была засыпана снегом, избы угадывались только по сизым дымкам, которые клубились над снежной белизной и редкими, призрачными клочьями уплывали в сумеречные поля.

Сидевший рядом с возницей Дмитрий Данилович оттянул от подбородка взмокревший башлык, повернулся к жене:

— Тут мы будем жить.

Жена, Настасья Мартыновна, привстала на колени, долго смотрела вниз и потом вздохнула, отводя взгляд от мужа:

— Боже мой, какая глухомань!..

Деревня была видна из конца в конец: двадцать дымков под вечереющим небом, двадцать убогих избенок с оголенными стропилами, кривая улица, одинокий колодезный журавель. Справа, за деревней, блестел ледяной пруд. На обрывистом берегу пруда виднелось белое, поросшее дубняком кладбище, а еще дальше, на горизонте, почти сливаясь с небом, лиловел лес.

Только над одним домом не вился дымок. Этот дом стоял отдельно, на холме, приземистый, большой, с наглухо забитыми окнами. Прямо к дому примыкал старый парк, его дальние деревья исчезали за голубоватым гребнем холма.

Кучер, молодой, красивый мужик с белесыми усами, поднял кнутовище:

— Он самый, домина. Тут теперь лекарня будет. А жил в этом дому наш помещик Франц Иваныч, по фамилии Раух. Прошлый год он в Германию уехал. С сыном и с дочкой. А дом так пустой и стоит. Кошки и те разбежались…

— Теперь мы тут будем жить, — повторил Дмитрий Данилович.

Настасья Мартыновна съежилась:

— Ох и холодно там, должно быть!

— Затопим печь, будет тепло…

— Тепло, да не дюже, — усмехнулся кучер. — Тут, гражданин хороший, нигде хлебушка нету, люди скрозь мрут от брюшняка…

Он взмахнул кнутом. Кони, спотыкаясь, пошли вниз. Дорога была неровная, с накатами. Сани, скользя по набитому склону, заносились то влево, то вправо.

В деревню въехали в сумерках. Улица была пустынна. У колодца стояла лохматая серая собака. Увидев людей, она заворчала и, не оглядываясь, побежала по протоптанной в снегу тропинке. Миновав колодец, кони остановились.

— На гору не вытянут, надо сойти, — сказал кучер.

Дмитрий Данилович, Настасья Мартыновна и невестка Ставровых Марина сошли с саней. Прикрытые синим одеялом и шалями, в санях остались умирающий старик и пятеро детей. Кони, подгибая передние ноги, натужно всхрапывая, потащились в гору.

На холме, где стоял пустой дом, забор был разломан, от широких ворот остались только два столба. Между столбами высился снежный сугроб, на котором нельзя было заметить ни следа человека, ни следа собаки.

Ставровы ночевали в пустом доме на полу. Дмитрий Данилович с Мариной оторвали от забора десяток досок и затопили в темной кухне большую русскую печь. Настасья Мартыновна развязала корзинку, разделила на девять частей земляного цвета ячменную лепешку, и все стали жадно есть, посматривая на играющее в печи пламя.

В тот же вечер Дмитрий Данилович за триста миллионов рублей купил у вдовы-соседки издыхающую от голода кобыленку, подтянул ее на постромках в помещичьей конюшне и сказал жене:

— Надо ехать за хлебом. Зарежьте кобылу, разделайте и ешьте мясо. Через неделю, если жив останусь, вернусь…

Утром он сел с двумя мужиками-самогонщиками в сани и уехал по деревням, прихватив с собой узелок, в котором были завязаны тещино муслиновое платье, шерстяной платок Марины и пара желтых, подбитых гвоздями американских башмаков.

Туго пришлось бы женщинам, если бы не дед Иван Силыч Колосков, который жил бобылем на отшибе, неподалеку от помещичьего дома. Он появился днем, низенький, в огромных валенках, в зипуне и в заячьей шапке.

Дед Силыч вошел в дом, осмотрелся, присел у порога на корточки, закурил махорку и сказал приветливо:

— С приездом вас, новые соседушки! Хозяин ваш, значит, уехал, а вы, голубы, одни остались со стариком да с детишками. Ну, ничего, мир, как оно говорится, не без добрых людей… хоша и озверел наш народ, а душа-то в человеке осталась…

Иван Силыч нарубил женщинам дров, покормил кукурузными бодыльями кобыленку, глянул на старого Данилу Ивановича и, не смущаясь тем, что умирающий его слышит, сказал громко:

— Старик ваш доходит. Налейте в миску чистой водицы и поставьте возле него на окошко, пускай его душа омоет свои грехи, а я пойду гроб да крест ему ладить…

Следя за Силычем мутным, потухающим глазом, Данила Иванович спросил хрипло:

— Ты кто такой будешь?

— Пастух я огнищанский, — охотно объяснил Иван Силыч, — по фамилии Колосков. Тридцать годов пас скот у Рауха, барина нашего. Я, мил человек, тут по соседству живу, вторая хата от вас.

— Чего ж ты хоронишь меня раньше времени? — неловко усмехнулся Данила Иванович. — Может, я еще годов сто проживу, а ты мне могилу копаешь…

Дед Силыч ласково кивнул головой:

— Дай бог, голуба, дай бог. Живи на здоровье. А только по очам твоим и наблюдаю, что не сдюжаешь ты… Очи у тебя, голуба, как у коня, который упал в борозде…

Он подошел ближе к Даниле Ивановичу, присел на корточки, коснулся плеча умирающего жесткой, как терка, рукой:

— А ты не пужайся, чудак. Ты ж человек, а не конь. Должон сознавать, что от смерти никуда не скроешься. Вот и примай ее как положено. А я, голуба, пойду да всю справу тебе наготовлю, даже название твое обозначу…

— Ладно, иди, — проговорил умирающий. — Ставров моя фамилия, имя и отчество Данила Иванов…

Через четыре дня старый Ставров умер.

После его похорон дед Силыч всю ночь просидел у Ставровых. Двери в холодные комнаты были закрыты, в кухне жарко горела печка, из закопченного чугуна, в котором кипело конское мясо, шел густой пар. Вытащив из кармана бутылку самогона, Силыч разделся, скинул свой зипун.

Ухмыляясь, он кивал сбившимся на печи детям и спрашивал у хозяйки:

— Так это все ваши деточки-то?

Ладная, худощавая Настасья Мартыновна, поблескивая карими глазами, охотно объясняла:

— Нет, Иван Силыч, моих четверо, а пятая девочка невесткина, ее вот. Невестка Марина за моим братом замужем, за Максимом. А брат без вести пропал в прошлом году.

— Где же находился братец-то ваш, у белых или же у красных?

Маленькая белокурая Марина, похожая на девчонку, сказала тихо:

— Мы и сами не знаем, где он служил. Он был офицер, школу прапорщиков окончил в семнадцатом году, как раз перед революцией. На австрийском фронте получил тяжелое ранение, долго лежал в госпитале, в городе Новочеркасске. До прошлого года писал письма, а потом перестал.

— Да, — согласился дед Силыч, — много народу пропало. А ныне сколько людей мрет, не сосчитать. То с голоду пухнут, то брюшной косит или же сыпняк… гибнет народ. Одни имущие мужички держатся, потому что они загодя зернецо припрятали. А бедняков будто кто косой косит…

Силыч потягивал из солдатской кружки самогон, угощал женщин, те тоже выпили и закусили горячей кониной. Настасья Мартыновна, присев на чурбаке и зажав коленями подол платья, говорила негромко:

— Приехали мы сюда на погибель. Я говорила мужу, что в Сибирь надо пробираться или ко мне на родину, на Дон, а он одно заладил: «Останемся тут». Так теперь и получится: сегодня старик помер, а завтра до остальных очередь дойдет…

— Ничего, голуба моя, не горюй, — утешал женщину Силыч, — перетерпеть это все надо, пережить. Вот весна придет, солнышко пригреет, совсем другое дело будет. Там, чего ни говори, кажная травиночка в пищу пойдет, хлебушек новый поспеет…

Дети смотрели с печки на Силыча как зачарованные. А он сидел пьяненький, всклокоченный и рассказывал о степях, о коровах, о своей пастушеской жизни, и в его хриплом голосе звенела такая стыдливая ласковость, что, кажется, дай ему силу — и он обнимет своими темными, работящими руками и солнце, и телка, и травинку, и все, что окружает его на земле.

— Одичал наш народ, — сокрушенно говорил Силыч, — одичал, как волк в поле. Вот утречком встаньте пораньше да поглядите, как человека скопом убивать будут…

— Какого человека? — испуганно вскрикнула Марина.

— Николку Комлева, — поморщился Силыч. — Есть тут у нас такой человек, Николай Комлев. Здоровенный парень, быка кулаком убить может. Он недавно из армии пришел, а дома жена да малые дети с голоду пухнут. Так он, дурило, ночью зашел на баз к Антону Терпужному, зарезал овцу и поволок до дому. Антонова дочка Пашка ночью вышла до ветру, увидала это дело, сразу до батьки и в крик: ярочку, мол, зарезали! А Терпужный мужик богатый, его все знают. Он, конечно, народ сбаламутил, Николку в сарай замкнули, а утром, говорят, до смерти убивать будут. Я уж до председателя сельсовета бегал, да он в волость уехал, только к утру вернется.

Дети, сгрудившись на печке, с широко раскрытыми глазами слушали деда. Девчонки Каля и Тая с ужасом прижимали к себе маленького Федюньку, а мальчишки Андрей и Рома толкали друг друга локтем.

— Пойдем?

— Пойдем.

— Встанем до света и пойдем.

— Ты ни разу не видел, как живого человека убивают? — замирая, спросил смуглый Ромка.

— Нет, не видел, — признался Андрей. — Как люди умирают, видел, а как их убивают, не видел…

Рано утром, когда Настасья Мартыновна и Марина поднялись, чтобы топить печь, мальчишек уже не было. Надев порванные тулупы и закутав ноги тряпьем, они помчались вниз к колодцу, где уже собирались люди. Там, громыхая ведрами, стояли бабы, угрюмо переговаривались мужики.

В конце улицы послышались голоса, показалась нестройная толпа людей. Андрей и Ромка вместе с другими мальчишками испуганно прижались к плетню.

Впереди толпы, чуть в стороне, шел коренастый мужик в черной барашковой шапке и коротком дубленом полушубке. У него было крупное спокойное лицо и вислые темные усы. Он шел степенно, ни на кого не глядя и опираясь на короткую железную клюку, которой дергают сено.

— Дядя Терпужный, Антон Агапович, — сказал стоящий за спиной Андрея мальчишка. — У него дядя Миколай овцу украл.

В середине негромко гудящей толпы, медленно и неуклюже перебирая ногами, двигался молодой великан с пушистой русой бородкой, впалыми щеками и растрепанными вихрами. Один глаз ого был подбит и заплыл багровым кровоподтеком, другой, синий и добрый, смотрел на людей с настороженным ожиданием.

Это был демобилизованный красноармеец Николай Комлев. Его серая солдатская шинель была забрызгана кровью и грязью, руки с могучими, покрасневшими на холоде кулаками были связаны за спиной веревочными вожжами. На ногах Комлева позванивали железные конские путы, а на груди висела подвязанная проволокой за шею тяжелая доска, на которой кто-то вывел фиолетовые буквы: «Вор».

Комлев подвигался медленно, по-медвежьи ступая спутанными ногами, а за его спиной бесновалась, выла простоволосая маленькая старуха.

— Люди добрые, чего ж вы глядите? — кричала старуха. — Спасите его, христа ради! Убьют ведь его! Голубчики… родненькие… вы ж его сызмала знаете… Обороните сыночка, голубчики!

Сплевывая кровавую слюну, Комлев косил глазом, стараясь увидеть старуху, и говорил тихо:

— Бросьте, маманя… киньте…

У колодца толпа остановилась. Связанного Комлева прислонили к колодезному срубу. Люди расступились. Придерживая клюку, к Комлеву подошел Антон Терпужный. Он остановился в двух шагах, глянул в избитое лицо Комлева пустыми, невеселыми глазами и тихо сказал:

— Ну, чего же, Коля… Кончать тебя надо…

— За что кончать, дядя Антон? — так же тихо спросил Комлев.

— За овечку, — с трудом ворочая шеей, сказал Терпужный, — за овечку, Коля. Мне ее не жаль, овечку, хоша и была она котная, с ягненочком в середке… Да мне ее не жаль. Мне людей жаль, сволочь ты такая, потому что ты сегодня овечку зарезал, а завтра коровку или же коня у людей уведешь.

— А ты, дядя Антон, детишков моих пожалел? — едва слышно спросил Комлев. — Я ж до тебя приходил, помощи просил. Ты ничего мне не дал. За вас же я всю войну прошел… Прямо тебе сказал: так, мол, и так, детишки гибнут, рвет их от голода, и кровью ходят. Вчерась я их схоронил, детишек…

Маленький рыжий мужичонка, Павел Терпужный, по прозвищу Тоис, брат Антона, выскочил из толпы, заорал:

— Чего ты, Антон, с этим гадом, тоис, разговоры завел? Кончай его — и шабаш!

Выхватив из рук брата железную клюку, Павел завизжал и, размахнувшись, ударил Комлева по плечу. Комлев закряхтел натужно и глухо.

— По голове бей, по голове! — заорали в толпе.

Мужики отшвырнули в снег воющую старуху, накинулись на Комлева. Дети с плачем побежали прочь, женщины запричитали.

В это мгновение из переулка, поспешая за трусившим впереди дедом Силычем, выбежали двое людей. Один из них, высокий, в распахнутой солдатской шинели, придерживал на поясе натертый до блеска наган. Второй, приземистый, в защитной гимнастерке и малиновых брюках галифе, сжимал вынутый из ножен отточенный австрийский тесак.

— Стойте, граждане, стойте! — истошно завизжал дед Силыч. — Стойте, вам говорят! Не видите, что товарищ председатель идет? Или, может, вам глаза застило?

Толпа у колодца притихла.

Высокий — председатель Огнищанского сельсовета Илья Длугач — перешел на неторопливый шаг, рывком надвинул на брови полинялый суконный шлем с алой звездой.

— Та-ак! — угрожающе протянул он. — Самосуд, значит, устроили? Кулацкой контре поддались? — Не отнимая пальцев от рукоятки нагана, Длугач сквозь зубы бросил своему спутнику: — Развяжи-ка, Демид, руки Комлеву и сними у него с ног пута.

Парень в малиновых галифе развязал сидевшего на снегу великана, а Длугач повернулся к Антону Терпужному:

— Твоя работа?

— А то чья же! — закричал топтавшийся сбоку дед Силыч. — Он, черт пузатый, давно на бедняков зубы точит, на голоде да на горе людском наживается! Ишь, стоит, вызверился, будто бешеный кобель!

— Погоди, товарищ Колосков, не встревай в мой разговор, — махнул рукой Длугач.

Он шагнул к Терпужному:

— Тебя от имени Советской власти спрашивают: ты подбил людей на самосуд?

— Народ сам знает, чего делает, — глухо проговорил Терпужный, — народу указчики не нужны.

— Ты про народ не вякай, — перебил Длугач, — я вижу, какой тут народ собрался — вся твоя кулацкая родня с подпевалами. Ты мне отвечай на вопрос: как ты, гад ползучий, посмел за овцу избивать красного героя?

Назад Дальше