— А пусть твой герой не ворует да не шастает по чужим дворам, тогда его пальцем никто не тронет, — сказал Терпужный, с ненавистью глядя на избитого Комлева.
У того зазвенели зажатые в кулаке железные пута.
— Я ничего не воровал… Я взял овцу потому, что баба моя четыре года у тебя батрачила, а ты, сволочь, керенками ей заплатил и выгнал на улицу…
Размазывая рукавом кровь на губах, Комлев зашагал прочь.
— Слышал? — надвинулся на Терпужного Длугач. — Слышал, чего человек сказал? Молчи и запомни, что я твое кулацкое нутро наскрозь вижу, до потрохов. Решение мое такое: за зверское избиение красного героя товарища Комлева у тебя сверх зарезанной им овцы конфискуются еще две овцы и десять пудов пшеницы в пользу голодающих огнищанских бедняков. Ясно? Вали до дому и теперь же вези все это в сельсовет, не то я прямо на общем сходе спущу с тебя штаны и до полусмерти отдеру шомполами. Понятно?
Илья Длугач медленно оглядел потупившихся мужиков.
— А вы, кулацкие подголоски, тоже марш по домам, пока целы! Это вам не старый режим. За каждую бедняцкую волосинку я любой подлюке кишки вымотаю, так и знайте! Шутковать я с вами не буду, мне не до шуток!
Круто повернувшись, Длугач зашагал по улице. Морозный ветер рвал полы его шинели, и они раздувались и хлопали, как паруса.
— Вот это герой! — с восхищением сказал Ромка.
— Да, — кивнул Андрей, — здорово он их зажал!
Мальчики шли домой мокрые от снега, возбужденные, и перед их глазами стояло избитое, окровавленное лицо большого и жалкого человека, которого люди только что хотели убить.
— Знаешь, Ромка, — сказал Андрей, — я не хотел бы на это смотреть.
— Почему? — Рома удивился. — Ты ж сам меня звал.
Старший ответил задумчиво:
— Не знаю. Дед Силыч правильно говорит: как волки…
Братья, протаптывая тропинку в глубоких сугробах, пошли к темнеющему на холме дому.
3
Дмитрий Данилович Ставров ездил за хлебом шесть дней. Пара запряженных в сани сытых меринов принадлежала молодой и смазливой вдове-самогонщице Устинье Пещуровой из деревни Костин Кут, а просторные сани-козырьки с железными полозьями — огнищанскому мужику Павлу Терпужному, тому самому, который ударил железной клюкой связанного Комлева. Но ни Устинья, ни Павел Терпужный сами не поехали. Павел послал своего сына Тихона, молодого парня, а вместо Устиньи поехал ее сожитель Степан Острецов.
Маленький, крепко сбитый Дмитрий Ставров был похож на цыгана. Если бы не толстый нос и не серые, свинцового оттенка глаза — цыган, да и только: черные кудрявые волосы, чуть посветлее густые усы над крепким ртом, короткие быстрые руки.
Одетый в потертую английскую шинель, в солдатские сапоги и в лохматый бараний треух, Дмитрий Данилович сидел сзади с Острецовым и, покуривая, слушал его рассказы. Молчаливый Тихон, устроившись на облучке, правил лошадьми. Острецов и Тихон везли с собой десять четвертей самогона-первача.
Степан Острецов был непонятен Ставрову, и это сердило Дмитрия Даниловича. «Что-то он таит, — думал Ставров, — и на мужика как-то мало похож».
Острецов говорил охотно и много, и речь у него была городская, складная. На ночевках, когда трое спутников останавливались в какой-нибудь богатой избе, Острецов пил самогон и звучным, грудным голосом пел песни. Высокий, мускулистый, с тонкими ногами, одетый в черную гимнастерку и черные брюки галифе, он ходил по комнате, блестя кожей шевровых сапог, потряхивая волосами и щуря холодные, как ледяшки, глаза.
— Дожили мы, брат Данилыч, — подмаргивал он Ставрову, — до ручки, можно сказать, дошли. Видел на станциях, рабочий на что стал похож? Гегемон революции кальсоны на коврижку меняет. Это, брат, не шутка. Если так будет продолжаться, рабочий с большевиками по-иному заговорит…
Он подсаживался к Ставрову и говорил мягко:
— Ты не думай, Дмитрий Данилович, что я из каких-нибудь недорезанных беляков. Нет, брат, я всю гражданскую в коннице Буденного отбухал, эскадроном командовал, награды имею. А вот кончилась война, и я понял, что у моих товарищей большевиков не все ладно получается. Крестьяне замучены, рабочие в голодранцев превратились. Сопливые комсомольцы в церковных алтарях диспуты с попами устраивают. На черта это все народу? Ты людям хлеб дай и работу, а потом о социализме говори.
Острецов бледнел, хмурил темные брови, покачивал тонкой ногой в шевровом сапоге, нервно постукивал пальцами по сверкающему голенищу.
— Н-ну, — скаля зубы и улыбаясь, он посмотрел на Ставрова, — что ты на это скажешь? Прав я или не прав?
— Нет, Острецов, я этих взглядов не разделяю, — резко ответил Дмитрий Данилович. — По-моему, так может рассуждать только подлая шкура.
— Т-ты полегче на поворотах, — прищурился Острецов. — Что ж, по-твоему, мужики не дохнут с голоду, а рабочие не бегут с фабрик полчищами? Нету этого, что ли?
— Да, это есть, — угрюмо сказал Дмитрий Данилович. — А почему? Большевики виноваты? Нет, не большевики. Семь лет разоряли страну две войны, грабили народ банды да белые армии. Что же вы всё валите на большевиков? Так может рассуждать только белогвардейская шкура…
Острецов пристально, исподлобья посмотрел на бегающего по комнате Ставрова, сказал, натянуто улыбаясь:
— Чудак человек, я ведь пошутил. Неужели вы не можете отличить шутку от серьезных вещей? — Он раскатисто засмеялся, хлопнул Ставрова по плечу: — Вот так спутник мне попался! Еще, чего доброго, в Чека меня потянет! Нет, брат, я не из тех! Я белых гадов десятками шлепал и жилы из них вытягивал. Меня сам Буденный знает, Семен Михайлович. Ты про Острецова спроси любого конника, они тебе скажут, кто я такой.
После этого разговора Острецов притих и стал относиться к Дмитрию Даниловичу добродушно-насмешливо, отмалчивался и больше расспрашивал Ставрова о семье и о его службе в армии. Что касается косоглазого Тихона, то он всю дорогу только мурлыкал про себя все одну и ту же тягучую песню.
Они проехали несколько далеких степных хуторов, в которых люди жили богаче, чем в деревнях, и там, на этих хуторах, обменяли на хлеб и сало свои запасы. Дмитрий Данилович получил за одежду два пуда ржи и четыре пуда кукурузы. Острецов с Тихоном меняли самогон только на сало или продавали его на романовские серебряные и золотые деньги.
На обратном пути заехали в волостное село Пустополье, где Дмитрию Даниловичу надо было оформить свое назначение в огнищанскую амбулаторию и получить для нее медикаменты. В волисполкоме ему выдали нужную бумагу и выписали ящик с медикаментами.
В большом доме пустопольского волостного правления, где теперь размещался волисполком, было накурено и холодно. По коридору, стуча сапогами, проходили красноармейцы в суконных шлемах, крестьяне в тулупах и валенках, бегали девушки в кожаных куртках, с папками под мышками.
Пока Дмитрий Данилович ждал председателя волисполкома, прошло много времени, и он, присев у окна в коридоре, написал письмо младшему брату Александру, который с девятнадцатого года жил в Москве. В коротком письме Дмитрий Данилович сообщил о переезде своей семьи в Огнищанку, написал, что отец болен, и просил, если позволят обстоятельства, приехать хоть на несколько дней. Александр Ставров не был дома пять лет, и Дмитрий Данилович успел соскучиться по брату, которого нянчил в детстве.
Председатель волисполкома Григорий Кирьякович Долотов приехал только перед вечером. Широкоплечий, кривоногий, в короткой кожаной куртке и шапке-кубанке, он вошел, с грохотом кинул в угол полевую сумку и устало положил на стол тяжелые, жилистые руки. Ставрову успели рассказать, что пустопольский председатель когда-то работал на заводе «Русский дизель», потом служил на подводной лодке, был минером, кавалеристом и около года состоял в личной охране Ленина.
— Огнищанский фельдшер? — коротко спросил Долотов, когда Дмитрий Данилович вошел в настежь распахнутую дверь его кабинета.
— Да, фельдшер Ставров.
— Откуда прибыли?
— С Волги, — пояснил Дмитрий Данилович. — Голод погнал. Я сам уроженец Самарской губернии.
Долотов пошевелил пальцами, и Дмитрий Данилович заметил, что у председателя на руках резкая синяя татуировка: на правой — остроклювый орел, на левой — обвитая змеей женщина.
— У вас трудное место, — задумчиво сказал Долотов. — Амбулатория будет в Огнищанке, но должна обслуживать пять ближних деревень — Костин Кут, Калинкино, Мертвый Лог, Бесхлебное и Волчью Падь. Кое-куда придется пешком ходить…
Председатель опустил скуластое, с тяжелым подбородком лицо, тронул пальцем коротко подстриженные усы.
— Да, товарищ, место трудное и время трудное, — повторил он. — За вчерашний день по волости умерло шестьдесят три человека. С голоду пухнут. Не все, конечно. Есть по деревням и такие, которые на этом деле наживаются: за ведро пшеничных озадков пианино из города везут, за фунт сала последнюю шубейку с какой-нибудь горемыки вдовы снимают.
Цепкий взгляд председательских глаз скользнул по лицу Дмитрия Даниловича.
— Ты, фельдшер Ставров, представляешь, что такое классовая борьба? А? Так вот, имей в виду: это, брат, серьезная штука, и она куда сложнее, чем нам кажется. Есть ведь еще у нас дурачки, которые думают, что в деревне две силы открыто, как на картинке, встали друг против друга: с одной стороны бородатые кулаки, а с другой — разлатанные бедняки, у которых животы подвело, но зато есть пролетарская солидарность и сознательность.
Долотов презрительно ухмыльнулся, махнул рукой:
— Нет, брат, это дело сложное. Бог, к примеру, у вас там, в Огнищанке, есть такой Антов Терпужный. Я его знаю. Родни у этого Терпужного полдеревни, хозяин он добрый, против Советской власти открыто не агитирует, кое-кого из бедняков подкармливает, а душа у него волчья и повадки лисьи, он любую личину на себя наденет. За такими не в два, а в три глаза надо смотреть. Такой Терпужный до поры до времени из обреза стрелять не станет, потому что земля у него под ногами не тверда, зато вреда может много наделать. А беднякам огнищанским тоже не всем охота идти против него: один ему сват, другой — зять, третьему он пуд пшеницы дал под новый урожай. Так этот Терпужный и держится, так линию свою исподтишка и гнет…
Громыхнув стулом, Долотов поднялся.
— Ты, фельдшер, держись за председателя Огнищанского сельсовета Илью Длугача. Он хотя и разболтанный маленько, с анархией да с партизанщиной в сердце, зато преданный партии человек. Этот тебе поможет разобраться… — Председатель прищурил серые, стального отлива глаза. — Ладно, иди, Ставров. Я тебя запомнил. Помощь вам все-таки, будет. Расскажи там, в Огнищанке, что по личному распоряжению Владимира Ильича Ленина нашей волости готовят вагоны с посевной пшеницей…
В коридоре Дмитрия Даниловича дожидался Острецов.
— Ну, — осклабился он, — как вам понравился пустопольский губернатор товарищ Долотов?
Дмитрий Данилович пожал плечами:
— Не знаю… Мне он показался крепким человеком…
В Огнищанку возвращались молча. Мороз усилился. Кони тяжело стучали подковами по заледенелой дороге. Вокруг луны розовело туманное свечение. Полозья со скрипом резали затвердевший снег. Вся степь сияла холодной голубизной, и казалось, что вокруг без конца и края простирается мертвая снежная пустыня.
— Глухие места, — буркнул Острецов, кутаясь в теплую, крытую сукном Устиньину шубу. — И названия все какие-то дурацкие — Волчья Падь, Костин Кут, Мертвый Лог, — будто у черта на куличках живешь… Вот получу назначение куда-нибудь, поеду в город, на фабрике буду работать, ну их к дьяволу, эти места…
В Огнищанку приехали в десятом часу. Дмитрия Даниловича завезли домой, помогли ему скинуть мешки с кукурузой и рожью. Потом заехали к Терпужному, сдали сани, а от Терпужного Острецов тронулся верхом. Он связал недоуздком распряженных меринов, на одного взвалил мешок с салом, на другого вскочил сам и шагом поехал по дороге.
От Огнищанки до Костина Кута было две версты. На перекрестке Острецов остановился у колодца, вытащил бадью воды, напился, напоил коней. Через десять минут он уже стучал сапогом в Устиньины ворота.
Устинья, услышав стук, выскочила во двор, оглядываясь, прижала к пышной груди замерзшего Острецова и зашептала торопливо:
— Степанушка, тут тебя товарищ один дожидается. Только перед тобой приехал, в горнице сидит, даже раздеваться не хочет.
— Какой товарищ? — недовольно спросил Острецов.
— Не знаю, любушка. Из губернии, что ли, а может, из уезда. Из Пустополья, на исполкомовских санках приехал, а кучера отпустил, должно, ночевать у нас будет.
— Этого еще не хватало, — поморщился Острецов, — мне осточертело на людях болтаться, хочется одному побыть.
— Да и я по тебе соскучилась, Степанушка, а он, окаянный, уставил глазищи в пол и сидит, не говорит ни слова.
Они вместе прибрали сало, сняли с копей упряжь, вытерли их запотевшие бока клочками сена, поставили в конюшню, потом пошли в кухню. Дверь в горницу была прикрыта. Острецов разделся, умылся, звеня рукомойником, и, расчесывая волосы, сказал счастливо улыбающейся Устинье:
— Бутыли у Павла Агаповича завтра возьмем.
Он оправил гимнастерку, ремень и отворил дверь.
В горнице, освещенной керосиновой лампой, сидел невысокий тонкий человек в защитной бекеше. Серая каракулевая шапка лежала на углу покрытого скатертью стола. Когда Острецов вошел и поздоровался, человек, не вставая со стула, повернул худощавое лицо и негромко сказал:
— Здравствуйте, товарищ Острецов.
Голос у него был ровный, глуховатый, на белый лоб падала жидкая прядь прямых темных волос. Он на одно мгновение задержал на Острецове пристальный взгляд близко посаженных пронзительных глаз и проговорил тихо:
— Мы можем побыть наедине?
Острецов испытующе взглянул на него.
— Хорошо, одну минутку.
Он вышел в кухню и сказал сидящей у печки Устинье:
— Устюшка, сбегай к бабке Марфе и возьми у нее десяток яиц, изжаришь яичницу. Я дверь замкну, а ты вернешься — стукнешь.
— Ладно, Степушка, сбегаю.
Устинья накинула шубу, платок и ушла. Острецов запер дверь. Когда он вошел в горницу, незнакомец сидел в прежней позе, отвалившись к спинке стула и закинув ногу на ногу.
— Мы одни? — коротко спросил он.
Сердце Острецова все больше сжимала тревога. Сунув руку в карман, он нащупал рукоятку нагана.
— Одни, товарищ. Жену я послал к соседке.
Незнакомец поднялся, и легкая усмешка тронула его злые губы.
— Руку я вам советую из кармана вынуть. Это ни к чему. Я не чекист, так же как вы не тот, за кого себя выдаете тут, в деревне. Не бледнейте и не фокусничайте со своим револьвером. Чекисты к таким, как вы, не ездят поодиночке. Вам знаком этот почерк?
Острецов взял протянутую ему бумагу, пробежал глазами. На бумаге четко и размашисто было написано:
«Товарищ Острецов! Податель сего, товарищ Степанов, мой старший начальник. Примите его как нашего друга. С комприветом К. Погарский…»
— Надеюсь, вы не забыли, кто такой Константин Сергеевич Погарский? — усмехнулся незнакомец.
Острецов кивнул:
— Так точно. Командир третьего конного, генерала Мамонтова…
— Правильно, правильно. У вас хорошая память.
— А я с кем имею честь, если позволите…
— Там в письме написано, — сказал незнакомец. — Моя фамилия Степанов. Виктор Иванович Степанов. Понятно? А работаю я в Москве, в Народном комиссариате просвещения, уполномоченным комиссии по борьбе с детской беспризорностью. Ясно?
В голосе этого человека была такая властность, а колючие глаза так внимательно прощупывали собеседника, что Острецов только поклонился:
— Слушаю вас.
— Очевидно, мне можно раздеться? — спросил Степанов.
Не дожидаясь ответа, он неторопливо снял бекешу, перекинул ее через спинку деревянной кровати, а шапку положил поверх бекеши. Только теперь, когда Острецов бегло осмотрел защитный френч, английские бриджи и хорошо сшитые хромовые сапоги своего гостя, он вдруг вспомнил, что где-то видел эти узкие плечи, руку с тонкой кистью, бледное лицо с близко посаженными острыми глазами.