Избранное в 2 томах. Том 2 - Смолич Юрий Корнеевич 18 стр.


Когда мы с Александрой Ивановной впервые разговорились, она прежде всего спросила меня:

— Какую роль вы мечтаете сыграть?

Я ничего не сумел ответить ей, потому что не знал, какую роль я мечтал сыграть. И я искренне признавался, что, видимо, вообще ни черта не понимаю в театре.

Александра Ивановна выслушала меня внимательно и очень серьезно. Потом она улыбнулась каким-то своим мыслям:

— А вот я мечтаю сыграть… себя.

С этого и началось наше знакомство. Вечером, когда я был свободен в своем театре, я отправлялся в Украинский театр, проходил за кулисы и садился в уголке костюмерной, ожидая, когда Александра Ивановна забежит сюда в перерыве между двумя выходами. В эти короткие минуты, когда она переодевалась, поправляла грим или просто грела закоченевшие пальцы над железной печуркой, и происходили наши задушевные разговоры о театре, искусстве, жизни.

Как-то она играла «Гандзю», и спектакль смотрели котовцы.

В антракте перед последним действием двери костюмерной растворились, и мальчик-беспризорный, живший при театре в роли беззаветного энтузиаста и исполнителя всех мелких поручений, внес целую охапку цветов и травы. Это были колокольчики, васильки, козельцы, сон и просто зеленая рута-мята и чебрец — все, чем богаты поле и лес в этот первый месяц весны.

— Что это? — удивилась Александра Ивановна.

У нее было основание удивиться, так как уже много лет актрисы не получали подношений и цветов.

Беспризорный энтузиаст ткнул в руки Александре Ивановне кусочек грубой, оберточной бумаги. Это был обрывок газеты «Красный кавалерист», на котором поверх бледного текста — рыжей печати сажей на керосине — фиолетовым наслюнявленным карандашом было написано четко и аккуратно:

«Актрисе, исполняющей главную роль!

Извините, товарищ, что не знаем вашей фамилии, а также имя и отчества. Да здравствует Третий Коммунистический Интернационал!

Котовцы».

Некоторое время Александра Ивановна смотрела на букет, лежащий у нее на коленях, потом вдруг заплакала и упала лицом в пахучую зелень прекрасного, скромного и безыменного подарка.

Я растерялся и стал ее успокаивать. Я мямлил что-то про нового зрителя, который пришел в театр.

— Да! — оторвала она от цветов заплаканное, с испорченным гримом лицо. — Новый! Совсем, совсем новый. Раньше такого не было! — Но как раз в это время зазвенел звонок, и, торопливо сунув букет мне на колени, Александра Ивановна склонилась над зеркалом, чтобы подправить грим. — Вы знаете, вот уже три года мы играем для этого зрителя, а еще ни разу ни один из зрителей не пришел ко мне за кулисы с оскорбительным предложением… Новый, совсем новый зритель! И… не провинциальный.

И Александра Ивановна улыбнулась — губами горько, глазами весело. Провинцию она и любила и ненавидела одинаково, как можно одновременно любить и ненавидеть собственную жизнь. Ведь жизнь Александры Ивановны была провинцией.

В старом, дореволюционном провинциальном театре на галерке тесно сидели бородатые студенты и переодетые гимназисты. В антрактах они ревели «браво» и «бис» пятнадцать минут не переставая, разбивали ладони в кровь и засыпали сцену кучами своих фуражек. После окончания спектакля они на своих плечах разносили любимых актеров по домам. А придя к себе домой, они не спали ночей и писали любимым актрисам длиннейшие письма в стихах, испещренные междометиями «о!», «ах!», «увы!» и эпитетами «божественная, непревзойденная, великолепная!» На рассвете они рвали эти письма и прикуривали от них, так как юношеская стыдливость сковывала их романтическую влюбленность, и даже под страхом смертной казни не отважились бы они признаться в своей платонической любви к созданному в их воображении объекту пылкой страсти. Сколько светлой радости давало чистое обожание провинциальной актрисе в ее обыденной, серой жизни! Столько, что это давало ей силы и мужество губить свой талант перед лицом бездушного партера. В партере старого, дореволюционного провинциального театра сидели чопорные чиновники, бойкие купчики и кичливые местные «аристократы» — штаб- и обер-офицеры местного гарнизона. Они считали своим долгом запаздывать к началу первого действия и пренебрежительно хлопали два-три раза после его окончания. А в антракте они направлялись за кулисы, чтобы «подцепить» на ночь любви соблазнительную примадонну или хорошенькую хористку. Для них актриса провинциального театра была только пикантной куртизанкой. И они очень удивлялись и обижались, если в ответ на недвусмысленные ухаживания им случалось получать от пылкой, но скромной служительницы муз по мордасам.

Когда же все улаживалось полюбовно, то, переспав ночь, при встрече они старались не узнавать благосклонных к ним девиц. Провинциальных актрис даже попы неохотно допускали в церковь, так как в актерской среде бытовал такой небогоугодный обычай, как гражданский брак — без венца и благословения божьего. Провинциальных актрис не принимали в «благородных» домах, и с ними не водили знакомства. Жены офицеров, приказчиков и чинуш смотрели на них свысока, но при встрече поглядывали на них с болезненным любопытством. Полицейские чипы старались отобрать у актрисы паспорт и всучить ей желтый билет.

А впрочем, взгляд на провинциальную актрису как на «даму полусвета» был распространен не только среди обывателей царской провинции, — он был свойствен и самим организаторам провинциального театрального искусства. На такой путь провинциальную актрису толкала не только распутная офицерня или жестокая борьба за кусок насущного хлеба. На этот путь прежде всего ее толкали антрепренер и режиссер. Разве за выигрышную роль или хорошее положение в театре не надо было становиться их любовницами и наложницами?

Трудная жизнь и горькая судьба была у старой провинциальной актрисы…

Александра Ивановна жалуется мне на это, и глаза ее невольно наполняются слезами. Потом слезы крупными каплями быстро скатываются по скользкой, масляной поверхности грима. На полдороге, у ноздрей, они уже мутнеют, вобрав в себя сухую пудру. Александра Ивановна берет заячью лапку и снова припудривает грим.

Да! Может быть, и она за первую роль продала себя. Возможно, продала и за вторую. И за третью, если хотите! Что такое плоть, когда вся жизнь только в одном — в театре, и если без театра — лучше смерть! Но она горда тем, что не знала ни одного купчика, ни одного офицера. Их она только хлестала по мордасам. За это раз пять или семь, а может быть, и восемь ее высылала полиция из города. И каждый раз пытались всучить ей желтый билет. Вы понимаете — желтый билет? Не за то, что ты проститутка, а за то, что не хочешь быть проституткой!

Вот тогда она и решила выйти замуж. Повенчаться по-настоящему, в церкви, с попами и шаферами. К замужней все же не решаются так приставать. К тому же, если твой муж режиссер, не надо уже продаваться другим режиссерам. Таким образом она убивала сразу двух зайцев.

— Ах! Как я ненавижу театр! — заканчивает Александра Ивановна и замолкает, сжав виски руками, но так, чтобы не размазать грим. После паузы она добавляет совсем тихо: — А может быть, это я так его люблю?..

Потом она хватается за самую больную для нее тему:

— Для чего существует на свете театральная провинция и почему нельзя сделать так, чтобы весь мир был как одна столица? Столичный актер может расти, расцветать и развивать свой талант. Даже вот из такого малюсенького таланта, — Александра Ивановна показывает кончик своего мизинца, — он имеет возможность сделать себе вот такой! — Она разводит руками как можно шире. — А что можем мы, провинциалы? Правда, мы получаем огромнейший технический опыт. О, если бы дать такой опыт столичным актерам, они все стали бы мировыми знаменитостями. А мы носим наш огромнейший опыт, как горб на спине, и наконец он раздавливает нас. Ведь наш опыт — это опыт приспособленчества, а не мастерства!

Звенит второй звонок, и Александра Ивановна говорит быстрее, чтобы все, что накипело у нее на душе, выложить до начала действия.

— Нет на свете никого беднее провинциальной актрисы! Неважно, что у нее нет ни отца, ни матери, ни права иметь ребенка, ни своего угла. Она самая обездоленная потому, что имеет только свой талант и ничего более. Никто не научит ее, никто не поможет ей раскрыть свое дарование. Старшая подруга, своя сестра-актриса? О нет! Она только ревниво следит за тем, чтобы дарование той, что помоложе, не поднялось, не расцвело и не заслонило бы ее собственных успехов. Она следит за этим очень хорошо и сделает все, чтобы не допустить успеха младшей соперницы. Режиссер? О, от провинциального режиссера надо оберегаться всеми способами! Не тело беречь, — тело, черт с ним, — а талант! Ведь талант так легко и так просто изуродовать бездарным авторитетом провинциального режиссера! И как это трудно, знали бы вы… — вздыхает и стонет Александра Ивановна. — Ведь надо делать вид, что ты охотно принимаешь все режиссерские замечания — в противном случае ведь тебя сразу же прогонят, и в то же время на каждом шагу остерегаться, чтобы тебя не искалечили на всю жизнь…

Звучит гонг, и Александра Ивановна вскакивает.

— Я ничего не смыслю в политике, — торопливо говорит она, — но я знаю только одно: после революции не останется на свете театральной провинции! А если ей суждено остаться, то я против революции!.. Вы знаете, — грозно наступает она на меня, — что я окончила только церковноприходскую школу? Какое я имею право идти на сцену, если я закончила только церковноприходскую? Революция должна сделать так, чтобы на сцену не пускали без высшего образования.

Свет притухает, и двери гардеробной распахиваются.

— Леська! — кричит помреж. — На сцену! Две пары туфелек, красные и золотые, шесть юбок и различные монисты.

Он исчезает, Александра Ивановна хватает пуховку и макает ее в коробку с пудрой:

— Подуйте мне на лицо.

Я дую, и она, схватив две пары туфелек, шесть юбок и мониста, убегает из костюмерной. На пороге она быстро оборачивается, подбегает к вороху цветов и быстро выдергивает два пучка. Она сует цветы себе за декольте, за пояс, в волосы. Глаза ее горят.

— Нет! — кричит она снова. — Нет на свете никого богаче провинциальной актрисы. Разве столичные актрисы имеют столько зрителей, как мы? Их ежедневно смотрят одни и те же люди. Ну, тысяча, ну, несколько тысяч, за всю жизнь. А меня уже видели сотни тысяч, а может быть, и миллионы!

Раздается второй гонг, и Александра Ивановна исчезает за дверью. Через минуту я уже слышу ее возбужденный голос на сцене.

Вскоре в Александру Ивановну влюбился красавец командир из конницы Котовского.

И когда вспыхнула эта любовь, то Александра Ивановна поняла, что до сих пор она еще не любила. Это была первая любовь, огромная и всепоглощающая.

Это была любовь, в которой ясно и просто все: и то, что мужа надо бросить, и то, что жизнь надо начинать сначала, и то, что в этой новой жизни все будет так, как того потребует сама любовь, и даже так, как того захочет новый, любимый муж. Было просто и натурально даже то, что теперь, отныне Александра Ивановна уже не принадлежит сама себе. Она принадлежит только любимому.

Котовцы как раз вышли в рейд, и Александра Ивановна тяжко страдала, тревожась за жизнь любимого, тоскуя в одиночестве. Каждая минута ожидания была для нее длиннее, чем вся прожитая жизнь. Свет без милого стал не мил.

Но котовцы вскоре возвратились с победой. Ее любимый — красная фуражка набекрень, черная гимнастерка нараспашку, малиновые широченные галифе — на резвом вороном подскакал прямо к театру и, перегнувшись с седла, крикнул в оконце актерской костюмерной Александре Ивановне:

— А вот и я!

Александра Ивановна обмерла с тюбиком грима номер два в руке. На вороном коне прогарцевало ее счастье и жизнь…

Назавтра поутру, до репетиции, Александра Ивановна должна была идти в загс. Я забежал на рассвете: я дол жен был расписаться в качестве свидетеля.

Александра Ивановна проживала в мансарде за старым базаром. На мой стук она ответила коротким: «Войдите».

Я вошел. Это впервые я заходил к Александре Ивановне в дом. На дощатой стене, в один ряд, на гвоздиках висели платья, корсетки, вышитая сорочка, турецкие шали, цыганские юбки. На полу шипел шведский примус, подпертый кирпичиком вместо третьей отломанной ножки. На столике под окном, застеленным застиранным гримировальным полотенцем, лежал обломок конской подковы. Александра Ивановна, поджав ноги, сидела на кровати и смотрела в тетрадку с ролями.

— Ну, — сказал я, — идемте, а то опоздаем на репетицию! Не думайте, что в загсе все обойдется быстро.

— Я и не собираюсь идти в загс.

Я остолбенел.

Александра Ивановна отложила тетрадку в сторону. Какое-то мгновение взгляд ее скользил по комнате, избегая моего взгляда. Потом, чтобы взять что-то, она схватила обломок конской подковы со столика, стоявшего у изголовья. На изломе подковы железо ясно искрилось — обломок был свежий. Подкова сломалась только что. Еще сегодня утром она была на копыте у коня — комья земли около шипов еще не просохли. Александра Ивановна взглянула на меня своими прекрасными серыми глазами. Левый глаз косил, но взгляд был живой, пронизывающий и горячий.

— Пусть голодная, голая и босая! — вскрикнула Александра Ивановна страстно. — Пусть всю жизнь на чердаке! Только быть в театре! — Ее голос звенел, ее речь была патетична, как заклинание. — Пусть без любви всю жизнь! Только бы прекрасную роль!..

Она швырнула обломок подковы на кровать, схватила подушку, бросила ее на подкову и упала на подушку сама, лицом вниз.

Я смущенно попятился и отвернулся к окну мансарды.

Возлюбленный Александры Ивановны потребовал, чтобы она оставила театр.

Когда минуты через две я оглянулся через плечо, Александра Ивановна снова сидела в той же позе, в какой была, когда я пришел. Перед нею лежала раскрытая тетрадка с ролями, и Александра Ивановна смотрела в нее; губы ее шептали, повторяя текст.

«Великий маэстро»

Пимена Феоктистовича Сафронова называли «великим маэстро».

Театральный сезон как раз закончился. Спектакли в летнем помещении давали только убыток. Наступало лето. Перспектив никаких не было. И Пимен Феоктистович предлагал на это время создать небольшой передвижной «коллектив артистов драмы и комедии».

В труппе под руководством Сафронова у актера не было никакой надежды развить свои природные дарования, но он мог быть уверен, что с голода он не умрет.

На театральном поприще Пимен Феоктистович Сафронов работал ровно столько, сколько он себя помнил. С того времени он столько разъезжал и переезжал, что уже точно не мог установить места своего рождения. Не то это был довольно большой городок на юге Украины наподобие Херсона, не то это было небольшое село где-то на севере России, под Полярным кругом, что-то вроде Холмогор. Потому что еще в младших классах классической гимназии, чувствуя страшное отвращение к изучению древнегреческого и латинского языков, Пимен Феоктистович тайком удрал из дому и пристал к труппе какой-то провинциальной оперетки. И с той поры, на протяжении вот уже более тридцати лет, без единого дня отдыха, без единого дня пропуска по болезни, Пимен Феоктистович являлся каждое утро на репетицию, каждый вечер на спектакль в театр. Он клялся (но, известное дело, клятвы нужно принимать осторожно), что на всей территории бывшей царской России, от Белостока до Владивостока и от Мурманска до Батуми, нет ни единого театрального помещения, где бы он ни побывал. А впрочем, это правдоподобно, так как более чем за тридцать лет сценической деятельности Пимен Феоктистович ни разу не работал в постоянном, стационарном театре, а только в передвижных, гастрольных труппах. Он служил у семнадцати антрепренеров и сам сменил девять амплуа. Простак, жен-премье, любовник, неврастеник, фат, характерный, резонер, благородный отец и злодей — вот биография Пимена Феоктистовича. Ее можно дополнить лишь тем, что начинал он хористом, пробовал свои силы куплетистом, а на досуге выступал и иллюзионистом. Собственного, постоянного местожительства Пимен Феоктистович, конечно, не имел: с антрепренерами, в случае необходимости сменить место службы, он связывался исключительно по телеграфу. Свое материальное и социальное положение он определял, употребляя единственную оставшуюся с гимназических лет в его памяти поговорку: «Омниа меа мекум порто». Все его имущество укладывалось в течение четырех минут в два чемодана: один с театральным гардеробом, другой — с туалетом и библиотечкой пьес с количеством действующих лиц не менее двух, не более пяти. Имущество его супруги тоже вмещалось в два чемодана, но в продолжение одиннадцати минут. Каждый чемодан Пимена Феоктистовича в лучшие времена весил ровно пуд. Вес же каждого чемодана его супруги (драматической героини и каскадной примы) — два пуда. Все это было сделано с таким расчетом, чтоб Пимен Феоктистович, взяв чемоданы жены, а жена — чемоданы супруга, в случае необходимости могли отправляться куда угодно одни, без посторонней помощи, даже пешком. Пимен Феоктистович принадлежал к старой провинциальной актерской генерации «Тучки небесные, вечные странники», которая не сеет, не жнет и ест два раза в сутки: утром на полученный аванс, вечером — с вечерней выручки. Коль скоро вечернего сбора не случалось, Пимен Феоктистович ел один раз на деньги, полученные авансом. Если же и аванса не было, он совсем не ел и терпеливо ожидал до завтра. Если же труппа, в которой работал Пимен Феоктистович, вдруг прогорала и разваливалась, то до получения следующего ангажемента Пимен Феоктистович открывал «собственное дело». Это «собственное дело» состояло всего лишь из двух артистов: Пимена Феоктистовича и его супруги; они вдвоем заполняли весь спектакль. Драматических одноактных пьес и водевилей, в которых только два действующих лица, в чемодане Пимена Феоктистовича было столько, что «дело» под громким названием «гастроли театра миниатюр» могло просуществовать в одном городе целую неделю: исполнялись по три миниатюры в вечер плюс разнообразный дивертисмент. В дивертисменте супруга Пимена Феоктистовича декламировала и танцевала, Пимен Феоктистович рассказывал анекдоты, а также выступал и как иллюзионист.

Назад Дальше