Однажды мы решили вызвать Коклена. Надо было посоветоваться о всяких театральных делах. Блюдечко долго не хотело слушаться нас. Но потом все-таки оно пошло по кругу, быстрое и проворное под руками. Оно подбежало к букве «К», потом к букве «О». Наши сердца остановились. Сейчас с нами будет говорить сам великий Коклен! Но блюдечко покрутилось некоторое время и остановилось против буквы «Т» и «Р»…
— Которого? — спросило блюдечко. — Старшего или младшего?
— Обоих!
И вот два великих французских актера, братья Бенуа и Александр Коклены, были перед нами, под фарфоровым чайным блюдечком. С дрожью в голосе мы спросили их:
— Как надо играть?
Блюдце окаменело неподвижно.
— Как надо играть?! — повторили мы.
Блюдечко не двигалось. Оба великих театрала — автор «Искусства монолога» и непревзойденный мастер монолога — молчали. Они не отвечали на наш взволнованный вопрос.
Потом блюдечко нервно заскользило от края до края бумажного листа. Оно делало бешеные круги, оно летало, почти оторвавшись от поверхности стола, и наши руки еле поспевали за ним. Потом оно полезло со стола прочь и стало мотать нас за собой по полу, вдоль плинтусов, порываясь лезть вверх на стену. Наконец оно наскочило на выходные двери и побежало через сени во двор…
Великие братья тоже, по-видимому, не знали, как надо играть. Быть может, они и отошли в вечность с этим проклятым вопросом на устах… Нет! Они должны были знать, но не хотели с нами поделиться. Нет! Они хотели бы, но не могли. Как же им было пересказать все это нам при помощи фарфорового блюдечка, когда остановками черточки против букв на кругу исподтишка руководил тот же, кто и опрашивал, — я?
«А почему?»
Он пришел в театр еще на рассвете, когда только развиднялось, — что-то около пяти утра.
Он подошел к главному подъезду и робко постучал в высокие и широкие зеркальные двери. Естественно, двери были заперты, а за ними, в театре, никого еще не было. Да если бы там кто и был, все равно не услышал бы этого тихого постукивания.
Он выждал некоторое время, прислушиваясь, не откроют ли ему все-таки. Тогда, не осмелившись постучать снова, он отошел от дверей, спустился с крыльца на тротуар и осмотрелся еще раз. Высокое здание театра величественно вырисовывалось в седом предрассветном полумраке. Вокруг царила тишина: город еще спал, водосточные желоба на крыше театра поблескивали ранней росой, окна глядели черными ямами, клочок старой афиши чуть-чуть трепетал на стенде возле дверей главного входа. Нет, это все-таки театр.
Он стоял на тротуаре, не двигаясь с места, только поворачивая голову то вправо, то влево, разглядывая огромное здание с колоннами, портиками и арками. Солнце всходило далеко, где-то за рядами других строений, и только первый его луч, желто-горячий, красноватый, скользнув по вершине тополя, упал на шпиль театра. В ту же секунду стайка вертлявых воробьев упала на подножие шпиля и шумно зачирикала в веселой суетне. Тогда он снова поднялся по ступенькам к дверям главного входа и постучал второй раз, на этот раз немного громче. Всю свою жизнь он вставал с восходом солнца и не представлял себе, чтобы можно было вставать позже. Он прислушался, как эхо прокатилось по пустому вестибюлю и замерло где-то в глубинах театрального помещения.
Тогда он в задумчивости сошел снова с крыльца и присел на каменный столбик. Плетеную корзиночку он поставил возле ноги. Одет он был в ватную куртку, серые, «чертовой кожи» штаны, засаленные и протертые до основы; на ногах были у него опорки, на голове старая черная фуражка с большими приплюснутыми полями и когда-то лакированным, потрескавшимся козырьком. Это был молодой парень лет двадцати. Лицо у него было продолговатое, нос с горбинкой и тонкие изогнутые брови. Такие лица бывают у типичных степняков. Но глаза под казацкими бровями неожиданно были голубые, широкие и прозрачные и глядели в пространство внимательно и как бы удивленно.
Он вынул из корзинки сверток в белой тряпочке и, развернув его, достал краюху хлеба и кусок сала. Отдельно в уголке платочка была завязана крупная, розоватая, конская соль. Не торопясь, медленно и осторожно, он вынул из кармана складной нож с белой металлической колодочкой, раскрыл его, вытер лезвие о полу и отрезал ломоть хлеба. Потом от куска сала отрезал малюсенький кусочек и, круто посолив его, принялся за еду. Первые хозяйки уже появились на улице и шли на рынок. Проходя мимо, они не обращали на него никакого внимания, но он каждый раз отворачивался, стыдливо прикрывая от людских глаз свой скромный завтрак.
Луч солнца уже соскользнул с купола на крышу и краешком чиркнул по оконцам чердака. Стекла вспыхнули червонным золотом и запылали, словно радуга.
Позавтракав, парень завязал платочек, положил узелок в корзинку, подхватил ее и снова направился к зданию театра. Но теперь он шел не к главному входу, а, оглядываясь, двинулся вокруг театра.
За углом он сразу же увидел вторые двери. Это был запасный выход на случай пожара, и эти двери не были такими величественными и суровыми, как главный подъезд. Поэтому он приблизился к этим дверям смелее и постучал громче. Подождав минутку, он постучал еще сильнее. Теперь уже и на улице было слышно, как по опустевшим коридорам прокатилось эхо. Однако и на этот раз ему не открыли.
Тогда он пошел дальше, обходя театр. Он подошел ко вторым запасным дверям, потом к третьим, и в каждые из них он стучал все громче и громче. Теперь он стучал уже не пальцами, а всей ладонью, и стучал долго и настойчиво, повторяя стук по пяти и десяти раз, не давая замереть эху в чреве огромного здания. К пятой двери, находившейся на противоположной стороне главного входа, сзади театра, он подошел уже раздраженный и гневный и поднял было уже кулак, чтобы затарабанить в дверь, но неожиданно рука его опустилась и все тело как-то обмякло. Он даже съежился, но потом поднялся на цыпочки и приблизился к двери, стараясь производить как можно меньше шума. Его ясные, внимательные, удивленные глаза затуманились и прямо-таки впились в табличку, висевшую над дверью. На этой серенькой табличке, заляпанной известью во время побелки, синими буквами было написано: «Актерский вход».
Приблизившись на цыпочках к двери, он так и замер, взволнованный, и только после минутного колебания наконец осмелился постучать — легонько, чуть-чуть слышно, одними кончиками пальцев. И тут же отдернул руку. Стук был настолько тихий, что он и сам его почти не услышал.
Подождав минуты две, он глубоко вздохнул и отважился постучать еще раз, немного громче. Было уже что-то около шести, но и на этот стук никто не ответил.
Он отошел на несколько шагов и утер рукавом пот, выступивший на лбу.
Так, в тяжелой задумчивости, он постоял минут десять. Корзинка мелко дрожала в его опущенной вдоль тела руке.
И тогда вдруг он очнулся и решительно подошел снова. Он изо всех сил забарабанил кулаком в дверь актерского входа. Дверь даже зашаталась, и эхо раздалось не только внутри помещения театра, а и вокруг, отраженное соседними зданиями. В доме, стоящем на противоположной стороне улицы, распахнулось окно, и из него высунулось заспанное лицо женщины в платочке.
Теперь уже парень грохал в дверь изо всех сил. Вначале он стучал правой рукой, потом, когда заболела правая, поставил корзинку и принялся барабанить левой. Потом начал стучать в дверь ногами. На углу стояли торговки и с любопытством наблюдали за действиями чудного юноши. Под его ударами двери чуть не разламывались, и грохот разносился на четыре квартала вокруг. Наконец из-за толпы, собравшейся на углу, появилась настороженная фигура милиционера.
Милиционер подошел к юноше, уже вспотевшему и измученному, и безапелляционно предложил:
— Гражданин, давайте не будем. — А внимательно рассмотрев его опорки и ватную куртку, угрюмо добавил: — И вообще, на минуточку… — Он поманил к себе пальцем смущенного и побледневшего юношу.
Через пять минут двери районной милиции растворились и приняли в себя юношу, сопровождаемого милиционером. Толпа торговок и мальчишек осталась на противоположной стороне улицы, возбужденно обсуждая случившееся событие, свидетелями которого они только что были.
Репетиция в то утро, как обычно, началась ровно в десять. Репетировали «Черную пантеру». Эта пьеса уже давно была в репертуаре, но ведь театр только гастролировал в этом городе, а во время гастролей, как известно, мало ли бывает всяких недоразумений: кто-то на кого-то обиделся, кто-то заболел, — и сейчас вот тоже спешно приходилось заменять исполнителей. В ту минуту, когда разводились мизансцены первого действия и поэтому все исполнители были на сцене, в студии «Белого медведя» на сцену из-за кулис вышло двое. Это были милиционер и юноша с корзинкой в руке.
— Извиняюсь, — козырнул милиционер, — а кто промежду вас будет товарищ режиссер? Вот этот гражданин требует представить его до режиссера, потому как имеет к нему личное заявление.
— В чем дело? — поинтересовался помощник, потому что режиссера не было и разводкой мизансцен руководил помреж. — В чем дело? И, пожалуйста, поскорее, вы видите, мы заняты.
Парень глотнул пересохшим горлом, и руки его задрожали. Он поставил корзинку у ног, потом снова взял ее, потом снова поставил, потом снял фуражку, стал мять ее в руках, потом снова надел и снова снял.
— Я хочу, — наконец прошептал он, — поступить в театр…
— Так это не сюда, — ответил помреж, — наша труппа здесь только на гастролях, и вопросом приема работников сцены занимается администрация городского театра: вторая дверь налево от главного фойе, вход с улицы…
— Я хочу поступить в театр, — повторил парень яснее, но тише, — я хочу поступить в театр. В театр… театр…
Актеры окружили милиционера и парня.
— А что вы хотите делать в театре? — спросил кто-то.
— Что угодно, — ответил парень громче. — Я могу датского принца Гамлета в трагедии английского писателя Вильяма Шекспира «Гамлет».
Тихий шепот пробежал среди актеров.
— Или, к примеру, старшего писаря корпусного штаба Ивана из пьесы украинского писателя Карпенко-Карого «Суета». Что угодно.
Все молчали. Милиционер подозрительно поглядывал из-под красной фуражки. Он так и думал! Недаром же этот хрупкий паренек сразу привлек его внимание.
Актеры молчали, смущенно отворачиваясь или украдкой посмеиваясь. Гамлета! Принца датского! В пьесе английского писателя Вильяма Шекспира!
Парень поднял глаза. Перед ним был ряд незнакомых, чужих, холодных лиц. Он побледнел еще больше, и в глазах его появились умоляющие искорки. Он прижал руки к груди и беспомощно озирался, ища хоть каплю сочувствия:
— Очень я вас прошу… что угодно!
Он прижал руки так сильно, что забыл про корзинку. Она выпала из рук, и из нее выкатился узелок; тряпочка размоталась, и кусок сала и краюха хлеба покатились в разные стороны. Он резко наклонился, теряя теперь уже фуражку. Потом выпрямился, вконец растерянный, не зная, что ему делать. Стыдясь своей неловкости, он не покраснел, а побледнел как полотно. Актеры бросились подбирать корзиночку, хлеб, сало, фуражку. Крупная розовая конская соль хрустела у них под ногами.
За это время парень пришел немного в себя и выдавил еще несколько слов умоляющим голосом:
— Что угодно… только примите… Я могу все, что нужно и по хозяйству, ежели что… подмести там, воды принести, или… дров нарубить. Очень прошу вас.
Он переминался с ноги на ногу, не зная, куда деть руки, которые болтались у него во все стороны, будто искал он какую-то соломинку, ту, за которую хватается утопающий. Милиционер стоял в сторонке, искоса поглядывая проницательным, всевидящим оком.
И вдруг паренек выпрямился, ноги стояли уже твердо, без дрожи, руки вытянулись по швам, мускулы напряглись, даже нос как-то заострился, и бледное лицо приобрело желтовато-восковой оттенок. Он выбросил руку вверх, прямо перед собой, простер ее к актерам и закричал:
Могильное молчание воцарилось на сцене. Из-за кулис выглядывали удивленные лица встревоженного техперсонала. Полотнища плохоньких матерчатых декораций колыхались вверху. Такого голосища давно не слышали стены театра. Такого дикого вопля не бывало даже в массовых сценах нашего театра, когда три десятка горлянок во всю силу легких орали «Виват!» или «Смерть!»
Милиционер первым проявил свои горячие чувства. Он бросился к парню и от всего сердца саданул его в плечо:
— Вот это здорово! Вот это театр! А ну, ну, еще! Давай, давай!..
Парень был зачислен помощником бутафора. Ему приходилось чистить толченым кирпичом жестяные казацкие сабли и мечи, подклеивать панцири из папье-маше, набивать опилками ватники и т. п.
Служебные обязанности бутафора, конечно, не требовали постоянного присутствия его на сцене во время репетиции. Но, ясное дело, новый бутафор появлялся на репетициях первым и уходил с них последним. А впрочем, он вообще не выходил из театра. Со своей корзинкой, служившей ему и саквояжем и в то же время подушкой, он приютился где-то между дверью бутафорской и стояками колосников, на скатках старых ковров и запасных сукон из мешковины. Просыпался он рано — только нарождался день, подметал сцену и прилегающие к ней проходы, поливал из жестяного чайника истертый дощатый пол сцены, вытирал пыль с панцирей, шлемов и сабель, приготовлял все, что поручал ему еще с вечера бутафор к очередному спектаклю, потом бежал в администраторскую, выносил из нее и устанавливал перед театром плакаты — словом, управлялся со всем закулисным хозяйством, и только тогда, наколов дров на заднем театральном дворе, подогревал себе в том же бутафорском чайнике воду, которой и запивал свой традиционный завтрак: кусок хлеба с микроскопическим ломтиком сала. В обед он прибавлял ко всему этому еще луковицу. Позавтракав, он успевал еще раньше всех прийти на репетицию и приготовить, согласно рапортичке помрежа, всю необходимую мебель. Втиснувшись меж планов декораций и не присев ни разу, он всю репетицию выстаивал на ногах. Он стоял в полумраке, раскрыв рот и тяжело сопя, следил за каждым малейшим движением, внимательно прислушиваясь к каждому слову на сцене.
Однажды для массовой сцены не хватило людей, и помощник привел паренька:
— Ну вот, — сказал режиссер, — вы должны выбежать из третьего плана, вон из-за этой станины — тут будет балюстрада, и, упав у этой станины на первом плане — здесь будет трон, крикнуть: «Смилуйся, герцогиня!» Руки вы прижмете к груди, и на лице у вас должен быть страх.
— А почему? — спросил парень.
— Что почему?
— Почему страх?
— Ну, понимаете, ведь это герцогиня, а вы один из ее пейзан, то бишь крестьян-крепостных. Вы ее боитесь. Ну, смотрите на меня: сделайте вот так. — Режиссер не спеша подошел к третьей станине, где должна была стоять балюстрада, вдруг подпрыгнул, чтоб «накачать» себя, и стремглав вылетел из-за станины, мчась наискосок через сцену. Добежав до станины, стоявшей на переднем плане, где должен был находиться трон, он прижал руки к груди, отвалил нижнюю челюсть, закатил глаза под лоб — изобразил страх и, точно собираясь нырнуть в ледяную воду, хлопнулся с разгона в ноги героине, которая должна была изображать герцогиню. — Поняли? — спросил он, медленно поднимаясь и отряхивая запыленные колени. — Страх!
— А почему? — спросил парень.
— Что «а почему»? — разозлился режиссер.
— А почему именно так?
Режиссер помолчал. И затем уже примирительно ответил:
— Ну хорошо, вы лучше покажите мольбу. Понимаете? Вы восклицаете: «Смилуйся, герцогиня!», то есть вы ее просите, чтобы она над вами смиловалась. Вот и умоляйте. Поняли? Так будет лучше.