К счастью, бомбы нигде не было. Ольга присоединилась ко мне, и мы вместе обошли весь чердак.
Потом мы вернулись к нашему пункту у брандмауера, и я собирался уже снова лезть на крышу, но Ольга остановила меня.
— Давайте покурим, — сказала она. — Вы захватили мои папиросы? Вашей махорки я курить не стану.
Я вынул ее папиросы.
— Да это вовсе не моя махорка, это махорка какого-то охотника, который живет в сорок седьмой комнате.
— А! Довгалевский, Петр Михайлович! Он такой комик! Все носится со своими ружьями и патронташами, но я ни разу не видала у него в руках убитого зайца.
Мы засмеялись, и Ольга чиркнула спичкой, прикрывая огонек рукавицей. В воздухе было относительно тихо, — взрывы прекратились и рев зениток стал реже. Очевидно, первая волна самолетов прошла, и до второй оставалось теперь несколько свободных минут. Ольга стояла между мною и люком, и я видел ее силуэт на фоне неба; она часто и глубоко дышала после беготни по крыше и лазанья по чердаку. Она была девушкой не робкого десятка, да, видно, и привыкла уже к бомбежкам и противовоздушной стрельбе.
— Смотрите, — сказала Ольга, — он все-таки что-то поджег.
Я выглянул из люка и увидел, что в трех кварталах от нас встает красное зарево.
— Не сбегать ли нам туда на помощь?
Нет, если там есть люди, они должны сами управиться. Наш пост здесь, и мы не имеем права его оставлять. Сейчас будет другая волна.
Мы курили, — очень приятно было курить в этом уголке у брандмауера, — и поглядывали на пожар в трех кварталах от нас. Он разгорался, и порою уже вырывались языки пламени. Дальше, за громадами крыш и каменных домов, вставало другое, еще более яркое зарево. Небосвод обшаривали длинные щупальца прожекторов.
— Вы молодец, — сказал я, чтобы прервать молчание.
Мы снова выбрались на крышу и стали под козырек брандмауера. Была чудная осенняя ночь, сырая, но не холодная; мириады ярких звезд усеяли свод неба, луна уже поднималась над горизонтом, и по блестящим, омытым росою крышам города, искрясь, как иней, струился зеленоватый лунный свет.
Но феерический и таинственный лунный покой царил лишь над северной и восточной частью города. К югу и к западу от нашего дома город лежал, окутанный зловещей необычайностью. В трех кварталах от нас догорал пожар, густой дым клубами поднимался вверх, и на фоне проблесков огня контуры мирных городских зданий громоздились, как таинственные зубцы стен жутких средневековых крепостей. Оттуда, с пожарища, долетали порой возгласы, похожие на команду, слышно было, как рокочут моторы тяжелых автомашин. А дальше, над ломаной линией горизонта, высоко вставало огромное зарево, на наших глазах оно двигалось с запада на юг и охватило уже добрую треть небосклона; оно полыхало все ярче и ослепительней, и небо словно багровело и надувалось, вот-вот готовое лопнуть от натуги. И где-то далеко-далеко едва слышным, тоненьким и жалким, но отчаянным голоском кричал, захлебываясь, маневровый паровоз. Враг, очевидно, поджег там товарные склады.
В воздухе стало тихо, примолкли и зенитки, — второй волны самолетов так и не было.
— Какая хорошая ночь, — печально вздохнула Ольга, — и какая страшная начинается жизнь…
Жизнь начиналась страшная. Беда внезапно обрушилась на нас. И не было оснований надеяться, что она скоро кончится. Беда постигла нас нежданно-негаданно, и хотя было известно, что она может прийти, все же так не хотелось верить в эту возможность. Так всегда начинается лихолетье.
— Вы спрашивали, — нарушила молчание Ольга, — собираюсь ли я эвакуироваться?
— И вы ответили, что останетесь здесь, потому что вам некуда ехать и некому подумать о вас и принять за вас решение.
Ольга сказала тихо, но вызывающе:
— И вы думаете, что я хочу остаться? Что я жду немцев?
— Нет, — искренне удивился я. — Я этого не думал.
— Правда?
— Ну конечно, — сказал я. — Вы человек одинокий. Вам некуда ехать. А главное, некому подумать о вас. Некому взять вас за руку и увести отсюда.
Ольга помолчала, потом тихо произнесла:
— Спасибо…
Я почувствовал, что она покраснела.
— Если бы вы знали, как я вам благодарна! Вы так легко меня поняли.
Она коснулась моего локтя и слегка пожала его. Затем она с облегчением вздохнула.
— Война, — сказала Ольга в неподдельном изумлении, — а ночь так хороша.
Из-за города донесся протяжный, спокойный заводской гудок. Его тотчас подхватили другие.
— Отбой, — сказала Ольга. — Пойдемте.
Мы спустились на чердак, а оттуда на второй этаж. Когда мы ощупью добрались до середины коридора, все лампочки вспыхнули: электрическую станцию не разбомбили, и мы сможем вскипятить себе чаю в электрическом чайнике Ольги. Ярко освещенный коридор показался уютным и обжитым. Мы вошли к Ольге, и она, не раздеваясь, прежде всего допила свое вино.
— Пить хочется, да и согреться надо, — сказала она в свое оправдание.
Потом она включила чайник.
Мы сели за стол и быстро закончили ужин. Мы доели все, что было, кроме двух помидоров, двух яиц и кусочка масла, которые решено было оставить на завтрак. Ольга налила в стаканы крепкого горячего чаю. Потом она быстро убрала со стола и остановилась посреди комнаты.
— А теперь спать. Так спать хочется! — Она, не стесняясь, с улыбкой потянулась. Косточки хрустнули у нее на шее. Она сняла с головы платок, и волосы опять свободно рассыпались у нее по плечам. Лицо у нее было усталое и печальное.
Я поднялся.
— Спокойной ночи, — сказал я, — я пойду в комнату охотника.
Ольга помолчала с минуту.
— Оставайтесь здесь, — сказала она.
— Ну что вы! Я вам помешаю.
— Нет! — сказала Ольга и сняла с вешалки синий с золотом халатик. — Вы мне не помешаете.
Я сел. Мне не хотелось уходить. Полсотни комнат готовы были принять меня, дать мне постель на ночь и даже приют на долгое время. И в любой из них я мог бы чувствовать себя полновластным, независимым хозяином, в любой из них я был бы совершенно один. Но сейчас меня пугала перспектива одиночества. Мне необходимо было ощущение близости человека.
— Вы ляжете на диване, — сказала Ольга. — Простите, но я так привыкла к своей постели.
— Разумеется. Иначе я и не соглашусь. И, пожалуйста, не беспокойтесь обо мне.
Ольга вынула свежее белье и приготовила мне постель на диване. Потом она зашла за дверцу открытого шкафа, сняла блузу и юбку и накинула халат. Ей очень шел этот халатик — синий с золотыми жар-птицами.
— Сперва я пойду в ванную, а потом уж вы?
Она долго полоскалась за тоненькой переборкой, которая отделяла ванную от комнаты, и я слышал, как она с наслаждением фыркала. Я сидел в это время в кресле и курил.
Только теперь в моем уме роями поднялись мысли, неспокойные, тревожные, докучные. Эта женщина останется здесь, а я завтра утром уеду на восток. Мне было понятно ее настроение, ее тягостное, подавленное состояние, она одинока, некому помочь ей, а порою так необходимо, чтобы кто-то другой принял за тебя решение, и все же я не мог представить себе, как она будет жить здесь и как она вообще может остаться при фашистах. Передо мной никогда не возникала такая дилемма — уходить или не уходить? У меня ни разу даже мысль такая не мелькнула, чтобы остаться здесь. Это было невероятно, неправдоподобно, просто смешно. Я ненавидел гитлеровцев. Ненависть моя была пока абстрактна — ни одного фашистского захватчика я еще не видел на нашей земле. И все же это была реальная, живая ненависть. Я ненавидел социальные идеалы, которые они исповедовали, — фашизм. Я ненавидел бесчеловечный «новый порядок», который они хотели принести на нашу землю. Я ненавидел иностранную интервенцию, какой бы она ни была. Военные неудачи обрушились на нас, — это было ужасно, — но мои соотечественники уходили, и я должен быть вместе со всеми.
Потом я стал думать о событиях на фронте. Гитлеровцы продвигались в глубь нашей страны. Они были очень сильны. Но и мы не были слабыми. Быть может, мы были даже сильнее. Мы должны быть сильнее. Почему же мы отступаем? Сердце сжималось у меня от обиды… Быть может, таков стратегический план? Враг слишком силен, — его надо заманить, истощить и тогда зажать в клещи? Так говорил нам и наш политрук на рытье окопов…
Я знал, что эти мысли не дадут мне уснуть. Три ночи я отдыхал только тогда, когда меня подвозила попутная военная машина. Теперь предстоит четвертая бессонная ночь. Мне не хотелось спать…
Когда я вернулся из ванной, Ольга уже лежала в постели. В руках она держала книгу. Однако она отложила ее, как только я вошел.
— Знаете что, — сказала Ольга, — налейте мне еще немного вина.
Я выполнил ее просьбу. Когда я подал ей налитый бокал, она улыбнулась.
— Не подумайте, что я пьяница. Но я так устала, что сразу не засну. Когда не спится, я долго читаю, но в эти дни буквы двоятся у меня перед глазами. Содержание книг кажется таким диким и… фальшивым.
— Это верно, — сказал я, — я тоже привык читать на ночь, а теперь тоже не могу. И я тоже охотно выпью.
— Вы очень устали?
— Устал. Свет потушить?
Поставив свой бокал на табурет около дивана, я потушил свет и лег. Ольга лежала молча, в комнате было тихо, где-то за городом перекатывалось эхо далекой канонады. Все тело ныло у меня от усталости, и, улегшись в постель, я сразу почувствовал, как страшно, как смертельно я переутомился. Однако я знал, что не скоро засну.
— Вы не спите? — спросила Ольга.
— Нет.
Я чувствовал, что она лежит неподвижно, что глаза у нее широко раскрыты и глядят во мрак затемненной комнаты.
— Все эти дни, — проговорила Ольга, — я как во сне. Иногда кажется, что сейчас вот проснешься и все снова будет по-прежнему, как было когда-то.
Ольга заворочалась в постели и глубоко вздохнула.
— Как внезапно разбили они нашу жизнь…
— Ну что вы! Все опять будет хорошо.
Ольга не ответила.
— Послушайте, — сказала она после паузы, — в комнате, кажется, душно, и потом так гнетет эта темнота. Что, если я размаскирую и открою окно? Ночь не так уж холодна.
— Конечно. Я вообще привык до поздней осени спать при открытых окнах. Я сейчас это сделаю.
— Нет, нет! — предупредила меня Ольга. — Вы не сумеете. Там у меня секрет. Я сама.
Она спрыгнула с постели и, шлепая босыми ногами, подбежала к окну.
Широкий квадрат окна обагрило зарево пожара, охватившего полнебосвода. Зарево поглотило звезды, — небо было зловещее, неправдоподобное, словно нарисованное художником-футуристом. Луна стояла как раз против окна, но и она была неправдоподобна, — на багровом небе она была совершенно белая, точно вырезанная из белой бумаги. Звуки ночного, притаившегося и настороженного города влились в растворенное окно. С близкого пожара долетали отдельные человеческие голоса; где-то дальше, тяжело громыхая, один за другим, с короткими интервалами, быстро проносились танки; еще дальше все еще тревожно гудел тоненький, уже едва слышный гудок маневрового паровоза; то тут, то там, поблизости и вдалеке, начинал вдруг рокотать автомобильный мотор или гудел клаксон. Город жил, город еще не был оставлен, но это были последние минуты его жизни.
На какое-то мгновение Ольга задержалась у окна. Она глубоко вдыхала ночную сырость. На фоне светлого четырехугольника окна ее фигура была черной с багровыми бликами. Из-под халатика, накинутого на плечи, виднелась длинная ночная рубашка.
Потом Ольга вернулась к себе, легла, чиркнула спичкой и закурила. Я тоже закурил.
В западной части города начали хлопать зенитки.
— Послушайте, — прервала Ольга молчание, — не может этого быть, я никогда не поверю, что фашисты победят нас в войне.
— Вы думаете, они слабы?
— Они сильны, они страшно сильны, но не может быть, чтобы они победили!
— Почему же не может быть?
— Ну, не знаю. Не может быть! — В голосе Ольги прозвучала капризная нотка. — Наша жизнь уже утвердилась, просто невозможно, чтобы фашисты уничтожили ее. Я не знаю, сколько у нас солдат, танков, самолетов, всяких боеприпасов. Может быть, у нас их меньше, чем у немцев. Но если бы даже у нас не было ни одной бомбы и ни одного пистолета, мы все равно, — я не знаю почему, — но мы все равно победим. Вот увидите!
— Если мы доживем.
— Может быть, мы и не доживем. Но это все равно… — Она помолчала. — Нет, не все равно. Я не то хотела сказать. Я только хотела сказать, что ничто не изменится от того, доживу я или не доживу. Все равно фашисты не победят… И опять я не то хотела сказать: ну, пусть я не доживу, но я все равно хочу, чтобы побелили наши. Ну, как вы не понимаете!
— Я понимаю.
Гулкий раскатистый взрыв потряс воздух, и стекла в окне зазвенели. Шторы, люстра под потолком и полотенце на стене заколыхались.
— Это не бомба, — сказала Ольга, — это что-то взрывают подрывники. — Она вздохнула. — Как это страшно: взрывать, разрушать свое…
— Четыре — тридцать шесть — шестьдесят девять, — сказал я.
— Что вы говорите?
— Четыре — тридцать шесть — шестьдесят девять, номер телефона подрывников.
— А! Откуда вы знаете? Ведь это, вероятно, военная тайна?
— Вероятно. Я позвонил по этому номеру, и чей-то голос ответил мне: слушает дежурный штаба подрывников.
— А!
Ольга помолчала.
— Знакомый номер, — сказала она.
— Это номер вашего знакомого Трояновского.
— Трояновского? Ах, это не знакомый, это секретарь треста. Меня вызывают туда стенографировать. А знакомых у меня здесь почти совсем нет, я четыре года жила в Киеве. А откуда вы знаете Трояновского?
— Я звонил по всем телефонам, которые нашел в вашей книжке, когда пришел к вам. Мне хотелось услышать человеческий голос, разузнать, что творится в городе…
— Забавно!
— Да, Абраменко уже уехали, — сказал я.
Зенитная стрельба началась где-то совсем поблизости. Рокота самолетов не было слышно, но совершенно явственно слышались разрывы зенитных снарядов — где-то там, высоко в небе.
— Нам, может, следовало бы подняться на крышу? — спросил я.
— Это не в нашем секторе, — ответила Ольга.
Я засмеялся.
— Что это вы?
— Я слышал, мальчишки во время бомбежки тоже говорят: «Это не в нашем секторе!» — и продолжают играть на тротуаре.
Ольга молчала. Потом я услышал, что она плачет.
— Вы плачете?
Ольга всхлипнула и не стала прятаться. Она плакала все сильней и сильней, часто всхлипывала и вздыхала. Я посмотрел на нее через плечо.
В багровом отблеске пожара все предметы в комнате были видны совершенно явственно. И казалось, что они шевелятся, что они живые, — это трепетали на них багровые блики далекого пламени. Ольга лежала на правом боку; багровые отблески освещали ее лицо, обращенное к окну, и слезы на глазах у нее тоже вспыхивали порой жаркими красными искорками.
— Можете тоже плакать, — прошептала Ольга, — я вам ничего не скажу.
Зенитные пулеметы подняли страшную трескотню, из-за шума стало трудно говорить. Поблизости захлопала мелкокалиберная зенитка.
— А не подняться ли нам все-таки на крышу?
— Ладно, — согласилась Ольга. Потом она улыбнулась. — И все-таки это не в нашем секторе.
Снова раздался громовой взрыв.
— Бомба! И очень большая.
— Ну что вы! Это — подрывники. Четыре — тридцать шесть — шестьдесят девять.
Свет прожектора ударил прямо в окно, и на мгновение комната озарилась ослепительно белым сиянием. Но луч скользнул мимо, на секунду воцарилась непроницаемая тьма, а затем комната снова вырисовалась и багровом полумраке.
— Как страшно, — прошептала Ольга, — как страшно, что война, и как страшно быть одному на свете.
Стрельба прекратилась. Внезапная тишина ударила сильнее громового взрыва. Это была зловещая тишина, и я ждал, что сейчас поднимется еще бόльшая стрельба. Но было по-прежнему тихо, совсем тихо.
— Вот и тихо стало, — сказала Ольга, — теперь вы можете уснуть. Спите, вы очень устали.
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Мы умолкли. Тишина была в комнате. Тишина была на улице за окном. Тишина была во всем городе. Пожар разгорался, и в комнате все сильней трепетали багровые отблески… Удастся ли мне завтра попасть на машину? Куда мне направиться? Я не знал, в какой город выехали мои родственники. Не разбомбили ли в дороге их эшелон? Вся страна, миллионы людей поднялись с места и поехали в эшелонах, на машинах и на лошадях, пошли пешком, повезли на тачках что попало из своего имущества. Плачут дети, теряют голову матери, суетятся отцы. А враг приближается. В зареве пожаров и громе разрушения. Жизнь — это бои, кровь, смерть.