Детей легко было утешить, и они вернулись к мыслям о развлечениях, предстоявших в дороге. Но Айдрис куда-то исчезла. Она ушла, чтобы скрыть свою слабость: выйдя из замка, она спустилась в Малый парк, ища уединения, где можно было поплакать. Я нашел ее возле старого дуба. Прижимаясь нежными губами к его шероховатой коре, она проливала обильные слезы и не могла удержать рыданий и бессвязных восклицаний. С глубокой скорбью увидел я свою любимую погруженной в такую печаль. Я привлек ее к себе; почувствовав мои поцелуи на своих ресницах, мои руки, крепко обнимавшие ее, она вспомнила, что у нее остается.
— Как ты добр, что не упрекаешь меня, — сказала она. — Я плачу, горе раздирает мне сердце. А ведь я должна быть счастлива. Матери оплакивают своих детей, жены теряют мужей, а у меня есть и ты и дети. Да, я счастлива, и особенно счастлива потому, что могу плакать над воображаемыми горестями, и потому, что печаль разлуки с любимой родиной не заслонилась для меня еще более тяжким горем. Увози меня куда хочешь; где будешь ты и мои дети, там будет для меня Виндзор, и всякая страна будет мне Англией. Пусть эти слезы льются не обо мне, счастливой и неблагодарной, но о погибшем мире, о нашей погибшей стране, о всей той любви, жизни и радости, которые сейчас поглотила могила.
Она говорила быстро, словно желая убедить саму себя; отвратив взгляд от любимых деревьев и лесных троп, она спрятала лицо у меня на груди, и мы оба — не устояло и мое мужское сердце — заплакали облегчавшими нас слезами, а затем, спокойные и почти веселые, вернулись в замок.
Первые холода, наступающие в Англии уже в октябре, заставили нас спешить с отъездом. Чтобы удобнее было к нему готовиться, я убедил Айдрис переехать в Лондон. Я не сказал ей, что, желая избавить ее от расставания с родными стенами — единственным, что мы оставляли, — решил уже не возвращаться в Виндзор. В последний раз взглянули мы на широкий простор, открывавшийся с террасы, и увидели лучи заходящего солнца, освещавшие темную громаду леса, расцвеченную осенними красками; внизу, под нами, лежали в вечерней тени необработанные поля и хижины, над которыми не поднимался дым очагов; по равнине извивалась Темза; темным силуэтом выступало почтенное здание Итонского колледжа. Карканье бесчисленных грачей, обитавших на деревьях Малого парка и сейчас спешивших к своим гнездам, нарушало вечернюю тишину. Это была та же Природа, некогда добрая мать людям; ныне она бездетна и покинута; плодородие ее — насмешка, а красота — маска, скрывающая уродство. Зачем ветерок тихо шелестит в деревьях, если его дыхание не освежает человека? Зачем темной ночи украшать себя звездами, если их не видит человек? К чему плоды, цветы и ручьи, если нет человека, который радовался бы им?
Айдрис стояла рядом со мной, ее рука сжимала мою. Лицо ее сияло улыбкой.
— Солнце одиноко, — сказала она, — а мы нет. Странная выпала нам судьба, мой Лайонел. С тоской и ужасом видим мы гибель человеческого рода, но мы вместе. Разве во всем мире я искала кого-нибудь, кроме тебя? И если во всем мире останешься лишь ты один, зачем мне жаловаться? Ты и природа еще верны мне. Под покровом ночи и в течение дня, когда в ярком его свете видно наше одиночество, ты еще рядом со мной и я не пожалею даже о Виндзоре.
Для переезда в Лондон я избрал ночное время, чтобы менее заметны были опустевшие места вокруг. Нас увозил единственный оставшийся в живых слуга. Спустившись с крутого холма, мы ехали темной Длинной аллеей. В такое время малейшие обстоятельства приобретают гигантские размеры и значение; даже белые ворота, распахнутые, чтобы пропустить нас в лес, привлекли мое внимание; это происходило ежедневно, но сейчас совершается в последний раз! Справа блестел меж деревьев заходящий лунный серп; въехав в парк, мы вспугнули оленей, и они, уносясь большими скачками, скрылись в лесу. Оба наших мальчика скоро уснули. Только раз, перед тем как дорога свернула от него, я оглянулся на замок. Его окна блестели в лунном свете, и все массивное здание рисовалось темной громадой на фоне неба. Деревья вокруг нас шептали полночному ветру что-то печальное. Айдрис откинулась на подушки экипажа; обе ее руки сжимали мои. Лицо было спокойным; казалось, она забыла о том, что покидала, и помнила лишь то, чем еще обладала.
Мысли мои были печальны и серьезны, однако не беспросветны. Самый избыток нашего горя нес с собой некое облегчение, ибо делал печаль торжественной и возвышенной. Я знал, что везу с собою тех, кого более всего люблю; я радовался, что после долгой разлуки вновь буду рядом с Адрианом, чтобы уже более не расставаться. Я чувствовал, что покидаю то, что люблю, но не то, что любит меня. Стены замка и окружающие его деревья проводили нашу карету без сожалений. И пока я чувствовал, что Айдрис рядом со мной, пока слышал ровное дыхание моих детей, я не мог быть несчастлив. Клара очень печалилась; подавляя рыдания, она заплаканными глазами в последний раз смотрела из окна кареты на родной Виндзор.
Адриан встретил нас. Он был очень оживлен; ничто в нем не напоминало прежнего болезненного человека. Глядя на его улыбающееся лицо, слыша бодрый голос, вы не угадали бы, что он приготовился вывезти все, что осталось от народа Англии, из родной страны в опустевшие южные края, чтобы там эти люди умирали один за другим, пока в безгласном и пустом мире не останется ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕК.
Адриан торопил наш отъезд и уже многое для этого сделал. Он мудро руководил всем. Он был душою несчастной толпы, которая всецело на него полагалась. Брать много припасов в дорогу не было надобности, ибо в каждом городе мы могли найти пищу, и притом в изобилии. Адриан хотел избавить нас от тяжелого труда и придать этому погребальному шествию вид праздника. Нас было почти две тысячи; не все собрались в Лондоне, но ежедневно сюда прибывали новые; те, кто проживал в соседних городах, получили приказ собраться двадцатого ноября в указанном месте. Всех ожидали экипажи и лошади; выбраны были, для соблюдения порядка, офицеры и младшие офицеры. Все подчинялись лорду-протектору умиравшей Англии; все смотрели на него с почтением. Избран был его совет, состоявший из пятидесяти человек. В совет выбирали не за высокое положение в обществе. У нас не было ни чинов, ни званий, кроме тех, какие заслуживали мудрость и милосердие; не было разграничений, кроме как на живых и мертвых. Мы торопились покинуть Англию до наступления зимы, но кое-что нас задерживало. По всей стране особые небольшие отряды разыскивали отставших; мы не хотели уезжать, не удостоверившись, что никто не забыт.
По прибытии в Лондон мы узнали, что старая графиня Виндзорская живет у сына, во дворце протектора; мы, как всегда, поселились на нашей квартире вблизи Гайд-парка. Впервые за много лет Айдрис увиделась с матерью и хотела убедиться, что ни былое высокомерие, ни ребячливость, свойственная старости, не помешают высокородной даме наконец признать меня. Возраст и заботы избороздили морщинами ее щеки и согнули стан, но глаза еще смотрели ясно и жесты были повелительны, как прежде. Дочь свою она встретила холодно, но несколько смягчилась, когда обняла внуков. Человеку свойственно стремление продолжить в детях собственные мысли и воззрения. Графине не удалось сделать это в отношении своих детей; быть может, она надеялась, что следующее поколение окажется более податливым. Айдрис как бы случайно упомянула в разговоре мое имя. Мать ее гневно нахмурилась и голосом, полным ненависти, сказала:
— Я ничего в этом мире не значу; молодым не терпится вытолкнуть из него стариков. Но, Айдрис, если не хочешь, чтобы твоя мать умерла у тебя на глазах, никогда не упоминай при мне имени этого человека. Все прочее я способна стерпеть и уже примирилась с крушением самых дорогих своих надежд; но не требуй слишком многого; не требуй, чтобы я полюбила того, кого само Провидение наделило средствами для моей погибели.
Это была странная речь теперь, когда на опустевшей сцене всякий мог играть свою роль без помех со стороны других. Но надменная бывшая королева полагала, что, подобно Цезарю Октавию и Марку Антонию,
День нашего отъезда был назначен на двадцать пятое ноября. Погода стояла мягкая, по ночам шли дожди, днем проглядывало зимнее солнце. Мы должны были выехать несколькими отдельными отрядами и следовать разными дорогами, с тем чтобы собраться в Париже. Адриан и его полк из пятисот человек избрали направление из Дувра в Кале.
Двадцатого ноября мы с Адрианом в последний раз проехали верхом по улицам Лондона, пустынным и заросшим травой. Открытые двери покинутых домов скрипели на своих петлях; на ступенях скопилась грязь и выросли сорняки. В небе, куда не поднимался дым очагов, высились шпили церквей, откуда не слышалось звона. Церкви были открыты, но у алтарей никто не молился, их уже покрыла плесень; во многих освященных местах свили гнезда птицы и устроили логова животные, ставшие бездомными. Мы проехали мимо собора Святого Павла279. Лондон, далеко раскинувшийся во все стороны своими пригородами, в центре застраивался гораздо меньше. Многого из того, что прежде заслоняло вид на величественное здание, теперь не было. Его громада из почерневшего камня и высокий купол напоминали не храм, а могилу. Мне казалось, что надпись над портиком гласит: «Hicjacet* Англия». Мы поехали в восточную часть города, и беседа наша была печальной, под стать временам. Не видно было людей, не слышно человеческих шагов. Мимо нас брели стаи собак, брошенных хозяевами; иногда к нам приближалась неоседланная и невзнузданная лошадь, стараясь привлечь внимание наших коней и соблазнить их подобной же свободой. Огромный вол, искавший корма в покинутом амбаре, внезапно появился из его узкой двери и замычал. Все было пустынно, но ничто не было разрушено. Множество отличных построек, роскошно обставленных и совершенно новых, составляло контраст тишине и безлюдью на улицах.
Стемнело; пошел дождь. Мы уже собирались возвращаться домой, когда внимание наше привлек человеческий голос — звук, который теперь странно было слышать. Детский голос напевал веселую песенку; ничего больше не до-носилось. Мы проехали Лондон от Гайд-парка до Минориз280, где сейчас находились, не встретив ни одного человека, не услышав даже шагов. Пение прекратилось, послышались какие-то слова и смех. Никогда еще веселая песенка не была так некстати, а смех столь близок к слезам. Дверь дома, откуда все это звучало, была открыта, комнаты верхнего этажа празднично освещены. Дом был большой и роскошный и, наверное, принадлежал прежде богатому негоцианту. Пение донеслось снова, отдаваясь под высокими потолками, а мы молча стали подниматься по лестнице. Путь нам указывали светильники; анфилада роскошных и ярко освещенных комнат удивляла нас все более. Единственная их обитательница, маленькая девочка, танцевала и пела. Огромный ньюфаундленд, прыгая и мешая ей, заставлял ее то бранить его, то со смехом бросаться на ковер, чтобы играть с ним. Она казалась лет десяти, а одета была причудливо, в расшитое платье и шали, подобавшие взрослой женщине. Мы стояли в дверях, наблюдая эту странную сцену, но собака заметила нас и громко залаяла; девочка обернулась; веселость исчезла с ее лица; оно стало угрюмым, и она попятилась, намереваясь убежать. Я подошел к ней и взял ее за руку. Девочка не сопротивлялась, но глядела сурово и совсем не по-детски. Она стояла неподвижно, опустив глаза.
— Что ты здесь делаешь? — ласково спросил я. — Кто ты?
Она молчала и начала сильно дрожать.
— Бедняжка, — сказал Адриан, — неужели ты здесь одна?
В голосе его была чарующая доброта, которая дошла до сердца девочки. Она взглянула на него, высвободила свою руку из моей, бросилась к нему и обняла его за шею с криком: «Спаси меня! Спаси!» — и вся ее суровость растеклась потоком слез.
— Конечно, спасу, — ответил он. — Но чего ты боишься? Моего друга бояться не надо, он тебя не обидит. Так ты здесь одна?
— Нет, со мною Лев281.
— А где твои родители?
— У меня их никогда не было. Я из приюта. А отсюда все ушли очень много дней назад. Но если они вернутся, ох, изобьют же они меня!
В этих немногих словах уместилась вся ее печальная история: сирота, взятая в дом как бы из милосердия, чтобы получать лишь побои да брань. Ее угнетатели умерли. Не понимая, что произошло, она оказалась одна; выйти из дому она не решалась, но со временем осмелела, и детская резвость подсказала ей множество шалостей. Со своим четвероногим другом девочка устроила себе долгий праздник, боясь лишь одного: снова испытать жестокость былых покровителей, и теперь она охотно согласилась пойти с Адрианом.
А между тем, пока мы обсуждали чужие беды и безлюдье, поражавшее наши взоры, но не сердца, пока представляли себе все, что произошло печально го на этих, когда-то оживленных, улицах, прежде чем, покинутые и пустынные, они стали пристанищами для собак и стойлами для скота, пока на темном портале храма читали о гибели мира и радовались, вспоминая, что обладаем всем, что составляет для нас мир, между тем…
Из Виндзора мы уехали в начале октября и пробыли в Лондоне уже около шести недель. Все это время здоровье моей Айдрис ухудшалось. Сердце ее было разбито. Сон и аппетит, эти усердные слуги здоровья, не служили ее исхудавшему телу. Часами следила она взором за детьми или сидела подле меня, упиваясь сознанием, что я еще с нею, — вот все, что она делала. Исчезли живость и веселость, к которым она долго себя принуждала из любви к нам; исчезли веселые речи и легкая походка. Я не мог долее не замечать, как и она не могла скрывать, сжигавшую ее печаль. И все же переезд и ожившие надежды могли восстановить силы Айдрис. Я боялся одной лишь чумы, а чума ее обходила.
В тот вечер я оставил ее отдыхать от утомительных сборов в дорогу. Клара сидела возле нее, рассказывая мальчикам сказку. Глаза Айдрис были закрыты; но Клара заметила внезапную перемену в старшем ребенке: он полузакрыл глаза, щеки его как-то чересчур раскраснелись, дыхание стало прерывистым. Клара взглянула на его мать; та спала, но вздрогнула, когда рассказчица на миг умолкла. Боясь разбудить и встревожить ее, Клара продолжала рассказывать; этого требовал и Ивлин, не понимавший, что происходит. Клара смотрела то на Альфреда, то на Айдрис и дрожащим голосом продолжала сказку, пока не увидела, что мальчик падает; привскочив, чтобы поддержать его, она невольно вскрикнула и разбудила Айдрис. Та взглянула на сына и увидела тень смерти на его лице. Айдрис поспешила уложить его в постель и поднесла питье к его запекшимся губам.
Но его можно было спасти. Если бы я находился подле них, его можно было бы спасти. Быть может, это не была чума. Без меня и моего совета что могла она сделать? Сидеть и смотреть, как он умирает? Почему в такое время меня не было дома? «Сиди с ним, Клара, — сказала она. — Я скоро вернусь».
Она расспросила тех, кто собирался ехать вместе с нами и жил у нас, но услышала только, что я куда-то отлучился вместе с Адрианом. Она умоляла их отыскать меня и вернулась к ребенку. Он был уже без сознания. Она снова спустилась по лестнице — всюду было темно и никого не слышно. Она обезумела; выбежав на улицу, она звала меня. Ей отвечали лишь шум дождя и завывание ветра. Ужас придал крылья ее ногам, она бросилась искать меня, не зная, где искать, и чувствуя только, что надо спешить. Вложив в это все свои мысли и энергию, она бежала не останавливаясь, пока силы не изменили ей. Колени ее подогнулись, и она тяжело упала на мостовую.
Падение оглушило ее; но наконец она поднялась и, несмотря на ушибы, зашагала дальше, рыдая и спотыкаясь. Она не знала, куда идет, и лишь иногда слабым голосом звала меня по имени и горько упрекала в бесчувственности и жестокости. Из людей некому было ей откликнуться; а ненастье даже животных загнало в дома, которые они заселили. Ее легкое платье промокло под дождем, мокрые волосы облепили шею, а она все шла по темным улицам, пока снова не упала, ударившись ногою о невидимое препятствие. Подняться она уже не могла и не пыталась; сжавшись в комочек, она смирилась и с яростной непогодой, и с собственным страданием. Она помолилась о скорой смерти, ибо иного облегчения не видела. Не надеясь спастись сама, она уже не горевала даже о своем умиравшем ребенке и плакала лишь от мысли, как буду скорбеть о ней я.