«Еще успеется, успеется», — думала она.
Не признаваясь себе в мысли, закравшейся в ее сердце, она старалась привить Этьену изящные манеры, отличавшие придворных, хотела, чтобы он был любезен и учтив, как Жорж де Шаверни. Вынужденная довольствоваться кое-какими скудными сбережениями, ибо честолюбивый и алчный герцог, сам управлявший своими родовыми владениями, употреблял все доходы на новые приобретения или на поддержание подобающего ему образа жизни, Жанна д'Эрувиль одевалась очень просто и не тратила на себя ничего, зато дарила сыну бархатные плащи, ботфорты с раструбами, отделанными кружевами, колеты из дорогих тканей с разрезами на рукавах. Лишения, на которые она себя обрекала, доставляли ей удовольствие, — ведь радостно бывает скрыть от любимого свою самоотверженность. Ей приятно бывало вышивать для Этьена воротник и представлять себе, как сын ее будет хорош в этом воротнике. Она ни с кем не желала делить заботы об одежде, о белье, о всех уборах Этьена и духах для него. Сама она одевалась только ради него, — ей хотелось, чтобы мальчик всегда видел ее красивой. Она была вознаграждена за все свои труды, за свою глубокую любовь, поддерживавшую жизненные силы сына. Однажды Бовулуар, оказавшийся прекрасным наставником, которого полюбило «прóклятое дитя» (Этьен знал также, какие услуги Бовулуар оказал его матери), опытный врач, испытующий взгляд которого вызывал трепет у Жанны всякий раз, как он осматривал ее хрупкого кумира, объявил, что Этьен может прожить долгие годы, если только какое-нибудь внезапное потрясение не подорвет его слабый организм. Этьену исполнилось тогда шестнадцать лет.
В этом возрасте рост его достиг пяти футов и дальше этого не пошел; но ведь и Жорж де Шаверни был среднего роста. Сквозь прозрачную и атласную, как у девушки, кожу у него просвечивали тончайшие жилки. Белизну ее можно было назвать фарфоровой. Взор голубых глаз, исполненных несказанной кротости, как будто молил о покровительстве, — этот трогательно молящий взгляд пленял и женщин и мужчин, а мелодичный голос довершал обаяние всего его облика, дышавшего тихой прелестью. Густые и длинные каштановые волосы, разделенные надо лбом ниточкой прямого пробора и завивавшиеся на концах шелковистых прядей, спускались до плеч. Бледность, впалые щеки и тоненькие морщинки на лбу говорили о пережитых с детства страданиях и вызывали жалость. Изящно очерченный рот блистал белоснежными зубами, губы складывались в кроткую улыбку, подобную той, что застывает на устах умирающего. Руки, белые, как у женщины, отличались прекрасной формой.
В часы долгих размышлений он обычно склонял задумчиво голову, напоминая тогда тепличное хилое растение, и такая поза очень шла ко всему его облику: как будто это был последний пленительный штрих, которым художник завершает портрет, раскрывает весь свой замысел. У этого юноши с таким слабым, чахлым телом было болезненное, но прелестное, как будто девичье лицо. Глубокие думы, в которых мы, как ботаники, собирающие богатую жатву, проходим по широким полям мысли, плодотворное сопоставление человеческих идей, восторг, которым наполняет нас совершенство гениальных творений, стали для мечтателя Этьена неисчерпаемым источником тихих радостей в его одинокой жизни. Он полюбил цветы, очаровательные создания природы, участь коих имела большое сходство с его судьбою. Жанна радовалась невинным пристрастиям сына, предохранявшим его от резких столкновений с жизнью общества, которых он не выдержал бы, как не вынесла бы самая очаровательная рыбка-дорада, выброшенная океаном на песчаный берег, палящего взгляда солнца; и мать поощряла склонности Этьена, приносила ему итальянские песнопения, испанские романсеро, книги, стихи, сонеты. Библиотека кардинала д'Эрувиля перешла по наследству к Этьену, и чтение заполнило его жизнь. Каждое утро юношу встречали в его уединенном уголке красивые благоуханные растения с роскошной окраской. Чтение книг, которым он из-за хрупкого своего здоровья не мог долго заниматься, и прогулки между скалами чередовались у него с наивными размышлениями, когда он часами сидел перед веселыми пестрыми цветниками, собранием милых его друзей, или же, забравшись во впадину скалы, рассматривал любопытную водоросль, мох, морскую траву и изучал тайны их строения. Он искал рифму в душистом цветочном венчике, словно пчела, собирающая мед. Зачастую он просто любовался цветами, с безотчетным наслаждением разглядывая тонкие жилки, выделявшиеся на темных листьях, отмечая изящество богатого одеяния цветов, золотого или лазоревого, зеленого или лиловатого, разнообразнейшие и красивейшие вырезы цветочных чашечек и лепестков, их матовые или бархатистые ткани, разрывавшиеся при малейшем напряжении так же, как должна была разрываться его душа. Позже этот поэт и мыслитель постиг причину бесчисленного разнообразия одних и тех же созданий природы, открыл в нем доказательство драгоценных ее сил; ведь с каждым днем он делал поразительные успехи в истолковании божественного глагола, начертанного на всем сущем. Эти безвестные и упорные исследования в мире таинственных явлений внешне придавали его жизни дремотный характер, свойственный бытию гениальных созерцателей. Этьен целыми днями лежал на песке, счастливый, спокойный, и, неведомо для себя, воспринимал все, как поэт. Внезапно прилетевший золотистый жук, отблески солнца в океане, трепет, пробегавший по светлому зеркалу вод, красивая раковина, морской паук — все было событием, все радовало его невинную душу. Видеть, как вдали появляется мать, слышать приближавшийся шелест ее платья, ждать ее, обнимать, говорить с нею, слушать ее было для него такой радостью, так волновало его, что зачастую запоздание или самое легкое опасение вызывали у него жар и лихорадку. Он был весь — душа, и для того, чтобы слабое, хрупкое тело не разрушили жгучие волнения этой впечатлительной души, ему необходимы были тишина, ласка, мирный пейзаж и женская любовь. Сейчас любовь и ласку ему щедро дарила мать; среди скал всегда было тихо; цветы и книги вносили столько очарования в его уединенную жизнь; словом, его маленькое царство, состоявшее из песков и раковин, водорослей и зелени, казалось ему целым миром, всегда пленяющим свежестью и новизной.
Этьену пошло на пользу такое существование, глубокая его невинность и эта внутренняя нетронутость, поэтическая и широкая жизнь. Ребенок с виду, зрелый муж умом, он был ангельски чист и телом и душой. По воле матери занятия науками перенесли его волнения в область мысли. Вся его деятельность происходила тогда в нравственном мире, далеко от мира социального, который мог бы убить его или причинить ему мучительные страдания. Он жил душою и умом. Усвоив многие мысли человеческие путем чтения книг, он поднялся до той мысли, что движет материей, он чувствовал ее в воздухе, он читал ее начертанной в небе. Словом, он рано взошел на ту горную вершину, где мог найти тонкую пищу для своей души, пищу опьяняющую, но обрекавшую его несчастью — в тот день, когда к накопленным им сокровищам прибавятся богатства любовной страсти, внезапно вспыхнувшей а сердце. Иной раз Жанна де Сен-Савен страшилась этой будущей любовной бури, но тут же ей приносила успокоение мысль о печальной участи, предстоящей ее сыну: бедняжка не видела иного лекарства от страшной беды, кроме менее страшного несчастья. Каждая ее радость была полна горечи!
«Этьен будет кардиналом, — думала она, — будет жить любовью к искусствам, сделается их покровителем. Любовь к искусству заменит ему женскую любовь, и ведь искусство никогда не изменит».
Итак, радости страстного материнского чувства непрестанно омрачались горькими мыслями о странном положении Этьена в родной семье. Оба сына герцога д'Эрувиля уже вышли из юношеского возраста, но до сих пор они еще не знали друг друга, ни разу друг друга не видели и даже не подозревали о существовании брата-соперника. Герцогиня долго надеялась, что в отсутствие мужа ей удастся соединить их узами братства, сделав сцену признания торжественной и душевной. Она так хотела вызвать у Максимильяна сочувствие к Этьену, сказав младшему брату, что он должен оказывать старшему больному брату покровительство и любить его за то отречение от своих прав, которое Этьен будет соблюдать свято, хотя оно и является вынужденным. Однако надежды, которые она долго лелеяла, рухнули. Мать уже не мечтала о сближении сыновей, теперь она даже больше боялась встречи Этьена с Максимильяном, нежели встречи Этьена с отцом. Максимильян, веривший только дурному, конечно, решил бы, что брат когда-нибудь потребует себе отнятые у него права, и, боясь этого, бросил бы Этьена в море с камнем на шее. Трудно было встретить сына, более непочтительного к матери. Едва только Максимильян стал способен рассуждать, он заметил, как мало уважения герцог питает к жене. Старик наместник лишь сохранял кое-какую внешнюю учтивость в обращении с герцогиней, а Максимильян, которого отец почти не сдерживал, причинял матери множество огорчений. И вот Бертран непрестанно следил за тем, чтобы младший брат никогда не столкнулся с Этьеном; впрочем, от Максимильяна тщательно скрывали, что у него есть старший брат. В замке все люди герцога от души ненавидели маркиза де Сен-Сэвер, как именовался Максимильян, и те, кто знал о существовании старшего брата, смотрели на Этьена как на мстителя, которого господь бог держит в запасе. Итак, будущность Этьена была сомнительной: может быть, его станет преследовать брат! У бедняжки герцогини не было родных, которым она могла бы доверить жизнь и защиту интересов своего обожаемого сына. А что, если Этьен, облаченный Римом в пурпуровую мантию, возжелает радостей отцовства, как она сама изведала счастье материнства? Эти мысли да и вся ее унылая, полная затаенных горестей жизнь были подобны затяжному недугу, плохо умеряемому мягким режимом. Сердце ее требовало тончайшей бережности, а между тем вокруг нее были люди жестокие, не ведавшие жалости. Какая мать не страдала бы непрестанно, видя, что ее старший сын, поистине человек высокого ума и высокой души, человек, в котором уже сказывались прекрасные дарования, лишен принадлежащих ему прав; тогда как младшему сыну, мерзкому негодяю, существу, не обладающему ни единым талантом, даже военным, предназначено носить герцогскую корону и быть продолжателем рода д'Эрувилей? Дом д'Эрувилей отрекся от славы своей! Кроткая Жанна де Сен-Савен была не способна проклинать, она могла лишь благословлять и плакать; но часто поднимала она глаза к небу и спрашивала у него отчета в столь странном его предначертании. Глаза ее наполнялись слезами, когда она думала о том, что после ее смерти Этьен совсем осиротеет и окажется во власти младшего брата, существа грубого, у которого нет ни стыда, ни совести. Подавленные душевные терзания, непозабытая первая любовь, никому не ведомое горе, ибо герцогиня таила от дорогого сына самые мучительные свои страдания, тоска, всегда омрачавшая ее радости, непрестанные муки подточили жизненные силы Жанны д'Эрувиль, и у нее развилась болезненная апатия, которая не только не уменьшалась, но все увеличивалась. Герцогиня чахла с каждым днем все больше, и наконец последний удар совсем доконал ее: она было попыталась объяснить герцогу весь вред его воспитания Максимильяна, муж оборвал ее; она ничего не могла сделать, чтобы уничтожить посеянные семена зла, которые уже дали ростки в душе ее младшего сына. Недуг ее вступил в такую стадию, что больная таяла на глазах, и тогда герцогу пришлось назначить Бовулуара врачом дома д'Эрувилей и Нормандского наместничества. Бывший костоправ переехал в замок. В те времена такие посты отдавали ученым, которые находили тут и досуг, необходимый для их трудов, и вознаграждение, необходимое для их нелегкого существования. С некоторых пор Бовулуар очень желал добиться этой должности, ибо его познания и его богатство вызывали зависть, и у него появилось много заядлых врагов. Несмотря на покровительство знатной семьи, воспользовавшейся его услугами в одном щекотливом деле, его недавно объявили замешанным в каком-то преступлении, собирались судить, и только вмешательство наместника Нормандии, заступившегося за Бовулуара по просьбе герцогини, остановило преследование. Герцогу не пришлось раскаяться в могущественном своем покровительстве бывшему костоправу: Бовулуар спас маркиза де Сен-Сэвер от столь опасной болезни, что у всякого другого врача лечение кончилось бы неудачей. Но застарелый недуг герцогини исцелить было невозможно, тем более, что окружающие постоянно растравляли ее душевную рану. Вскоре жестокие страдания показали, что близится кончина этого ангела, которого тяжкая судьба подготовила к лучшей участи, и тогда у матери к думам о смерти примешалась мрачная тревога за сына. «Что станется без меня с Этьеном? Бедное дитя мое!» — вот горькая мысль, возникавшая ежечасно, словно вздымавшаяся волна.
А когда герцогиня слегла, она стала быстро клониться к могиле, — ведь ее лишили близости любимого сына, он не мог быть у ее изголовья по условиям договора, соблюдать который был обязан ради спасения жизни. Сын горевал не меньше, чем мать. Вдохновленный гениальной догадливостью, которой наделяют нас подавленные наши чувства, Этьен нашел тайный язык для своих бесед с матерью. Проверив все оттенки и силу своего голоса, как это сделал бы самый искусный певец, он приходил петь под окнами герцогини, если Бовулуар подавал ему знак, что около нее никого нет. Когда-то в детстве он утешал свою мать необыкновенно милыми, ласковыми улыбками; теперь, став поэтом, он утешал ее нежнейшими мелодиями.
— Эти песни вливают в меня жизнь! — говорила герцогиня Бовулуару, вдыхая воздух, в котором звучал голос Этьена.
Наконец настала минута расставания, с которой должна была начаться долгая скорбная пора в жизни проклятого сына. Уже не раз он находил некое таинственное соответствие между своими волнениями и движениями волн в океане. Занятия оккультными науками приучили его находить особый смысл в явлениях природы, и для него язык моря был более красноречив, чем для кого бы то ни было. В тот роковой вечер, когда ему предстояло навеки проститься с матерью, на море было волнение, показавшееся ему каким-то необычайным. Океан бушевал, и открывавшаяся бездна как будто бурлила изнутри; вздымавшиеся волны разбивались о берег с мрачным гулом, зловещим, как вой собак, чующих бедствие. Этьен невольно сказал вслух:
— Да что ж он хочет от меня? Он весь содрогается и стонет, как живое существо! Матушка часто говорила мне, что в ту ночь, когда я родился, ужасная буря сотрясала океан. Что же случится сегодня?
Мысль эта не давала ему покоя, и, стоя у окна своей хижины, он устремлял взгляд то на окно опочивальни матери, где мерцал слабый огонек, то на океан и прислушивался к его непрестанным стонам. Вдруг тихонько постучался Бовулуар, и в дверях показалось его лицо, омраченное отсветом несчастья.
— Монсеньер, — сказал он, — герцогиня очень плоха и хочет проститься с вами... Приняты все предосторожности, чтобы с вами не случилось в замке никакой беды. Но надо все-таки остерегаться, ведь мы должны будем пройти через опочивальню герцога — ту самую комнату, где вы родились...
При этих словах слезы выступили на глазах Этьена, и он воскликнул:
— Океан сказал мне!..
Он машинально последовал вслед за лекарем до двери угловой башни, через которую поднялся Бертран в ту ночь, когда герцогиня родила проклятое дитя. Конюший уже поджидал их с фонарем в руке. Этьена провели в библиотеку кардинала д'Эрувиля, и там ему пришлось подождать вместе с Бовулуаром, пока Бертран отворит двери и посмотрит, может ли проклятый сын пройти без опасности для себя. Герцог не проснулся. Этьен и Бовулуар ступали легким шагом. В огромном спящем замке слышались лишь слабые стоны умирающей. Итак, обстоятельства, сопровождавшие рождение Этьена, повторялись при смерти его матери. Даже буря, даже смертельная тоска, даже страх разбудить безжалостного великана, который на этот раз спал очень крепко. Во избежание беды конюший взял Этьена на руки и пронес его через опочивальню грозного своего господина, решив, что если внезапно надо будет объяснить свое появление в спальных покоях, он сошлется на тяжелое состояние герцогини. У Этьена тяжко щемило сердце, ему передавался страх, томивший обоих верных слуг, но это мучительное волнение, так сказать, подготовило его к печальному зрелищу, представшему перед его глазами в пышной опочивальне, куда он пришел в первый раз с того дня, когда отцовское проклятие изгнало его из дома Он окинул взглядом широкое ложе, к которому никогда не приближалось счастье, и среди складок богатых тканей с трудом рассмотрел свою любимую мать, — так она исхудала. Она лежала бледная как полотно, едва отличаясь восковой белизной лица от кружевных своих подушек, и с трудом переводила угасающее дыхание; собрав последние силы, она взяла сына за руки: ей хотелось излить всю душу в прощальном долгом взгляде, как некогда Шаверни в последнем прости завещал ей одной всю свою жизнь. Снова очутились вместе Бовулуар и Бертран, сын, мать и спящий отец; но вместо радости материнства пришла могильная скорбь, черный мрак смерти вместо света жизни. И в эту минуту вдруг разразилась буря, которую с заката солнца предвещал угрюмый рев моря.
— Жизнь моя! Цветик мой ненаглядный! — шептала Жанна де Сен-Савен, целуя сына в лоб. — Родила я тебя под завывания бури, и вот опять воет буря, а я ухожу от тебя. Меж двух этих бурь все было для меня жестокой бурей, кроме тех часов, когда я видела тебя. Вот и сейчас ты принес мне последнюю радость, пусть смешается она с последним моим страданием. Прощай, единственная любовь моя! Прощай, прекрасный образ двух душ, что скоро соединятся! Прощай, единственная моя радость, чистая радость! Прощай, мой любимый!
— Позволь мне уйти вместе с тобою! — молил Этьен, распростершись на постели матери.
— Так было бы лучше всего для тебя! — ответила она, и слезы покатились по ее бледному лицу, — ведь, как и прежде взгляд ее, казалось, прозревал будущее.
— Никто его не видел? — спросила она, взглянув на слуг.
В это мгновение герцог повернулся на своей постели. Все вздрогнули.
— Даже последняя моя радость отравлена! — сказала герцогиня. — Уведите его! Уведите!
— Нет, матушка, нет! Хоть еще минутку дай поглядеть на тебя, а потом умереть, — промолвил бедный юноша и лишился чувств. По знаку герцогини Бертран поднял Этьена на руки и показал его матери в последний раз. Она устремила на сына жадный взгляд. Бертран ждал, желая выслушать последнюю волю умирающей.
— Любите его! Любите крепко! — сказала она конюшему и лекарю. — У него нет иных заступников, кроме вас и господа...
Умудренная инстинктом, никогда не обманывающим матерей, она заметила, какую глубокую жалость внушал конюшему старший отпрыск могущественного дома д'Эрувилей, к которому Бертран питал глубочайшее почтение, как евреи к святому граду Иерусалиму. Что касается Бовулуара, то он уже давно был союзником герцогини. Обоих слуг растрогало, что умирающая их госпожа только им могла завещать заботу о своем высокородном сыне. В ответ оба они торжественным жестом обещали быть покровителями своего юного господина, и мать поверила этому безмолвному обещанию.
Несколько часов спустя, поутру, герцогиня скончалась. Самые забитые, обездоленные слуги оплакивали ее и вместо всяких речей говорили у ее могилы: «Уж такая славная была женщина, будто из рая на землю сошла».
Этьеном овладела глубокая и долгая скорбь, скорбь к тому же немая. Он больше не бродил в скалистых ущельях, у него не было сил ни читать, ни петь. Целыми днями он сидел, забившись во впадину скалы, равнодушный к ветрам и непогоде, сидел неподвижно, словно прирос к граниту, подобно мху, покрывавшему камень; плакал он очень редко, но весь поглощен был единой мыслью, огромной, беспредельной, как океан, и, как океан, эта мысль принимала тысячи форм, становилась то грозной, то бурной, то спокойной. Это было больше, чем горе, — для Этьена началась новая жизнь, неотвратимая беда постигла это прекрасное создание, которому уже не довелось улыбаться. Есть страдания, подобные алой крови, которая, брызнувши в ручей, лишь на краткое время окрасит прозрачную волну, — струя за струей, пробегая, восстановит чистоту воды; но у несчастного Этьена замутился сам источник, и каждая волна времени приносила ему ту же долю горечи.
Бертран и в старости сохранял за собою обязанности конюшего, не желая утратить привычный свой вес в доме герцога. Жилище его находилось неподалеку от хижины, в которой отшельником жил Этьен, поэтому Бертран мог опекать осиротевшего юношу и делал это с неизменной искренней привязанностью, с простодушными хитростями — свойства, характерные для старых солдат. Сразу исчезала вся его суровость, когда он говорил с Этьеном; в дождливую погоду он осторожно подходил к нему и, оторвав его от мечтаний, уводил домой. Для него стало вопросом самолюбия заменить сыну умершую мать, и если старик не мог дать Этьену такой же любви, он по крайней мере окружил его такими же заботами. Жалость его походила на нежность. Этьен без ропота и без сопротивления переносил деспотические заботы слуги; но слишком много связующих нитей между проклятым сыном и другими людьми было порвано, чтобы в его сердце могла возродиться теплая привязанность. Он машинально позволял своему покровителю ухаживать за ним, потому что стал чем-то средним между человеком и растением, а может быть, между человеком и богом. С кем же еще сравнить существо, которому неведомы законы общества и фальшивые чувства света и которое сохраняет чудесную невинность сердца, повинуясь лишь безотчетным его велениям! И все же, несмотря на мрачную жизнь, в нем вскоре заговорила потребность любить, обрести вторую мать, родную душу; но он был отделен от света глухой стеной, ему трудно было встретить создание, которое так же походило бы на цветок, как он сам. Тщетно искал он кого-нибудь, кто стал бы его вторым я, человека, которому он мог бы доверить свои заветные мысли и кто жил бы единой с ним жизнью; в конце концов он стал искать сочувствия себе в морской стихии. Океан стал для него существом одушевленным, мыслящим. Всегда у него перед глазами была эта беспредельность, скрытые сокровища которой представляют такую резкую противоположность с красотами земли; он открыл в ней основу многих тайн. На берегу знакомой с колыбели водной равнины море и небо говорили с ним, и эти немые беседы исполнены были дивной поэзии. Для него картина моря, казалось бы, столь однообразная, была бесконечно изменчивой. Как все люди, у которых душа господствует над телом, он обладал острым зрением и с поразительной легкостью, никогда не утомляясь, мог улавливать на огромном расстоянии самые беглые блики света, самую мимолетную рябь на поверхности воды. Даже при полном затишье он различал тысячи разнообразных оттенков морской шири; подобно женскому лицу, море имело свой особый характер, как будто его оживляли улыбки, отражение каких-то мыслей и причуд; тут оно было темно-зеленое и мрачное, здесь — лазурное и веселое; то блестящие его борозды сливались с темнеющей линией горизонта, то тихо колыхались под оранжевыми облаками. Великолепными, пышными празднествами были для него закаты солнца, когда багряные лучи как будто набрасывали на волны пурпуровый плащ. Среди дня, когда море трепетало, искрилось и в тысячах его граней ослепительно переливался солнечный свет, оно казалось веселым, игривым, задорным; но какую грусть навевало оно, какие слезы исторгало, когда, смиренное, тихое и унылое, оно отражало низкое, затянутое тучами серое небо. Океан говорил с юношей. Этьен постиг таинственный, безмолвный язык этого исполина. Приливы и отливы казались ему мелодичным дыханием, в котором каждый вздох выражал какое-либо чувство, и он понимал сокровенный смысл этих немых речей. Ни один моряк, ни один ученый не могли бы вернее его предсказать даже малейшее недовольство океана, самые легкие изменения его лика. По тому, как угасали волны, докатываясь до берега, он угадывал приближающуюся мертвую зыбь, качку, бури, шторм, силу прилива. Когда ночь протягивала по небу свои покрывала, Этьен и при сумеречном свете видел море и беседовал с ним; он участвовал в его многообразной жизни; когда море гневалось, в его душе поднималась настоящая буря, он вдыхал этот гнев в пронзительном дуновении ветра, он бежал наперегонки с пенными волнами, разбивавшимися о скалы тысячами брызг; он чувствовал себя таким же отважным и грозным, как море, и так же, как море, он, отбежав от берега, огромными скачками возвращался на прежнее место; так же, как море, он хранил мрачное молчание, подражал внезапным порывам его милосердия. Словом, он сроднился с морем, море стало его наперсником и другом. Ранним утром, пробежав по мелкому блестящему песку, он поднимался на скалы и, посмотрев на море, тотчас узнавал, в каком оно расположении духа; зорким взглядом он окидывал весь морской пейзаж и, казалось, парил над водами, словно ангел, сошедший с неба. Если веселая, шаловливая белая дымка набрасывала на море прозрачную завесу, тонкую, как фата на челе невесты, он с радостью влюбленного следил за ее прихотливыми колыханиями; он восхищался, видя, как море поутру облекается в кокетливый наряд, словно женщина, которая встает с постели еще полусонная; он восторгался прелестной картиной, как супруг любуется красотой своей молодой жены, дарящей ему наслаждение. Сила мысли человеческой, сродни силе божественной мысли, утешала несчастного в его одиночестве; тысячеструйный родник фантазии чудесными вымыслами украшал его тесную пустыню и радовал его душу. В конце концов юноша стал угадывать во всех движениях волн морских тесную их связь с колесиками небесного механизма и провидел, что в природе все слито в единое гармоническое целое, начиная от былинки до светил, блуждающих в эфире, как семена, уносимые ветром и ищущие, где можно им прорасти. Чистый, как ангел, не ведающий тех мыслей, что унижают человека, простодушный, как ребенок, он жил, словно чайка, словно цветок, и богат был лишь сокровищами поэтического воображения и познаниями в дивной науке, плодотворную широту которой чувствовал только он один. Он представлял собою невероятное сочетание двух натур: то он в молитве возносился душой к небесам, то, смиренный и вялый, опускался до блаженного бездумного покоя сонного животного. Для него звезды были цветами ночи, солнце было ему отцом, птицы — друзьями. Повсюду он чувствовал душу своей матери, нередко видел ее в облаках; он говорил с ней, он поистине общался с ней языком небесных явлений; он слышал ее голос, радовался ее улыбке — словом, бывали дни, когда он как будто и не терял матери. Казалось, бог дал ему могущество древних отшельников, наделил его внутренним зрением, обострил в нем все органы чувств, дабы он мог проникать в самую суть вещественного мира. Он обладал неслыханными нравственными силами и мог глубже, чем другие люди, постигать тайны нетленных творений. Его скорбь и память об умершей матери были как бы узами, соединявшими его с царством теней; вооруженный любовью, он шел туда на поиски матери, осуществляя в возвышенной гармонии экстаза символическое путешествие Орфея. Он уносился душою в будущее или в небеса, так же как с вершины любимой скалы пролетал он над океаном от одного края горизонта до другого. Но случалось также, что он забирался в глубокий, выдолбленный морем грот с прихотливо закругленными сводами с узким входом, — грот, напоминавший нору, — и когда лучи солнца, проникая сквозь щели, ласково пригревали его и освещали мягким светом красивые завитки мха, украшавшего это убежище, настоящее гнездо морской птицы, нередко бывало, что тут его охватывал непреодолимый сон. Только солнце, его повелитель, говорило ему, сколько времени он проспал, позабыв любимую картину моря, золотые свои пески и раковины. Лежа в этом гроте, он видел в мираже, сверкающем, как свет небесный, огромные города, о которых ему рассказывали книги, видел с удивлением, но без всякой зависти придворные празднества, королей, кровавые битвы, толпы людей, величественные здания. После этих грез наяву, среди бела дня, ему всегда еще дороже были нежные цветы, солнце и красивые гранитные утесы. Как будто некий ангел-хранитель, желая укрепить в нем склонность к уединению, открывал его взору нравственное падение людей и ужасы цивилизации. Он чувствовал, что в этом человеческом океане душа его быстро будет истерзана, раздавлена и погибнет в уличной грязи, словно жемчужина, выпавшая из диадемы какой-нибудь принцессы при торжественном въезде короля в столицу.