— Со всеми! — не в силах больше сдерживаться, закричал, заскреб пальцами гладкую рукоять лопаты Лущилин. — За каждый мой седой волос! За детей, которые от меня отказались.
Они стояли один против другого, каждый опираясь на свою лопату.
— До седых волос ты, Иван, дожил, сказал Тимофей Тимофеевич, — все мудровал, думал жизнь обмануть, а она теперь тебя снова обманула.
— Ну-у? — недоверчиво протянул Лущилин.
— Ты без памяти спешил сюда, к новым хозяевам, в надежде, что они уже дожидают тебя и сразу же введут в твои владения: вот твой дом, а вот, Иван Савельевич, сад…
— А чьи же?
— Держи! — Тимофей Тимофеевич оттопырил пальцами сбоку карман своей куртки. — Там на правлении они бумагу повесили. Почитай, кому теперь все поля и сады отходят.
— Кому же? — Что-то ляскнуло за ушами у Лущилина. Теперь Тимофей Тимофеевич с наслаждением всматривался в его лицо. Видел, как оно меняется.
— Государственной экономии. А нас туда в работники. Но только но-ихнему не сбудется, — добавил Тимофей Тимофеевич.
— Не сбудется? — переспросил Лущилин.
— Но и по-твоему не выйдет, Иван.
— А, значит, надеешься еще, — догадался Лущилин. — За Волгу, в пески, загнали, в Кавказские горы — и все тебе мало. — И, видя, что Тимофей Тимофеевич, поворачиваясь, уходит от него, предостерег вдогонку: — А в сад больше не ходи, тут без тебя поправят сошки. Надеяться — надейся, а в чужой сад не ходи, Тимофей…
Тимофей Тимофеевич уже не слышал ого. Скрылся в кустах, сомкнувших за ним свои лозы с густо нанизанными на них белыми а черными гроздьями.
6
В лагерь военнопленных прибыли наконец давно ожидаемые комендантом Ланге гости.
Еще с утра пленные почувствовали приближение какого-то события. Впервые их не разбудили в три часа утра топот и окрики солдат, не погнали, как обычно, на берег Дона. И утром по двору лагеря разнесся совсем не такой, как всегда запах. В дверях стояли солдаты, выдавая каждому по большому ломтю хлеба и по куску вареного мяса.
Потом на двух шкодовских машинах привезли из города парикмахеров. Испуганные люди в белых халатах — их похватали прямо в мастерских — озирались на одетых в черное солдат, на собак у будок. Пленные зигзагами построились к парикмахерам в очередь. Вспыхнули под солнцем лезвия бритв и ножниц.
Когда подошла очередь Павла, он вздрогнул, угадав в старике, который наизготовке растопырил в пальцах машинку, парикмахера из пристанционного павильона. Но старик так и не узнал в Павле своего постоянного клиента. Некоторое время он с сомнением взирал на косматую, похожую на куст степного курая голову Павла и, покосившись на охранника, решительно зажужжал машинкой. С чувством облегчения Павел заключил, что беспокоился он напрасно.
И после того как старик постриг его, он рискнул даже посмотреться в привезенное стариком круглое зеркало. Со стеклышка глянул вдруг на Павла совсем незнакомый человек. Лезвие бритвы, выскоблив все углы и впадины на его лице, сказало и всю правду о том, как он истощен, измучен.
С утра по шоссе из лагеря в город и из города в лагерь носились в клубах дыма мотоциклисты, осаживая машины у ворот, бежали в комендатуру. Сам Ланге несколько раз выходил за ворота взглянуть на булыжное шоссе, серой змеей убегавшее в город.
Но тот, кого ждут, чаще всего и сваливается как снег на голову. Выслушав в домике комендатуры успокоительный рапорт последнего мотоциклиста, Ланге бросил взгляд в окно и вдруг увидел катившуюся по шоссе к лагерю машину. По черепашьего цвета окраске и распростерто летящему над радиатором орлу он тотчас же узнал в ней машину командира 13-й танковой дивизии генерала фон де Шевелери, стоявшей в городе на ремонте. Выбегая из комендатуры, Ланге громовым голосом отдавал приказания строить во дворе пленных.
Замедляя ход, машина протяжно запела сиреной перед воротами лагеря. В ту же минуту половинки перепутанных проволокой ворот раскрылись. С невыключенной сиреной машина так и въехала в лагерь, останавливаясь посреди двора.
Тотчас же десятки рук — впереди всех руки Ланге — протянулись к ее дверцам и, раскрыв их, приняли и высадили на булыжник двора высокого старого человека в темно-сером генеральском мундире.
За первой машиной во двор вползла вторая, но поменьше и попроще. Она не так сияла никелем фар и ручек, и орел не простирал над ней своих крыльев.
Из нее вылезли, застревая в тесных дверцах, два тучных полковника в брюках с красными лампасами. Так не вязались эти лампасы со всем обликом одетых в немецкую форму полковников, что даже солдаты лагерной охраны стали обмениваться недвусмысленными замечаниями.
— Смотри, Рудольф, оперетта, — толкнул Шпуле локтем стоявшего рядом с ним товарища.
— Представление еще впереди, — медленно покачал крутолобой головой его товарищ.
Тот из полковников, который был и повыше и потучнее своего спутника, вылезал из машины дольше, появляясь, к немалому удовольствию солдат, сначала задней, а потом уже всей остальной частью тела.
— Из этой мышеловки, в случае чего, и выбраться не успеешь, — сказал он по-русски, с раздражением захлопнув дверцу машины.
— Да, — согласился его спутник, скользнув взглядом по машине.
Он вообще держался с меньшей уверенностью, чем другой полковник. Часто поглядывал в ту сторону, где виднелась в окружении черной свиты фигура генерала фон де Шевелери. В своем полковничьем темно-сером мундире выглядел скорее штатским. Выйдя из машины, стоял, озираясь и потирая руки.
— Сколько ни перебывал в лагерях, все они на один манер, — скользнув выпуклыми глазами по квадрату лагерного двора, проговорил первый полковник.
— Да, — и с этим согласился его спутник.
— В девятнадцатом году, эвакуируясь из Новороссийска, мне посчастливилось угодить в лагерь к башибузукам. Вот такие же скотские загоны, ни капли воды, и над головой лютое солнце. Вам, Одноралов, не доводилось пройти через это. Впрочем, на Кипре было еще похуже, — добавил он, задерживая взгляд на дощатых будках. — Без этих волкодавов, но с оттенком чисто британской цивилизации: голодная смерть и ни одного грубого слова, — громко продолжал он, не беспокоясь, что его могут услышать солдаты охраны.
Между тем и солдат, как видно, совсем не беспокоила опасность быть услышанными.
— Теперь, Рудольф, и нам прибавится возни, — говорил Шпуле.
Угрюмо наблюдавший за полковниками из-под крутого наката своего лба, Рудольф отозвался не сразу. Некоторое время он еще разглядывал лампасы.
— Интересно знать, где могли залежаться эти два чучела.
Полковнику Одноралову, который стоял к солдатам ближе, было слышно каждое их слово.
— Никак не могу привыкнуть к их наглости, — вполголоса сказал он спутнику.
— Вот когда сказывается, что вы все эти годы просидели в бухгалтерии под крылышком у советской власти. — На миг по отвисшим, сизым от утренней свежести щекам его спутника пробежала судорога, губы искривились. — На Монмартре, услаждая слух публики медными тарелками, я видывал и не таких хамов.
— Тише, — предупредил его Одноралов.
— Не выгонят. — Но голос его спутник понизил. — Отношения, основанные на взаимной выгоде, по-моему, прочнее всяких других. Да вот уже и зовут нас, — оборвал он, оглядываясь на генерала Шевелери. — Распинаться перед этим сбродом. Заранее можно сказать, какой здесь будет результат.
Но все-таки он не мешкая направился туда, где перед серой подковой построенных на булыжном плацу пленных рядом с комендантом лагеря Ланге стоял командир 13-й танковой дивизии генерал Шевелери.
За ним, неуверенно ступая по булыжной мостовой, как по льду, двинулся другой полковник в немецком мундире с русскими лампасами.
Тусклое солнце висело над четырехугольным загоном в осеннем небе. Ночью на толевые крыши бараков впервые выпал иней, теперь он таял. Построенные подковой пленные дрогли в своей одежде.
Чернели посредине загона мундиры гестапо, плотным кольцом окружая генерала Шевелери.
— А кто эти, с лампасами? — Никулин слегка подтолкнул Павла.
— Скоро узнаем, — ответил Павел.
Рядом с комендантом лагеря Ланге стояла среди немецких мундиров, сцепив впереди руки, Анна. Ветер загибал поля ее, кофейного цвета, шляпки.
— Вот бы кого я своими руками… — тихо сказал Никулин.
От мундиров отделился Ланге, останавливаясь перед строем пленных.
— Вам предоставляется случай, — громко сказал он по-немецки, — услышать казачьего полковника Елкина, соотечественника из числа русских патриотов… — Ланге оглянулся на Анну.
— Вам дана возможность услышать полковника из русских эмигрантов, — медленно перевела его слова Анна.
Странно и почти невыносимо Павлу было слышать в этом огороженном колючей проволокой четырехугольнике загона ее голос. Он видел, как немецкий генерал вскользь охватил ее взглядом. Анна ссутулила плечи.
— Положим, патриот и эмигрант — не одно и то же, — проворчал своему спутнику полковник Елкин. — Эта переводчица, должно быть, из фольксдойче?
— Вероятно, — неуверенно сказал Одноралов.
— Впрочем, — заметил Елкин, — эмигрант это и есть патриот… Э, да не все ли равно!
Он выступил на середину загона.
7
Давно, двадцать с лишним лет назад, у Елкина, тогда подъесаула, голос был молодой и звучный. Славился он умением произносить перед казаками речи. Впадая в азарт, мог даже преклонить колено «перед прахом предков», коснуться усами земли, «впитавшей казачью доблесть». Тогда на слушателей это действовало безотказно. Но за годы эмигрантства голос его заметно выцвел и свои навыки полкового оратора Елкин постепенно растерял. Об этом ли было думать, когда надо было зарабатывать на хлеб в эмигрантском оркестре.
Однако теперь, посреди этого четырехугольного загона, он вдруг вспомнил. Простер вперед белые руки:
— Вам вверяется судьба тихого Дона…
Судя по всему, генералу Шевелери это вступление понравилось. Он склонил голову набок. И на лица окружавших его немецких офицеров тоже сошло внимание.
Павел стоял во втором ряду. Из-за плеча Никулина ему хорошо была видна выступившая на середину двора тучная фигура полковника с казачьими лампасами. Под дебелым подбородком его кожа набегала складками, усы были зеленовато-бурого цвета, щеки обвисли.
Его спутник украдкой бросал взгляды на серых собак, сидевших, подняв уши, у ног охранников по углам загона. На Одноралове мундир морщился, хотя был он совсем новый. Всего месяц назад Одноралов получил его из цейхгауза в Дрездене. Правда, лампасы полковнику Одноралову пришлось нашивать самому. Почти двадцать три года ему не доводилось носить донских казачьих лампасов.
Солнце уже растопило весь иней на толевых крышах бараков, и вокруг лагеря заискрилась степь. Генерал Шевелери стал заглядывать себе под обшлаг на золотую решетку часов и перевел взгляд на дверь комендатуры, за которой, он знал, уже ждал его завтрак. Ланге ловил взгляды генерала и почти с ненавистью сверлил глазами тучную спину полковника Елкина, который только доходил до середины своей речи.
Почти четверть века полковник Елкин был лишен возможности блеснуть перед слушателями своим ораторским искусством. Теперь же мог говорить сколько угодно, и его обязаны были слушать. Перед ним, не шелохнувшись, стояла стена пленных. И к полковнику Елкину мало-помалу возвращался его дар. Чем дальше, тем громче раскатывался его голос по огороженному проволокой мощеному полю. Полковник Одноралов отступил за его спиной назад шага на три. Вокруг лагеря степь, оттаивая, окутывалась розовой дымкой. Елкин вытер платком потную шею. Желая найти кратчайший доступ к сердцам слушателей, выбирал слова попроще: «спокон веков», «ажник», «земля-кормилица». Вдруг сдернул с головы серую папаху и провел ею по глазам. Хорошо помнил, что двадцать три года назад так лучше всего удавалось завоевать симпатии казаков. Подействовать должно было и сейчас.
Над головами пленных вился пар. Справа от Павла стоял голубоглазый, лет двадцати, пленный с широкими костлявыми плечами. Боковым зрением Павел видел его недоуменное, с поднятыми бровями, лицо, худую, напряженно тянувшуюся из воротника рубахи шею. На губах левого соседа Павла все явственнее зарождалась усмешка. Павел знал, что до фронта он жил на Кубани, работал в колхозе комбайнером. Устремленные на русского полковника в немецком мундире глаза кубанца щурились. Исхудалые щеки западали глубже, и усмешка кривила губы. Когда Елкин стал вытирать глаза папахой, кубанец уже окончательно уверился, что этот полковник с красными лампасами, перед тем как прийти сюда, хватил лишку.
Степь, обнажившись, зарыжела вянущими травами. Генерал Шевелери полез в карман за трубкой и, не найдя ее, взглянул на своего адъютанта. Тот ринулся к машине и принес трубку, по Шевелери от него отмахнулся. Ланге метал отчаянные взгляды на дверь комендатуры: там все стыло. В ярости Ланге упирался глазами в багровую шею Елкину. Полковник вторично снял с головы папаху. Адъютант командира 13-й танковой дивизии генерала Шевелери приблизился к Одноралову, пошелкал перед его лицом по часам ногтем. Одноралов, виновато втянув голову в плечи, кашлянул за спиной Елкина.
— Велят заканчивать.
Елкин запнулся. Он и сам уже готовил венец своей речи, но внезапное вмешательство поставило ей запруду. Вспоминая, он стоял, раздвинув ноги и нагнув голову.
Но потом он все-таки сумел вознаградить себя за это минутное замешательство искусным ходом. Не напрямую, как делал в других лагерях, а в обход решил добиться желаемого результата. Во всех других лагерях под конец своих речей он призывал желающих вступить в НОА казаков выйти вперед из строя. Теперь Елкин решил прибегнуть к обратному. Размашисто кинул себе на голову папаху.
— Намерения большинства из вас не вызывают сомнений. Но если найдутся и несогласные одиночки, их никто не будет принуждать, они могут выступить вперед из строя.
Он оглянулся на генерала Шевелери.
На минуту тишина поселилась в четырехугольном загоне. Взгляд Павла бежал по лицам, вглядываясь в них. Его сосед справа стоял, слегка покачнувшись вперед, оглаживая рукой книзу рубаху. Светлоусый кубанец, сощурив глаза, наклонил голову. От лица и шей Никулина отливала землистая бледность.
Оттолкнув Павла плечом, правый сосед первый сквозь шеренгу выступил из строя. За ним сразу же шагнул Никулин. Третьим, выжидающе наклонив вперед голову, — кубанец. Вслед за ними нестройно, вразброд, остальные.
Полковник Елкин даже попятился. Генерал Шевелери, оглядываясь, чего-то искал глазами.
По знаку Ланге охранники с собаками набросились на пленных.
8
— Теперь мы уже не на пятаке, а на двугривенном, — переговаривались между собой солдаты в роте капитана Батурина.
Та невидимая, но вполне реальная линия, куда мог достигать прицельный огонь противника, давно уже проходила через землянку Андрея и Петра. Со временем они почти привыкли к ударам мин, рвавшихся позади них с пустым, лопающимся звуком, к шрапнельным налетам, осыпающим кровлю землянки, как крупным градом.
Для того чтобы сходить за обедом с котелком на кухню и вернуться в землянку, нужно было пробежать или переползти через зону огня на виду окопавшихся за балкой в развалинах здания немцев. Кухня приютилась у самого берега Волги за гребешком обрыва. Батурин приказал, чтобы за едой ходили только в предрассветные сумерки и с наступлением темноты. В остальное время должны были довольствоваться сухим пайком. Но вскоре нашлись охотники, которые научились угадывать промежутки между разрывами мин. Улучив такой момент, они переваливали через гребешок. Первому удалось это сделать Петру.
— Жируешь, — неодобрительно говорил Андрей.
— Почему я на флот не пошел? — спрашивал у него Петр. — Тут мы, как в яме, — положив руки на плечи Андрею и глядя на него сверху вниз, он почти кричал, — или в мышеловке! Молчишь?
Андрей осторожно высвобождал свои плечи из его рук. Он не спорил с Петром, но и не мог его понять. Сам Андрей все время, пока рота отступала от румынской границы, чувствовал себя неуверенно, потому что не знал, когда прекратится отступление и что будет со всеми завтра. Теперь же он, по крайней мере, почувствовал, что не только их рота, но и батальон, полк и вся дивизия не на день, как это было в других местах, окапывается на пятачке. С трех сторон был противник, позади — река. Капитан Батурин сказал, что дальше отступать некуда.