Мужицкая арифметика и другие рассказы - Васильченко Степан Васильевич 5 стр.


Утомится, притихнет на минутку, потом зашумит, загудит, злобно-презлобно хватит веткой о стекло, будто швырнет мне меж тихих стен ворох новых воспоминаний, новых огорчений.

Вот тебе твое добро, утешайся и коротай ночь, другую, осеннюю.

1912 г.

Лесная новелла

Поздней ночью разбудили меня в пустой школе, громыхая железными листами крыши, осенние ветры. Налетели полуночники, сон мой развеяли, прогнали. Начинаю по своей привычке мысленно перебирать сюжеты задуманных новелл, неиспользованные темы, давно засевшие гвоздем в моей памяти.

И пригрезились мне родимые леса, которые стоят где-то, печальные и таинственные, в туманах пыльной Черниговщины. Кажется, что это чьи-то сумрачные мысли сгустились в тучи на горизонте и окаменели в виде молчаливых лесов.

Посреди этих лесов стоит заброшенный дом, а над ним высокие сосны шумят: о Галаганах, о Гарленках, о Скоропадских, о Величках,— о мрачных днях былой барщины, которая некогда так буйно здесь цвела.

Припомнилась мне и гроза, и та неоконченная новелла, которую когда-то рассказывали мне в этом лесу. До конца я ее тогда не дослушал. Рассказ оборвался неожиданно и печально. И я пытаюсь теперь, в бессонницу, сам подобрать к нему конец.

Дальше, очевидно, было так: «Пани приказала дворне схватить актрису-крепостную. Та — бежать. Прибегает она к Демку́, в гончарный ряд: „Спасай, Демко́! Что-то недоброе замыслила против меня пани!“ Демко́ к казакам: „Казаки, заступитесь, она уже выкуплена!“ Зашумели на ярмарке казаки: „Что? Как? Казацкую невесту? Не дадим!“ Силой вырвали ее из рук барской челяди. Стали стеной. Драка. Бьют казаки барских холопов — клочья летят! Но вот бегут из шатра пьяные офицеры: „Бунт? Солдат!“ Не успели крикнуть, как уже мчится наряд улан, расшвыривая лошадиными копытами ярмарочную толпу, словно комья грязи. Рассеяли всех, разогнали, зачинщиков арестовали, среди них Демко́ — лежит на траве, окровавленный, связанный по рукам и ногам… А невеста…»

Ой, нет — кажется, что-то не так. Я начинаю припоминать подробности и этой недоконченной новеллы и тех тревожных вечеров, когда мне ее рассказывали.

А рассказывали мне все это как раз в те дни, когда кипела революционная буря. В Киеве немцы «избрали» нам на гетманство пана Скоропадского, а по селам что ни день вздымались столбом клубы желто-бурого дыма. Днем вздымались дымы, а по ночам повсюду всходили красные луны. Всходили и тотчас же разгорались грозными заревами-пожарами, в дыму и пламени возвещая рассвет новых дней. Так вот — сначала.

Чтобы немного передохнуть после тюремной жизни, я из Киева поехал в родное местечко на Черниговщину, близ которого мне был обещан в лесу для отдыха нежилой домик лесника. В письме мне очень хвалили и этот лес и семью лесника, семью певцов и музыкантов, хранивших к тому же в своей памяти много преданий о барской жизни во времена крепостного права, в том числе и о панах Скоропадских. «Там же вы можете увидеть ведьму, — писали мне в письме, — самую настоящую, лесную, — бывшую крепостную артистку».

Тогда это не очень меня интересовало, правду говоря, я больше рассчитывал на беседу в лесу с деревьями, чем с людьми. День-другой — и стены да решетки, городской гул, раздражающие звонки, грохот, сутолока — все это осталось где-то позади; передо мною — сутулая спича возницы, сверху валятся сосновые шишки. Неумолчно шумит зеленое море, задумчивое и сонливое. Возница взглянул на небо и быстрее погнал лошадь.

В лесу дохнуло холодком. После июльской жары надвигалась гроза. Где-то над горизонтом, над барскими хоромами в лесу кипели и дымились тучи, как черный бархат. По этому бархату чья-то магическая рука серебряными молниями чертила письмена, подавая какие-то предостерегающие знаки. Где-то вдали погромыхивало.

Лес темнел. Казалось, он понимал эти огненные сигналы. Я невольно засмотрелся на хоромы. С детских лет их помню: когда, бывало, ехали мы с отцом в лес за дровами, — проезжая мимо усадьбы, батька всегда искоса поглядывал на них. Поглядывал и тихонько затягивал, как говорят на Черниговщине, «Кармалюгу».

За Сибiром сонце сходить —
Хлопцi, не дрiмайте!
Та на мене, Кармалюгу,
Всю надiю майте…

Хоромы выглядели тогда гордо, важно, неприступно. Теперь они казались заискивающими, какими-то испуганными, даже посеревшими под грозовой тучей, полные зловещих предчувствий. Усмехаюсь: «Ага!..»

— Ну, где же этот Мороз? — Оглядываюсь. — Не это ли? Так и есть: колодец с журавлем.

Во дворе у Мороза было два здания. Одно — новенькая, веселая хата у самой дороги, другое — старое, мрачное господское строение на кирпичном фундаменте, с выбитыми окнами — в глубине двора, под старыми кленами и соснами. Сверху оно поросло темнозеленым мхом, внизу — папоротником, кукольником и мухоморами. Перед окнами торчали пни старых тополей, среди бурьяна рос шиповник. Из окон глядела печаль.

В новой хате жил Мороз с семьей; старый дом стоял пустым. В этом нежилом доме мне предстояло отдыхать несколько недель.

Во дворе я увидел самого лесника — чернобородого угрюмого красавца, его дочь, тоже суровую красавицу-девку, и его вторую жену — курносенькую, проворную молодку с веселыми умными глазами. Все они, потные и красные, торопились как можно скорей сбросить сено с воза на стожок, то и дело поглядывая из-под ладони на тучу, которая уже ползла над лесом.

Морозиха оказалась приветливой и веселой хозяйкой.

Не бросая работы, она сейчас же завела со мной ласковую беседу: «Как там теперь в городе? Чья власть? Бьют ли панов?» Руки ее ловко справлялись с вилами, а глаза весело поблескивали. Бойкая и веселая молодка, должно быть, испытывала в лесу, да еще в кругу угрюмой семьи, чувство одиночества и теперь была рада поболтать с человеком из города. Держала она себя совсем как родственница.

— Я сразу угадала, еще вы и на двор не зашли, чей вы, — тараторила она. «Как угадала?» — Так я же гадалка. Хотя, если правду сказать, не нужно и гадалкой быть, чтобы вас сразу признать: и глаза отцовы, и речь.

Потом словоохотливая молодка рассказала мне, что, когда я сидел в тюрьме, моя мать приходила к ним погадать на картах («потому как я и впрямь гадалка!») и она нагадала матери, что я вскоре буду дома.

— Смейтесь, а вот, видите, угадала! — сказала она, посмеиваясь и немного конфузясь. — А теперь пойдемте, я покажу вам ваши «покои», там уже все готово, — промолвила она, откинув в сторону вилы.

Сено с воза уже сложили в стог, я и не заметил когда.

Мы направились к старой хате. Едва открыли дверь, как нам шибануло в нос тяжелым духом плесени, запустения и старого обгорелого кирпича.

Уже вечерело, и в комнате стоял зеленоватый сумрак. Зажгли свечу. Повеяло кошмарами помещичьих руин. Окна, состоявшие из множества стекол, частью разноцветных, были разбиты или вовсе вышиблены. На голых, потрескавшихся стенах, на потолке, на оконных рамах торчали крюки для гардин и ламп. От пола уцелело только несколько досок. В углу стояла разваленная печь, сложенная когда-то из расписных изразцов. Еще и теперь можно было на них разглядеть изображение орлов, лошадей, гусар… В другом углу стояла простая крестьянская лавка, очевидно, сделанная позже. На ней лежала целая гора сена — моя постель.

Морозиха рассказала, что этот дом очень стар, — построен еще во времена крепостного права для барских гостей-соседей, чтобы было им где ночевать после кутежей в хоромах.

— Тут они ночи догуливали. Тут уже им никакого удержу не было. Бывало, здесь вокруг дома друг за другом, простите, голые…

— И как это до сих пор не сожгли нашу Романовщину? — удивлялся я.

Потянулась ко мне тихонько:

— Каждый день ожидаем!

— Ваши паны плохо относились к народу?

— Паны, как все. Вон, видите: одну из них наша бабушка палила да недопалила, — понятно уж, какая она хорошая была… — Морозиха показала глазами на стену. На голой облупленной стене одиноко висел в обгорелой раме писанный маслом портрет какой-то старой барыни.

Чтобы получше рассмотреть, я поднес ближе к нему свечу. Вдруг из-за портрета тенью метнулась летучая мышь, покружилась по комнате и черным листком прилепилась к стене.

— Нет на тебя погибели — откуда ты взялась! — всполошилась Морозиха. — Может, это прилетела сама панна.

Я стал пристально рассматривать портрет; он был просто жуток: лицо острое, как у крысы, из-под век с обкусанными ресницами, — змеиные зеленые глазки. Улыбка медовая, на шее — пышный бант…

— Что это за пугало?

— Это та самая Екатерина Романовна, панна, что владела нами, когда еще крепостными были. Она так до смерти и оставалась панной. Да вы, верно, слышали о ней. Народ в местечке до сих пор вспоминает про нее… О бунте на ярмарке, что случился при панщине, не слышали? Может, родители или деды рассказывали? Мы хорошо об этом знаем, потому как в этом была замешана наша бабушка… Из-за нее и началось все это, — Морозиха заводила разговор, на который я и рассчитывал. Подзадориваю:

— Что-то я слышал об этом в детстве, да уж позабыл. Если не торопитесь — садитесь, расскажите.

— Это долгая песня, а мне нужно бы… — помялась она для виду, однако, глянув по сторонам, присела. — Может, вы бы хотели лечь отдохнуть, а я сразу же со своими глупыми разговорами… Ну, коли начала, так уж докончу.

— Лукера! — кликнули со двора.

Морозиха вздрогнула.

— Чего-то меня мой хозяин кличет… Нет, пусть уж в другой раз расскажу. — Встала, думает о чем-то, потом в нерешительности: — Что-то я хотела вам сказать? Ага! Вы не из боязливых?

— А что разве?..

— Лукера! — сердито и нетерпеливо снова крикнул во дворе Мороз.

— Что это ему так некогда? — и, не досказав, Морозиха махнула рукой, бросила второпях «спокойной ночи» и выбежала. В сенях она почему-то испуганно хлопнула дверью.

Что случилось?

Прислушался — отчего-то тревожно зашумел над домом лес, будто, оторвавшись от корней, бежал куда-то без оглядки. Я глянул в окно: ночь, как вороново крыло. Сверкнула молния, на миг приподняла над лесом черное покрывало и озарила кипящее зеленое море. Потом будто удар гигантского молота по наковальне: грохот среди леса. В комнате испуганно задребезжали и зазвенели все стекла сразу. Гром. В окна то и дело врывались синие молнии, заглядывали повсюду, шарили по всем углам, будто кого-то искали. Потом также мгновенно исчезли. Зашумел такой ветер, что дом ходуном заходил. Вот-вот рухнет.

Вдруг меня точно что-то подбросило: где-то совсем рядом раздался хриплый, приглушенный крик о помощи, тонувший в гуле лесной бури. Слов я не разобрал, однако было несомненно, что это человеческий голос. Ушам своим не верю: «Что это — галлюцинация? Так нет же, нервы мои в порядке. Или, может быть, кто-нибудь из Морозовой семьи сыграл неуместную шутку?»

— Кто здесь? — спрашиваю сердито.

Голос сразу утих. Но вот немного погодя новый порыв бури. Снова вопль. Меня даже прошиб холодный пот. Прислушиваюсь: не то голосит, не то поет… Звуки кажутся какими-то неестественными, неживыми, будто выжаты под прессом. Через некоторое время — что за диво? Какая-то исковерканная хриплая песня, в которой можно было разобрать лишь отдельные слова: «Ой, бежит Морозивна между… возами… а за ней…»

Эге! Да не граммофон ли это? Только откуда ему здесь взяться? К тому же еще ночью, в грозу? И что это за пластинка? Что-нибудь из старой украинской драмы? И мысль напряженно ищет разгадки, бьется, как пойманная птица: «Может быть, здесь что-нибудь другое! Может быть, это бурей доносит ко мне с хутора по каким-то не известным мне законам акустики… Чепуха!»

Вдруг вижу: в окне Морозовой хаты свет. «Так это же он у них в хате! Это они после ужина развлекаются, слушая граммофон».

Желая рассеять все сомнения, встаю, чтобы выйти во двор. Но свет в окне, как нарочно, гаснет: очевидно, наслушавшись, легли спать.

А все же я рад, что, наконец, разгадал загадку. Действительно, граммофона уже не было слышно. Я лег спать.

Буря не утихает, скрипят на чердаке стропила. Дремлется. В лесу гудит, свищет, сверкает. В лесу кого-то душат так, что даже суставы хрустят, трещат ребра. Но вот над самым домом грянул, точно разразился страшным хохотом, гром, и тотчас же после этого над самым ухом снова заскрипел граммофон. Теперь я уже ясно разбирал слова старинной драмы: кто-то зовет на помощь какого-то Демка́.

Снова порываюсь встать. Но сон уже хищно держит меня в своих когтях. Казалось, что я лежу, опутанный веревками.

Разбудил меня чей-то ласковый голос.

— Вставайте, уже день!

Продираю глаза: где я? Окна в комнате открыты. Воздух свежий. Слышится птичий щебет. Зеленые ветви сплелись высокой стеной перед окнами. Кленовые листья пронизаны лучами раннего солнца и кажутся литыми из тусклого зеленого стекла. А там, выше, просыпался косматый, окутанный туманами лес, стряхивал с себя ночные кошмары: «Фу, ну тебя!» Улыбнулся я жаркому солнцу и прояснел.

Не соображу никак, где я, не знаю, кто меня только что окликнул. Вдруг снова:

— Слышите? Или вы еще спите?

Озираюсь по сторонам. В комнате у стола — девушка в праздничном наряде. Ставит на стол молоко и хлеб… Только теперь я все вспомнил. Девушка застенчиво улыбается:

— Вы бы еще спали, а я разбудила вас. — Потом деловито: — Мы сейчас все уходим из дому — может, что нужно, так говорите сразу.

— Куда это вы так? В церковь? — спрашиваю, поглядев на ее праздничный наряд.

Смеется.

— В какую церковь! В Романовщину, на музыку!

Рассказывает: господа куда-то поудирали, а теперь там — как в котле: вырядили свинью в господское платье, посадили в фаэтон и возят, как барыню, а за ними — людей!.. И песни, музыка…

— А вы любите музыку?

Сконфузилась, засмеялась.

— Ну, а как же!

— Я слышал, у вас в роду все певцы да музыканты?

— Всякие есть.

Я мгновенно вспоминаю ночное происшествие.

— Ага, — спрашиваю, — вчера вечером у вас в хате не заводили граммофон? Когда буря была?

Девушка глянула удивленно:

— Граммофон? Нет, у нас нету граммофона.

Потом внимательно поглядела на меня и засмеялась:

— Да ведь это вы шутите? А я сначала и вправду поверила.

— Уверяю вас, что не шучу. — Рассказываю о ночном происшествии. Не поверила. Подумала, видно, что сочиняю, чтоб задержать немного ее, красавицу.

— Не, обманываете! Ну, мне пора итти. — И ушла, напевая: «Ой, пьет Байда…»

Думаю: нет, пусть она мне, эта красотка, головы не морочит, граммофон все-таки играл, и не иначе, как у них в хате. А скрывает она это, верно, потому, что граммофон взяли в какой-нибудь экономии, и она не хочет, чтобы я об этом знал.

Пошел бродить по лесу.

Вырвавшись порой из шумного, жаркого города, точно из охваченного пожаром здания, изувеченный, обгорелый, когда, казалось, на мне еще дымилась и тлела одежда, я спешил всегда в лес, чтобы гасить себя и залечивать свои раны. Там, на безлюдье, я держал совет с деревьями, какой бы сплести наилучший венок в подарок беспокойным людям.

И теперь я ходил по лесу среди деревьев, будто среди своей родни. Рассказывал им о той жизни, которая гремела в городах, о том, как рушились тюрьмы, — как волновались, точно море, знамена, как приветствовали свободу фанфары и трубы. Деревья шумели мне в ответ свои старые песни и легенды! Всей своей молчаливой толпой шли они вслед за мной, показывали древние руины, рассказывали: «Вон тот островок на этом заросшем пруду соорудили когда-то крепостные женщины, таская мешками землю. А этот кирпичный фундамент среди зарослей бурьяна — развалины господского театра, где играли и танцовали обученные крепостные. Потом, если они чем-либо не угождали барам, их драли розгами… Ты слыхал об этом?..»

Назад Дальше