Крысилово стало резать в кармане Витькину руку, как тонкая, острая по всему протяжению спица. Он взял мать за плечи, с усилием оторвал от бугорка. Глина на нем была взрыхлена ее ногтями, взворочена метаниями и перекатываниями. Давно высохшие цветы и хвоя сбились в колтуны. Мать за эти ночи превратила бугорок чуть ли не во впадину, лохматую воронку, уходящую вглубь. И Витька, с мыслью, которую ужаснулся бы не то что вслух сказать, а даже про себя окончательно составить, сам того не ожидая, бросил туда крысилово. Как раз в этот миг над Пилорамским Полем снижался самолет, прошивая небо тревожной красной стежкой сигнальных огней. При нервическом этом свете Витька разглядел, как крысилово винтообразно ушло вниз, в хвоинки да комки глины.
Он ждал чудовищного рева, как у Хряпы и Чавки, ждал разверзания земли, фосфорических вспышек, явления грозного призрака. Но ничего такого не случилось. Просто был Погостров как Погостров, глина как глина. Жалко и пусто, как всегда, шуршали-дребезжали на ночном ветерке жесть, бумага и хвоя кладбищенских украшений, да мать в рваном платье дрожала от плача и холода. Витька кое-как свел на ней края драных тряпок, туго завязал уцелевшим пояском, накинул сверху свою куртку и повел домой.
Было еще совсем темно. Случайных, неслучайных вернее, прохожих, которые ржали бы над материнскими лохмотьями, Витька не боялся. Гуляки, телки и лбы из их крыш у нас к трем стихают. Это около двух еще выбегают от заборов на проезжую часть резвящиеся девки, чтобы сделать ножкой перед самыми фарами несущейся машины, предпочтительно иномарки, а поодаль слышится жизнеутверждающий гогот. Потом перепуганный, еле отвильнувший в сторону водила постепенно успокаивается, созерцая только онемевшую черноту да снежное мельтешение бесчисленных мотыльков, светящихся и гибнущих в свете фар.
Двухэтажный дом барачного типа на каменном фундаменте давно спал. Черны были и их два окна. Мать и сын со скрипом поднялись изношенным крыльцом в кухню, пересекли ее усталый охладелый чад и тихонько, чтобы не будить Симку, отперли свою дверь, лохматую от ваты, выбившейся из-под скользкой клеенки. В темной комнате рыжевато светился монитор — на его фоне встряхивала царственной гривой Симка. Ребячьих голов подле нее не было — но виднелся зато силуэт какой-то взрослой, очень знакомой головы. Когда они вошли, мягкий мужской голос говорил Симке:
— Постарайся, Сим, сама вспомнить. Мы же учили. Как будет “зверь”?
— The beast, — c артиклем, как в школе, отвечала Симка.
— Нам к зверю надо прямо обратиться, значит, без артикля. Ну давай, составляем и набираем, — терпеливо произнес голос, а Витька ощутил, как мать рядом с ним в дверях пошатнулась и стала оползать на пол. Он обхватил ее.
— Кодовая фраза на этом уровне игры, — продолжал голос, — такая: “ Зверь, взрослому динозавру стыдно перед Богом охотиться на детеныша”. Тогда кровожадный тиранозавр пропустит Гвинни по стволу через ручей на островок, где ждет мама. Набираем: Beast, it’s God’s shame for an adult dinosaur hunt a kid. — Витьке все труднее становилось удерживать тяжелевшее тело матери.
— Вот, говорила же я Кольке, что не puppy, a kid! — ликующе взвизгнула Симка.
— Так-то, пусть не прет против факта. — Но ведь так не скажет никто, кроме...
Витька не выдержал, опустил мать, — она осела на пол, привалившись к его ноге. Он щелкнул выключателем у дверей.
У компьютера рядом с Симкой сидел отец.
Он был в белой акриловой рубашке с темными кругами пота подмышками — всегда не выносил синтетики, — в хороших летних сандалетах, со знакомым деловым и мужественным ободом часового браслета на загорелой крепкой руке. Черный выходной пиджак висел на спинке стула. На столе валялась отцова связка ключей.
— Витюга, — сказал он. Так Витьку никто больше не называл. — Иди сюда.
У Витьки привычно задрожало в подколеньях. Сейчас изобьет и его, и мать — где по ночам шляются, отчего на матери платье изодрано. Он двинулся к отцу, почувствовал его горячую руку на затылке — и вдруг вспомнил: отца же нет, глюки творятся, это всё крысилово, быть того не может... Отец обнял его, прижал к себе — Витька вдохнул его сигаретно-одеколонный, давний и воскресный какой-то запах. Никакого перегара, никакой неопрятной щетины...
— Сынуля...
Он никогда так не звал Витьку. В лучшем случае — сына. Содрогнувшись было в первый момент, Витька обо всем забыл и припал к твердому отцову плечу, тут же насквозь вымочив его нежданными, непостыдными, сладкими слезами. Глянув поверх головы сына на дверь, Борис вздрогнул — Аня лежала у порога без чувств. Они с Витькой подскочили к ней. Подошла помочь неколебимо спокойная Симка. Втроем они вливали ей в рот корвалол, легонько били по щекам. Борис положил жену на оттоманку и сделал ей искусственное дыхание — надолго припадая к ее губам, точно в замедленном поцелуе, — вдыхал в ее легкие воздух из своих. Наконец, она пришла в себя и сказала, то ли блаженствуя, то ли мучась:
— Ты... Правда — ты... Вернулся все-таки... Ты — здесь...
Больше она так ничего и не смогла сказать — ни пока дети сдирали с нее грязные лохмотья и одевали в ситцевый халатик, ни пока Борис, вскипятив на кухне воду, с ложечки отпаивал ее чаем с малиной. Лишь в упор смотрела на мужа серыми, стоячими, неверящими глазами. Вообще все как-то шло без визгов, писков, ликований, ужасов и расспросов. Витька после слез онемел, затаился, не желал даже полу-вздохом, четверть-словом выдать то, что творилось у него внутри. А Симка и с самого начала вела себя так, будто ничего особенного не происходило. Ну, случилось. Все знают — не он первый, может, не он и последний, — как бы говорило ее величавое лицо, навязывая свою августейшую сдержанность и остальным.
Наконец, Борис с осторожной нежностью поднял Аню с оттоманки, убедился, что она держится на ногах, и, обняв за плечи, увел в спальню. Когда за ними плотно закрылась дверь, Витька всердцах спросил у сестры:
— Ты хоть понимаешь, что вышло? Доходит до тебя, что папки чуть не месяц на свете не было? Соображаешь, что чудо?
— Чудо так чудо. Исполнилось, и все. Просто я столько за машиной сидела — никак этот проклятый код английский вспомнить не могла, а нашим обещала, что к утру Гвинни у меня доберется до мамы — видишь, вон он рядом с ней? — На непогашенном дисплее Гвинни и впрямь стоял на островке рядом с дородной миловидной игуанодонихой в чепце и переднике. — Ну, я и подумала — вот бы сейчас папка пришел, он бы мне живо дал этот код. И так сильно пожалела, что его нет — он взял да и пришел, дверь своим ключом отпер.
Витька вспомнил — в кладбищенские ночи мать выла, что ко всему еще не вынула ключей из кармана выходного Борисова пиджака, в котором его схоронила.
— И ты думаешь, — презрительно скривился он, — отец вернулся потому, что тебе для компьютера понадобился? Да разве из-за такой чуши мертвые встают? Он ведь на самом деле встал, это тебе не “Кладбище домашних животных” по телику. Ты всё словно телик смотришь, со стороны будто, как какая-то особенная.
— Я и есть особенная, — горделиво отрезала Симка. — Из всех не такая.
Борька ни разу таким не был. Даже в первую брачную ночь — упился, то и дело бегал из постели во двор блевать, материл свадьбу, да начинал уже и ее, Аню, которую, впрочем, звал Нюркой. А с годами повытратил всю мужскую силу на водку — все у него завершалось в один миг, без подготовки, без нежных слов, с властными командами “ну же, сука!” , “поворачивайся, падла!” — и лишь в последний момент у него порой вырывалось после победного бычьего рева — “о-ох, бабонька моя милая!”
Сегодня Борис любил ее неотступно, до позднего утра, можно сказать, ни на секунду не выходя из нее.
— Детка, единственная моя! Как хорошо-то, Господи! Как люблю! Знала бы, до чего! А ты меня лю...
— Да это ты ли, Боря? — как заведенная, повторяла она. — Неужто в самом деле ты?
— Я, я, Аннушка, счастье мое! Кто ж еще, любимая? Или, — он чуточку от нее отстранился, — за другого принимаешь? Кого-нибудь присмотрела... за это время?
Такие вопросы он частенько задавал и прежде, и за ними неизбежно следовали ругань и побои. Но на сей раз это был только горьковатый юмор.
— Нет, что ты, любимый! — блаженно входя в этот небывалый стиль, радуясь его ревности, залепетала она. — Что ты, во мне всякая кровинка — для тебя одного! Тебя ждала! Все это время! — Оба они как-то стыдились напомнить друг другу о смерти, о похоронах, о чуде воскресения — так стесняются сказать выздоровевшему безумцу, что в то время он был в дурке. — Просто тебя так долго не было! Ты меня лю...
— Лю, родная, и всегда буду лю, вот трактор меня переедь! А что меня не было, так неправда это! Я был, был! И есть! Я есть, я есть! — И с этими словами он сызнова мерно и мощно задвигался в ней.
“Я есть, есть, есть ... Ты где, где, где?.. Иду, иду, иду... Чтобы придти, придти, придти... Вот я уже близко, близко, близко... Господи, что же это я делаю?!.. Разве я имею право выплеснуть это все свое, неотсюда, в нее, в это здешнее ?! А если — ребенок?! Она права, что никак меня признать не может.. Недаром. Не я это, не должен я, не стою я ее, преступаю я... Иду, иду, иду...”
“Я здесь, здесь, здесь... Веду, веду, веду... Тебя, тебя, тебя... Чтобы пришел, пришел, пришел... Вот ты уже и тут, тут, тут. Почти тут. Сейчас, сейчас, сейчас. Что ж это я творю, Боже милостивый?! Да разве я могу принять это все нездешнее — к себе, сюда?! А если — ребенок? Снова аборт — права я такого не имею, то и это в нем смешать! Он прав, что я его за другого принимаю. Не он это, не должна я, не стою я его, грех это великий... Веду, веду, веду...”
— О-ОХ, АННУШКА! О-ОХ, БОРЕЧКА! СЧАСТЬЕ КАКОЕ!.. — враз вырвалось у обоих.
Борис натаскал столько воды, что их бак у крыльца был полон всклянь, чуть не до выпуклости. Сейчас он аппетитно, со смачными кхэками, колол во дворе на солнышке березовые чурбаки. Ослабевшая Аня лежала животом на подоконнике и следила, как отлетают из-под топора поблескивающие на срубе полешки. За забором стояла шеренга зрителей, в основном старики и дети — с самой Осоавиахимовской, с Художественной Самодеятельности, даже с Красных Интендантов. Недоумевающие, жаждущие, боящиеся спросить. Наконец, во двор спустилась телка Клавка — в розовом полупрозрачном морнинг-дауне, решительная, какой всегда бывала с хорошего бодуна. Она мигом оценила ситуацию. Полюбовалась Борисовой работой, подняла голову к Ане и крикнула:
— А что, Нюрка, твоему отбывка, видать, на пользу пошла! Ишь вкалывает! Ну, ежели и в койке так, аж завидно! — Потом повернулась к забору: — Чего пялитесь!? Прибыл мужик, по дому помогает. Положено так теперь. Не совковые времена.
Шеренга растаяла. Клавка — авторитет, знаток жизни, особенно современной.
Борис вернулся в дом, многообещающе поцеловал Аню и пошел на работу. Там, как он и ожидал, оказалось куда труднее. После первого изумленного рева Дремина взяли к дознанию под водку. Борис от выпивки отказался.
— Признайся, Дремин, — потребовал Промельчинский. — Розыгрыш? А не дорогонько ли встало? И милицию, и врачей, и морг, и жилконтору смазать?
— Анна говорила, он серьги прабабкины ценные из дому унес, — поддержал Сашка Троерубчицын. — Ясно, кинул он нас. Судаками считает. — Хотя постой, — тут же одернул он себя. — Мы же тебя в гробу видели. В белых — ну, не тапочках, сандалетах летних белых, но уже всего желтого.
— В центр внимания норовил? — строго продолжал главред. — Ясно. Способности, какие были — тю-тю. А звону хочется. Романчик свой из истории Пилорамска накатать слабо , так хоть розыгрышем прогреметь, лично в историю попасть?
— В историю я уже попал, ребята. Классный бы материалец, если бы не страшно как следует его раскопать, — начал Борис.
Выкручивался он около часа, так и не прикоснувшись к рюмке. История была совершенно запутанной, абсолютно фантастичной и достовернейше современной. Бориса похитила и увезла в Свинеж мафия тайных трансплантаторов. Они хотели вырезать у него почку, чтобы пересадить ее какому-то свиномордому, который обещал за нее золотые горы. В ослепительной подземной кафельной лаборатории Бориса для начала зомбировали и убедили, что он мертв и все это происходит на том свете. Его уверили, будто как раз без почки он по-настоящему оживет и заживет, и просветили, что древнеегипетские жрецы вообще в обязательном порядке проходили искус умерщвления для воскресения к новой жизни. Жизнь же новую посулили такую, что невменяемый Борис на все был готов. Взяли у него все данные о семье и службе и — с их-то возможностями — организовали в Пилорамске его похороны. Труп был чужой, после пластической операции с натуры под Бориса. Удаление почки назначили на вчерашнее число, в двадцать-тридцать вечера. Почку удалили бы, и он несомненно бы погиб, если бы другая мафия, по клонированию, не проведала, что у трансплантаторов есть ценный человеческий материал, еще нетронутый, о котором никто к тому же не спохватится. Научный пахан клонировщиков давно уже обещал своим еще большие золотые горы за хороший материал для первого в России подпольного эксперимента. Когда вчера Бориса везли из бункера, где содержали, в операционную, на машину было совершено нападение с целью перепохищения Бориса, с перестрелкой и взрывом. Дремина взрывной волной вырвало из машины и швырнуло в кювет. Мафиози перестреляли друг друга, и Борис, ударившийся головой о камень, что сняло зомбирование, застал на шоссе лишь последствия теракта — восемь трупов и три искалеченные машины. По счастью, разборка произошла неподалеку от Свинежского аэродрома. Борис окончательно пришел в себя, нащупал в кармане кем-то сунутые баксы, доехал на попутке до аэродрома и как раз успел на ежедневный рейс Свинеж-Пилорамск в девятнадцать-тридцать-семь, меньше чем за час до роковой операции. Вчера в двадцать-двадцать-шесть он приземлился на Пилорамском Поле.
Уже после слов мафия и зомбирование Борис почуял — пилорыбцы теряют уверенность в розыгрыше. Когда же горохом посыпались привычные паханы, разборки и теракты вкупе с новейшим клонированием, понял — путь выбран верно. Полная победа пришла после точнейших указаний на всем известные часы и минуты отлета и прилета рейса Свинеж-Пилорамск. Борису поверили, и настолько, что даже не стали требовать и в самом деле организовать материалец, нащупать ниточку к паханам и свиномордым — Борис так вздрагивал и ежился, упоминая их, что все осознали — слишком далеко и высоко утянется такая ниточка. Да и то сказать — сотрудники-то пили и становились все мягче и доверчивей, а Борис оставался кристально, холодно трезв. Лишь въедливый Промельчинский намекнул все-таки, что Борису надо бы в порядке компенсации за общее волнение, горе и убытки набросать для газеты хоть художественное фэнтэзи о своих приключениях. Борис обещал подумать. А Троерубчицын душевно, жалостливо спросил:
— Если, говоришь, раззомбировался, в себя пришел, почему же не пьешь?
— Новая жизнь все-таки, — пожал плечами Дремин.
Место техреда, к Борисову везению, было еще не занято, и остаток дня он просидел за новой, то-есть, далеко не новой 486-й машиной, верстая рекламы моющего средства Ихтиандр и частной гинекологической консультации Валгалла.
Как по маслу, прошло девять дней новой жизни. Борис не пил, получку принес полностью, не дрался, не матюгался, был исполнителен и надежен в “Пиле”, опрятен, отзывчив и работящ дома. Ночи с женой проходили упоительно. Гнели их обоих лишь странные промелькивания чего-то опасного и запретного — всегда в самые ослепительные мгновения. И днем они словно не принимали душой той сокровенной молнийной вспышки, которая торжествующе раскрывала и опустошала их тела по ночам. Аня на работе ходила сонная и усталая, вызывая насмешливую зависть сотрудниц — но в ее вялости таилось не блаженное изнеможение, как полагали в библиотеке, а отупелая подавленность. За едой и у телевизора они с Борисом почти не разговаривали, словно не о чем было.