Безвременье - Колупаев Виктор Дмитриевич 18 стр.


Я увернулся в Аристотеля, молодого, еще моложе Сократа, в того, кто станет одним из Тридцати тиранов после олигархического переворота в Москве. Я был не тем Аристотелем, которого воспитал Александр Македонский, хотя возражения против независимого существования идей из этого разговора он когда-нибудь использует. Я увернулся и в Парменида и теперь беседовал сам с собой.

— Вам-то, виртуалам, не нуждающимся в пространстве, хорошо существовать, — сказал людо-человек, отщипнул с носа и с омерзением отбросил в сторону трахтенберговскую дробь. — Кстати, а почему вы меня сегодня не зовете Фундаменталом?

— Да не знал просто, что вы сегодня Фундаментал.

— Как это — не знали?! Вы все, все знаете. — И он дружески погрозил мне заскорузлым пальцем.

— Все для меня — ничто, — попытался оправдаться я.

— Да знаю я, знаю, — сказал он уже несколько раздраженно. — Вот относительно пространства, площадей, то есть... Эти пятьсот квадратов, что вы нам любезно подарили... Они что — предел ваших возможностей?

— Возможности возможного человека беспредельны. Вы же это знаете.

— Да, да. А нельзя ли еще подарить нам с миллион квадратов?

— В возможности — сколько угодно, — пообещал я.

— А в действительности?

— Смотря в какой. Для меня действительность и есть возможность.

— Ну не скажите, — обиделся Фундаментал. — Для виртуала — может быть. Но ваше собственное "Я", уверен, тоскует по широким просторам.

Еще бы ему не тосковать, подумал я, вспомнив озеро. Но как придти к этому желанному озеру, я не знал.

Фундаментал все нудил о площадях, которые людо-человекам были крайне необходимы; о времени, которое, якобы, куда-то уходит и его остается все меньше и меньше. Да мог я, мог создать им эти площадя. Возможности виртуального мира безграничны, бесконечны. И если бы я взял из него для Фундаментала один квадратный километр даже, то площадь виртуального мира не уменьшилась бы ни на квадратный ангстрем, потому что в нем никакого пространства нет.

Вообще-то, виртуалы и людо-человеки жили, как бы не замечая друг друга. У виртуалов в их мире, где все возможно, не возникало потребности в общении с людо-человеками. Что же касается самих человеко-людей, то...

— А зачем вам пространство?

— Пока, чтобы выжить, а в дальнейшем, чтобы просто жить.

— Но у вас же есть какое-то пространство. Ведь вы мне показывали место, где решают проблему умножения "два на два".

— Есть, конечно. Но этого мало. Кроме того, мы не знаем, где оно находится.

— Как это — не знаете?

— Да в буквальном смысле. Хотите, я вам кое-что покажу?

— Валяйте...

— Какое-то у вас наплевательское отношение к нашим проблемам, — обиделся Фундаментал. — И совершенно напрасно. В вашем едином, одном  вы, конечно, хорошо разбираетесь, но нельзя же вечно жить в колыбели!

Интересно, подумал я, по его мнению, мы живем в колыбели. Одно — это колыбель чего-то? Чего же? Фундаментал повернулся и пошел, щелкая подошвами ботинок, словно, о металлический пол. Но вокруг ничего не было. И все-таки он как-то ориентировался в этом ничто. Я пошел за ним. Постукивание раздвоилось. Я едва поспевал за ним.

Мы шли, а я мысленно подводил итог. Значит, одно, единое, понимаемое в своем абсолютном качестве одного: исключает всякую множественность и, следовательно, понятие целого и части; теряет всякую определенность и делается безграничным; не имеет никакой фигуры,  или вида; не имеет никакого пространственного определения, в смысле того или иного места, не содержась ни в себе, ни вне себя; не покоится и не движется; не тождественно и не отлично — ни в отношении себя, ни в отношении иного; ни подобно, ни неподобно ни себе, ни другому; ни равно, ни неравно; не подчиняется временным определениям и вообще не находится ни в каком времени; не существует и не одно.

— Следовательно, не существует ни имени, ни слова для него, ни знания о нем, ни чувственного его восприятия, ни мнения, — сказал Парменид.

— Очевидно, нет, — согласился Аристотель-сам-по-себе.

— Следовательно, нельзя ни назвать его, ни высказаться о нем, ни составить себе о нем мнения, ни познать его, и ничто из существующего не может чувственно воспринять его.

— Как выясняется, нет, — снова согласился Аристотель.

Но то, что мыслится, необходимым образом — одно. Но это одно, поскольку оно мыслится как именно одно, лишено каких бы то ни было категорий, то есть мысль об одном требует, чтобы оно не мыслилось. Если я возьму мир, или бытие, как совокупность всех вещей, то, с одной стороны, я не смогу мыслить этот мир как не-одно, ибо мир есть нечто одно определенное (или его нет для мысли); я обязан мыслить его как нечто единое, одно. С другой стороны, это самое единство мира, делающее его одним определенным целым, необходимым образом должно стоять вне всякой мысли и вне бытия. Мысль требует немыслимости, и логическое абсолютно тождественно с алогическим.

— Нормально, — подумал я-как-виртуальный-человек.

— Бред, — подумал Я-сам.

30.

На улицах Смолокуровки ни души. Темные силуэты беспорядочно разбросанных домишек кое-где светятся подслеповатыми квадратами окон. Я торопливо поднимаюсь в гору к невидимой, но я знаю, стоящей на окраине церкви.

Я запыхался, почти бегу, будто меня догоняют те, из леса,  в черных сутанах. Вот и ограда, здесь должна быть сторожка. Откуда мне это известно, ведь я здесь никогда не был? Дверь распахивается сама, внутри тихо, мерцает лампадка, в ее призрачном свете едва просматривается пульт управления космическим кораблем. Где же Варвара Филипповна? А это кто? На скамейке у стены сидит будто человек. Вроде бы человек, потому что черты лица его непрерывно меняются, в них нет ничего определенного, так что и глазу не за что зацепиться. Холодная волна накатывается на меня откуда-то с ног, останавливает сердце. Я шарю по стене в поисках выключателя, вот сейчас я зажгу свет, я ужо тебя рассмотрю... Выключателя нет, хоть умри. Что-нибудь тяжелое в руку... Волна все выше...

"Опять ты?" — "Я" — "Кто ты такой?" — хотел сказать, но только безмолвно помыслил я. — "Я? Может быть, — ты... Или — не ты. Хорошо тебе в этом мире?" — "Хорошо..." — "Договорились". Звука не было, слова возникали в мозге, как мысль "про себя". А образом неуловимый наполнялся чем-то голубовато-серым и являл свой новый лик. Возникшее ниоткуда, вернее, отовсюду сразу, напряжение холодной волной, казалось, порожденное дрожью моего коченеющего тела, тревожно возрастало, все набирая силу, переходило в глубокий и бесшумный гул, грозный и неумолимый, словно стремящийся сокрушить своею мощью все, мешающее его самоутверждению. Категоричный, как приказ, исключающий саму мысль о неповиновении, он ставил меня на грань жизни и смерти. Я хотел сделать вдох и не мог...

"Крестное знамение сотвори..." — донесся издалека голос Галины Вонифатьевны. Страшным усилием воли поднял я непослушную руку, перекрестился и что-то громоздкое, мягко-обволакивающее рухнуло во мне и кругом, рассыпалось вдребезги, хотя непосредственного прикосновения не было. Комнатушка приняла свой прежний вид.

Задыхающийся, обессиленный, я вырвался в дверь под звездное небо, жадно хватая ртом воздух, стряхивая с лица струйки пота. Призрачные черты ночного гостя начали тускнеть в моем сознании, размываясь до чуть видимого состояния, пока не исчезли совсем. Слава Богу, все позади!

Деревня притаилась где-то во мраке. Звезды, яркие, крупные, какими я их никогда не видывал, воссияли радостным светом. Церковь и впрямь словно космический корабль плыла в мировом пространстве, едва не задевая их крестами. Здесь ждало меня новое поражение: это были не наши звезды! Более близкие, они не укладывались ни в одно из созвездий, какие я знал.

Утро выдалось хмурое, накрапывал дождик. В стерильно чистом храме совершился обряд, как подтверждение ночного крещения. Крестной матерью была Варвара Филипповна, крестного я просто не запомнил. Галина Вонифатьевна, как-то беззащитно и открыто улыбаясь, поздравила меня, пригласила на завтрак.

— Спасибо за все, но сильно беспокоюсь о друге — как там он один в лесу. К обеду надо быть в городе.

— Приезжайте. Помните, что крещение без причастия силы не имеет. Счастливого вам пути.

— Надеюсь. Еще раз спасибо.

Дождь постепенно усиливался. Если землю расквасит, не то что ехать, идти будет тяжело. И, едва последние дома скрылись из виду, я припустил бегом по дороге.

На том же месте, где я его оставил, Пров, живой и невредимый, немного помятый и растрепанный, встречает меня с улыбкой. Я тоже рад увидеть его в добром здравии.

— Ну, как? — спрашивает он.

— Божественно. Красавицу встретил, черта и еще кое-кого! Расскажу потом. Что с мотоциклом?

— Как мог зачеканил провода и коллектор. Но аккумулятор сел до нуля и растолкать машину до нужной скорости один я не смог.

— Что ж, давай попробуем вдвоем. Этот дождик может нам все испортить.

— Тогда вернемся в деревню, — шутит он.

— В этих часиках, — показывая глазами на его браслет, сказал я, — на этот случай наверняка что-то придумано.

Километра два мы пытались запустить двигатель с ходу — все тщетно, ни одной вспышки. Или генератор не работал вовсе, или не хватало скорости для раскрутки. Взмокшие, мы уселись на траве перевести дух.

— Теряем время и силы, — сказал я.

— Верно. Остается единственный вариант, Помнишь ту низину? Склон с нашей стороны пригоден для разгона. Если не заведется, бросаем мотоцикл в болото и идем пешком.

— Согласен. Сколько же можно тащить...

Скоро мы стояли на краю оврага, готовясь к последней попытке. Я посоветовал Прову перейти на другою сторону и проверил, все ли включено, как надо. С Богом! Я тронулся. Сначала воткнул вторую и отпустил сцепление. Мотор залопотал, но не запускался. На половине спуска врубил первую. От таких оборотов, мне кажется, могло произойти даже калильное зажигание. Спасительный рокот пронесся по лесу, но едва я сбросил газ, мотор снова заглох. Хорошо, что еще оставалась треть спуска, я успел запустить двигатель и, не сбавляя газа, вылетел на другую сторону оврага.

— Только на максимальных, — крикнул я сквозь рев выхлопа Прову, запрыгнувшему в седло. — Держись!

Мы помчались. Не до красот природы, когда дождь на скорости заливает глаза, и мотоцикл начинает "водить". Как в той песне: ... и нервы гудят и сомнения прочь. Сам удивляюсь, как в таком темпе удается проходить повороты... Тьфу, чуть не сглазил! Еле отрулил от стоящей в стороне сосны. ... а сбоку за ветром звон похорон. Держись, старина, держись. Есть, есть что-то упоительное в этой гонке. ... это неправда:  машина, чтоб ездить. Пожалуй две трети пути мы проскочили. Мой взгляд прикован к дороге, нет даже секунды свободной, чтобы посмотреть на спидометр. Начинается... Ухабы, ямы... А, черт! Крутануло на сто восемьдесят градусов, мотор заглох. Прова нет. Где он? Мой друг выползает из глубокой колдобины с набитым грязью ртом. Подбегаю к нему.

— Не ушибся?

Вместо ответа он показывает большой палец и выплевывает грязь. Я почему-то начинаю хохотать. Почему-то у меня легко на душе. Мы подходим к мотоциклу насквозь мокрые и грязные, и к вящему удивлению мотор заводится и держит холостые обороты.

— Аккумулятор подзарядился, — обрел дар речи Пров. — Но это ненадолго. Километра через два он кончится.

— А нам больше и не надо.

С каким-то отупелым безразличием под струями дождя и грязи мы едем, вернее, ползем, пока двигатель не начинает давать перебои и потом окончательно смолкает.

         — ... и чувствую телом, он умирает,

         он умирает, чтоб выжил я! -

пропел я вслух с видом победителя галактических гонок.- У нас еще запас времени — полчаса. Как они будут нас переправлять, интересно?

— Это их проблемы, — устало заключает Пров. — Мы на месте.

Прячем мотоцикл под седой разлапистой елью и медленно бредем через иззябший лес. Всхлипывает где-то, качаясь, продрогшая осина. В кисее мелкого дождя вырисовывается наша огромная сосна — ориентир. Прощай сказка, прощай лес — седой кудесник.

Мы шагнули вперед. Лес исчез, сухая каменистая пустыня окружала нас. И среди еще не развеявшейся прощальной тишины громоподобный раскат:

— СТР пятьдесят пять — четыреста восемьдесят четыре! СТР сто тридцать семь — сто тридцать семь! Поле отключено!

31.

Стены коридора, по которому мы шли, суживались из беспредельности. Вернее, одна стена становилась, оформлялась, делалась. И уже своими босыми ногами на твердой подошве ступал я по какому-то металлопластику, края надетой на меня хламиды иногда задевали стену. Мир, или мирок, вокруг меня определялся все конкретнее, все детальнее, ощутимее и явственнее. Сероватый пол был слегка ребрист, чтобы ноги не скользили при ходьбе или беге; светло-голубая стена служила хорошим контрастом для дверей, надписей и указателей; потолок давал яркий, но ненавязчивый свет. И хотя коридор был пуст, я чувствовал, что все здесь вокруг обитаемо. Пока обитаемо...

"Созерцай чистый ум и взирай на него со тщанием, не рассматривая его этими чувственными глазами, — говорил голос во мне, то ли предупреждая, то ли поощряя. — И вот, ты увидишь очаг сущности и неусыпный свет в нем, как он сам пребывает в себе и как взаимно обстоят вместе сущие вещи; видишь жизнь пребывающую и мышление, не направленное энергийно на будущее, ни на настоящее, скорее же на вечное настоящее и на наличную вечность; и видишь, как  мыслит он сам в себе и не вне себя".

Определенность, определенность была во всем; не возможная действительность, а действительная возможность. Это был мир, похожий чем-то на тот, в котором я был возле озера, но в то же время совсем другой. Тот я назвал бы милым, естественным, всегда желанным, живым. Этот — искусственным, мертвым, враждебным.

Продолжая идти за Фундаменталом, я увернулся  в Платона-Сократа.

Это — есть. Это — существует. Оно отлично от одного. Сущее — определенность, различие. Сущее есть одно в покое и раздельности. Иное сущего есть неразличимая и сплошная подвижность бесформенно-множественного. Иное не есть ни субстанция, ни вещь, ни масса, ни вообще что-нибудь так или иначе самостоятельное и определенное, ибо все что есть одно, одно и одно. Иное же есть как раз не-одно, не сущее. Свой смысл иное получает от одного. И нет ничего иного, которое было бы чем-то самостоятельно одним, наряду с первым одним. Но одно — теперь раздельно. Так вот иное и есть принцип раздельности и различия. Значит, попытка говорить о не-сущем, без примышления признаков, свойственных исключительно лишь бытию, неосуществима.

Значит, мыслить сущее я могу только тогда, когда мыслю тут же и не-сущее; когда мыслю немыслимое, то есть мыслить что-нибудь определенное я могу только тогда, когда это же самое мыслится и неопределенным, не-сущим и неохватным для мысли. Мыслить сущее можно тогда, когда оно мыслится тождественным себе и отличным от него, от безмысленного и от бессмысленного, когда оно есть координированная раздельность. Мыслить сущее можно только тогда, когда оно мыслится и покоящимся и движущимся.

Но одно и сущее должны быть как-то связаны между собой.

Мы все шли и шли. Совершенно невероятные, идиотские дроби скатывались с людо-человека. И я начал замечать, что мы ходим по кругу. Мне-то было все равно. Я-то ведь мог увернуться в разговор с Платоном-Сократом, оставив самого себя и здесь. Но Фундаментал уже явно подустал, шел тише, хотя все еще впереди, пыхтел, отдувался. Одышка его, что ли, одолевала? Шутки ради я нераздельно разделили себя на множество особей, пустив их по этому коридору. И теперь вереница "Я" шла за Фундаменталом, а он шел за вереницей "Я".

— Ладно, — наконец остановился он. — Уговорили. Воссоединяйтесь, мне и одного вас хватит.

Я соединил несоединимое, раз он так хотел.

— Пришли, — сказал он, все еще пыхтя и отдуваясь.

Назад Дальше