И как бы в подтверждение наших догадок, память, как нарочно, вытаскивает из архива глуповской жизни такие поразительные примеры человеческих заблуждений, с одной стороны, и человеческой скрытности — с другой, перед которыми всякие сомнения должны непременно умолкнуть.
Жил, например, у нас в Глупове некоторый старец убогий, над которым немало-таки мы утешались, потому что у него был голубой нос и желтые глаза («От старости это, сударь, от старости, — говаривал он нам, когда мы веселой толпой обступали его, — смолоду-то я тоже красавчик был!»). Ходил он постоянно во фраке («Да ты, никак, и родился во фраке!» — говаривали мы) и столько был ко всем почтителен, что даже мы, глуповцы, сомневались, чтоб можно было до преклонных лет сохранить этакой аромат приятный, не протушив его. Одно нас интриговало в нем: карман боковой что-то слишком безобразно у него оттопыривался.
— Что это у тебя, однако, Тит Титыч (а он совсем и не звался Титом Титычем… ха-ха!), карман-то оттопыривается? — допрашиваем, бывало, его, — верно, всё сторублевые?
— Помилуйте-с, какие же сторублевые-с! старая газетная бумага-с! — объяснялся старец и в доказательство вынимал из кармана аккуратненько сложенный старый номер «Московских ведомостей».
Ну, мы и верили; верили до самой смерти старца, верили, потому что собственными глазами видели старые «Московские ведомости» и собственным умом догадывались, что для старца, пожалуй, и небесполезно иметь при себе запас старых газет. Но каково же было наше удивление, когда, по смерти старца, мы убедились, что он надувал нас и что у него действительно оттопыривались всё сторублевые да пятипроцентные! Целый год только и разговоров было в Глупове, что об этом происшествии!
Другой пример. Был у нас в Глупове молодой человек один и слыл за франта первой руки. Входит, бывало, в гостиную: на левой руке перчатка надета, а другая перчатка в шляпу кинута (у нас в Глупове за неучтивость считается, если кто подает другому руку в перчатке). Ну, и ничего; видим мы это и смекаем: должно быть, хороший молодой человек, коли в перчатках ходит. И что ж бы вы думали, потом оказалось? Что у него, у мошенника, обе перчатки на левую руку были!..
Каково заблуждение, но какова же, с другой стороны, и скрытность!
Прилагая эти примеры к нашему настоящему положению, мы не можем не дать места подозрению, что действительно в Иванушкиных головах что-нибудь да кроется, и только одного еще не можем решить утвердительно, окажутся ли там сторублевые бумажки или же две старые перчатки, обе на левую руку?
Но, помимо этих соображений, нас поражает еще и то обстоятельство, что Иванушки как-то и сами всё лезут да лезут вперед. «Стало быть, у них есть резон, коли лезут! — рассуждаем мы, — стало быть, есть насчет этого предписание какое-нибудь!»
— Слышали? — шепотом спрашивает Яков Петрович, встречая на улице Петра Яковлевича.
Петр Яковлевич только вздыхает в ответ.
— Убеждаясь, — говорит, — в совершенной неспособности старых глуповцев, приглашаем их очистить место для Иванушек, кои, яко не искусившиеся еще в бездельных изворотах и в лености не обрюзгшие, вящую для процветания глуповского принести пользу могут… Каково-с?
Петр Яковлевич вздыхает еще глубже.
— Однако позвольте, Петр Яковлевич! тут рождается весьма важный вопрос: обижаться нам или нет?
Петр Яковлевич мотает головой.
— Да не мотайте вы головой, ради Христа! Давеча Павел Николаич, как прочитал это, прямо так и говорит: «Теперь, говорит, вся надежда на Петра Яковлевича!»
— Я полагаю: не обижаться! — кротко отвечает Петр Яковлевич.
Друзья идут несколько времени молча.
— Верите ли вы мне? — торжественно спрашивает наконец Петр Яковлевич, останавливая своего друга.
— Отчего ж вам не верить?
— Ну, так я вам говорю, что тут есть штука!
— Сс…
— Там вы как себе хотите, а я свое дело сделал! я свою мысль не потаил, я высказался! Помяните мое слово… тут есть штука!
И, добравшись до такого блистательного результата, приятели расходятся и спешат пропагандировать между глуповцами интересное открытие одного из их сограждан. И так как подобные идеи прививаются и зреют в Глупове весьма быстро, то, к вечеру же, все глуповцы, собравшиеся, для совещания, у Павла Николаича, наперебой друг перед другом спешат подписать краткий, но бунтовской протокол: «Не обижаться, ибо тут штука».
— Водки и закусить! — кричит радушный хозяин, радуясь благополучному исходу дела.
Итак, все говорит в пользу Иванушек: и стесненные глуповские обстоятельства, и наше глуповское неразумие, и «штука». Обойти Иванушек невозможно — в этом мы убедились; но сознаюсь откровенно, что, когда нам приходится обдумывать свое положение, то ожидаемый наплыв Иванушек все еще производит в нас легкую дрожь. Не отнимут ли сладких кусков наших? Не будут ли без пути будить от сна? Не заставят ли исполнять служительские должности?.. И мы начинаем рассчитывать, мы начинаем спорить, шуметь и горячиться.
— Позвольте, господа! Я так полагаю, что Иванушка должен быть призван для того только, чтоб подать нам полезный совет! — ораторствует Павел Николаич.
— Браво! браво! — раздаются восторженные клики глуповцев.
— И затем, по исполнении этой обязанности, он должен скрыться… немедленно! — продолжает тот же оратор.
— Немедленно! немедленно! — вопят глуповцы.
— Говорю «немедленно», — настойчиво напирает Павел Николаич, — ибо всякая дальнейшая в этом смысле проволочка может повредить его собственным интересам, может отвлечь его от приличных званию его занятий. И зачем ему медлить? спрашиваю я вас, милостивые государи! он высказал все, что от него требовалось, он свято исполнил свой долг, как свято же исполнял таковой и в древнейшие времена, то есть не уклоняясь, но и не выступая насильственно вперед, — этого достаточно для успокоения его совести! Затем он обязывается возвратиться к домашнему очагу своему и, с утешительным сознанием свято исполненного долга, предаться свойственным его званию трудам, дабы впоследствии вкусить от плода их. Милостивые государи! смотря на будущее с этой точки зрения, я вижу его для себя не огорчительным, да и для древнего нашего отечества не обременительным! Славная наша история служит мне в сем случае не только достаточною порукою, но и не меньшею утехою. Везде и всегда показывает она нам Иванушку надежною опорой глуповской славы и глуповского величия! везде и всегда она представляет его: в мирное время кротко возделывающим землю, во время брани — беспрекословно сеющим смерть в рядах неприятельских! («Браво! браво!», «добрый Иванушка! храбрый Иванушка!») Ужели же теперь он захочет изменить столь славным преданиям? Ужели теперь, когда наш старый, славный Глупов трещит, он не потщится, вместе с нами, восстановить его посрамленную физиономию? Нет! моя мысль не в состоянии обнять предположения, столь мало патриотического! Скажу более: если б она и была в состоянии, то я не допустил бы ее до этого, я воспретил бы ей воспитывать столь противный и даже преступный замысел! Я скрыл бы ее не только от вас, милостивые государи, но даже от себя самого!
Эта речь производит самое благоприятное впечатление. Признаться сказать, если мы и находили причины тревожиться, то внутренне были сами не рады этой тревоге. В этом случае мы уподоблялись зайцу, которого заезжий фигляр заставляет дергать за шнурок, прикрепленный к курку пистолета: заяц дергает и стреляет, но в тот же момент падает в обморок. Мы тоже протягиваем руку к шнурку, но идем дальше зайца, то есть падаем в обморок, не выпаливши. Но, быть может, нас смущает мысль, что пистолет, пожалуй, и не выпалит совсем? Мудреного нет, что и так, но, во всяком случае, мы очень рады, когда нас успокаивают, когда нам доказывают, что всё пустяки и что лишь водевиль есть вещь, а прочее все гиль… Однако и между нами, старыми глуповцами, любящими такое развитие жизни, все-таки выискиваются такие занозы которые никак не могут обойтись без того, чтоб не отравить своими сомнениями самое приятное времяпрепровождение.
— А и так думаю, что не потщится! — внезапно восклицает Финогей Родивоныч, гневно вращая своими круглыми, налитыми кровью, глазами.
Надобно заметить, что Финогей Родивоныч пользуется репутацией самого свирепого и неукротимого из глуповцев. Рассуждать с ним, особливо если он перед тем выпил водки, никак невозможно, ибо он имеет ни с чем не сообразную привычку в ответ на всякое возражение немедленно бить возражателя по лицу и затем считает спор уже окончательно решенным в его пользу.
Приняв во внимание это обстоятельство, Павел Николаич и не возражает, но только озирает всех с горестным изумлением.
— Позвольте, господа! — вступается Петр Яковлевич, — я полагаю, что Финогей Родивоныч прав! Очень и очень может случиться, что Иванушка и не потщится, но…
— Что тут за «может быть!», какое тут еще «но!». Сказано: не потщится — и дело с концом! — огрызается Финогей Родивоныч, исподлобья выглядывая на своего оппонента.
Петр Яковлевич умолкает, в свою очередь; мы все в смущении, и только шепотом соболезнуем между собой, что бывают же люди, которые находят наслаждение даже в том, чтобы горесть, и без того великую, усугублять горестью еще большею. К счастью, Финогей Родивоныч оказывается столь пьяным, что вскоре опускается в кресло и засыпает. Пользуясь сим случаем, Петр Яковлевич снова спешит заявить мнение.
— Милостивые государи! — говорит он, — конечно, случайность, на которую указал почтеннейший наш согражданин, не должна быть оставлена без внимания. Но, по мнению моему, если она и представляется не невозможною, то, с другой стороны, никто не может воспрепятствовать нам своевременно изыскать средства.
Павел Николаич встает и трепетными руками обнимает своего друга. Мы все сладко хихикаем.
— Примеры подобных мероприятий попадаются в нашей истории нередко. Ваньки встречались во всякое время; бывали случаи, когда они даже очень достаточно пакостили, но, получив в непродолжительном времени возмездие, скрывались и на долгое время уже не огорчали Глупова проявлениями своей необузданности. Еще недавно Большая Глуповица была позорищем беспорядочности ванькинских чувств, но что осталось от этого? — одно свидетельство глуповского величия и крепости! Злонамеренные шайки рассеяны, мятежные скопища уничтожены, преступные ковы разрушены: а Глупов стоит! Главное, милостивые государи, в этом деле: скорость и строгость.
Ибо скорость пресекает зло в самом его корне, а строгость назидательною своею силою спасительно действует на самое отдаленное потомство. Итак, не станем унывать духом, но не останемся же и беспечными! Прошедшее успокоивает нас, будущее тревожит — устроим так, чтоб это будущее было результатом прошедшего… изыщем средства, господа!
— Водки и закусить! — восклицает Павел Николаич, восторженно пожимая руку своему приятелю.
Все лица веселы, все лица исполнены доверия. Сам Финогей Родивоныч как-то веселее потягивается после сна и ищет глазами водку, соображая в то же время, как бы такую штуку соорудить, чтоб можно было напиться пьяным мгновенно, не сходя, так сказать, с места.
— Изыщем средства! — говорит Яков Петрович, потирая руки и переходя от одного собеседника к другому. Как друг Петра Яковлевича, он считает своим долгом обеспечить успех его речи.
— Еще бы не изыскать! — отзывается Ферапонт Сидорыч, — в то время, когда я служил в Белобородовском гусарском полку, мы знатные трепки этим Ванькам задавали!
— Сс… — произносит Яков Петрович, останавливаясь на минуту перед своим собеседником.
— Это верно! первое дело, бывало, женский пол к ответу пригласишь, а эти Ваньки насчет женского пола куда как обидчивы…
— A propos, messieurs! надо бы наших дам пригласить к участию! — восклицает Сеня Бирюков.
— Гм… да… знамя какое-нибудь этакое… шелками, знаете… — бормочет Павел Николаич, — что ж, это можно!
— Это можно! — повторяет Петр Яковлевич.
— Господа! крикнемте нашим дамам «ура»!
— Уррра-а! у-р-р-а-а!
Графин с водкой весело переходит из рук в руки, и веселее и откровеннее становятся с каждой минутой речи.
— Уж я вам говорю, господа, что история — это вещь!
— Шалишь, брат Ванюха! не пикнешь!
— Уж коли на историю не полагаться, так что ж после этого будет!
— А я, Семен Фомич, так не столько насчет истории, сколько насчет этих средств… ха-ха!
— Выпьем, Семен Фомич… хи-хи!
— Выпьем, Федор Григорьич… хе-хе!
По-видимому, и Павел Николаич, и все эти собравшиеся вкупе Трифонычи правы в своих ожиданиях, ибо, имея за плечами такую поощрительную историю, как глуповская, действительно можно дерзать, сколько душе угодно. И впрямь, что мог вынести Иванушка из этой истории? воспоминания о мероприятиях! Какие посылки к будущему, какие ожидания мог он извлечь собственно для себя из этих воспоминаний? — ожидания новых и новых мероприятий! Спрашивается после этого, есть ли возможность прийти к заключению, что цикл этих мероприятий истощился? Есть! Но какое же резонное основание представляется для подобной дерзкой самонадеянности? Но не назвал ли бы Иванушку за такую самонадеянность всякий мало-мальски основательный глуповец лгуном и хвастунишкой?
Да, худо Иванушке! худо сироте! и позади у него степь и впереди степь — нет тебе ни правой, ни левой!
И вот можете себе, однако ж, представить, что он пришел-таки к изложенному выше заключению, и пришел так себе… без всяких оснований!
В том-то и ошибка старых глуповцев, что когда они рассуждают о различных Иванушкиных качествах, то всегда забывают главное из них — Иванушкину неосновательность. Это последнее качество, соединенное с Иванушкиным неразумием, до такой степени известно целому миру, что ни для кого не может составлять тайны. Разъяснить его с рациональной точки. зрения едва ли возможно, но история положительно доказывает, что Иванушки везде и во все времена были одинаковы и что, как ни выбивались из сил благодетельные начальники, чтоб вывести их из колеи невежества и заблуждений, они все-таки упорно оставались при своей неосновательности. Видя такое упорство, будучи свидетелем столь жалкого неуспеха благонамеренности, невольно усумнишься. Стало быть, есть тому какой-нибудь резон? Ибо невероятно, чтоб, например, Генсерих преднамеренно и в веселии сердца своего тигосил такую почтенную и нежную вещь, как римская цивилизация, затем единственно, чтоб на место ее поставить какую-то зловонную навозную пирамиду!
Что до меня, то я полагаю, что неосновательность Иванушек именно от того и происходит, что точка зрения, с которой они смотрят на мир, совершенно навозная. Это очень им помогает. Им бы только лопать да пить, подлецам, да с бабами на печи валяться, а о том, в какой мере в отечестве их процветают науки и искусства, им и горя мало. Быть может, они и об этом со временем подумают, но время это, я полагаю, наступит тогда, когда брюхо будет достаточно обеспечено продовольствием. Ибо относительно еды Иванушка немилосерд. Всякий кусок, идущий в чужой рот, кажется ему куском, собственно ему принадлежащим и не попадающим ему в рот лишь по несправедливым интригам людей, занимающихся науками и искусствами. Поэтому он протягивает руку, поэтому он усиливается ухватиться. И если во время этих усилий кто-нибудь будет столь остроумен, чтоб сказать ему: «Не годится, друг Иванушка! этот хорошенький кусочек принадлежит не тебе, а тебе принадлежит скверненький!» — то он не поверит этому ни за что в свете, а, напротив того, возразит своему наставнику: «Скверненький кусочек принадлежит не мне, а тебе, ибо ты занимаешься науками и искусствами!»
Что ж? по-моему, он будет прав. Мы, глуповцы высокого полета, имеем слишком много наслаждений высшего разряда, чтоб нас могла интересовать утеха столь обыкновенная, как еда. В наших руках цивилизация, в наших руках сокровища наук и искусств — пускай же каждый и остается в своей сфере: мы — в нагорной, Иванушки — в низменной. Из-за чего же мы хлопочем так об еде? А ведь хлопочем! Скажу по секрету, что не только хлопочем, но даже готовы были бы уступить Иванушкам зараз все науки и искусства, лишь бы они наших сладких кусков не трогали!