Ей, наверное, в то время очень не хватало кого-нибудь, о ком она могла бы заботиться. Очевидно, тогда и родилось мое „официальное“ именование, придуманное Раневской: эрзац-внук — с ударением на первом слоге».
(Из книги А. В. Щеглова)
«Драстуйте дарагой дядичька. Вам пишит ваша плимяница из города — Краснокурьева. Наш город Краснокурьев славитца своими курями. Куры у нас белыя и чорныя, и серинькия а почему наш горад называеца Краснокурьев я не знаю. Я учусь в первом класи и щитаюсь первой учиницай патаму что другие рибята пишат ище хужи миня. Дарагой дядичка пожалуста пришлите мне к новому году много подарков за то что я так хорошо пишу без одной ашипки. А сичас дядичка я Вам посылаю шикалатку патаму что вы дядичка такой сукин сын что кроми шикалатки ничего не жрете Дядичка у миня спортился корондашык и сафсем ни пипшит а па-таму я вас очинь кребко обнимаю и цулую. Ваша плименица.
Дуся Пузикова».
* * *
Однажды Раневская привезла заводную игрушку — сувенир от маршала Толбухина для ее «эрзац-внука». Наверное, она выпросила у него этот обтекаемой формы темно-синий автомобильчик размером с челнок зингеровской швейной машины с поперечным колесиком на брюшке. Хитрость трофейной игрушки заключалась в том, что, когда она подъезжала к краю стола, передок свешивался, центр тяжести перемещался и поперечное колесико, касаясь поверхности, отворачивало машинку от края пропасти — она никогда не падала на пол.
С Толбухиным Раневская встретилась в Тбилиси. Ее рассказы о маршале были проникнуты удивлением, нежностью и совершенно лишены свойственной Раневской иронии. В нем она нашла черты, каких раньше не встречала у военных.
Сохранилась удивительная фотография Раневской той поры. Она стоит в парке, высоко над городом, — широкополая шляпа, лицо волнующе прекрасно. И еще одна фотография с Толбухиным: сидят за столом, в руках рюмки, смотрят друг на друга, молодые, счастливые. А в 1949 году Толбухин умер.
Это было время Старопименовского переулка. Раневская продолжала жить в коммуналке, в невероятно темной — с окном на стену соседнего дома — комнате, в которой всегда горел свет и с которой связаны имена самых разных людей — друзей и гостей Раневской, легенды о целой галерее домашних работниц. Лиза была, пожалуй, самая колоритная. Больше всего она хотела выйти замуж, вопреки своей вполне водевильной, малопривлекательной внешности. Как-то пришла Любовь Петровна Орлова, сняла черную норковую шубку в передней и беседовала с Раневской в ее комнате. Лиза вызвала хозяйку и попросила тайно дать ей на полчаса эту шубу для свидания с женихом, дабы поднять свои шансы. Раневская разрешила. Домработница ушла. Где-то через час Любовь Петровна собралась уходить, Раневская изо всех сил удерживала ее. Лизы не было. Гостья пробыла у Раневской три часа, пока Лиза, войдя в переднюю, не хлопнула дверью. Орлова была выпущена на волю, а Раневская выплакала эту историю Павле Леонтьевне Вульф. Еще более решительной Лиза была в бытовых вопросах. Однажды Фаина Георгиевна услышала требовательный украинский говорок своей домработницы, звонившей по телефону: «Это дезинфекция? С вами ховорить народная артистка Раневская. У чем дело? Мене заели клопи!»
Приходил Александр Румнев, искусный график, обладавший изысканными манерами — «последний котелок Москвы» (снимался с Фаиной Георгиевной в сцене бала в «Золушке»). Заходил в ее полутемную комнату, они долго беседовали, он садился рядом и рисовал ее; часто засиживались допоздна. По Ли-зиным меркам обстановка была вполне интимная. Она выразила протест: «Фаина Георгиевна, что ж это такое?! Ходить-ходить, на кровать садиться, а предложение не делаеть?!»
Внешне Лиза была похожа на Петра Первого, за что Раневская так ее и называла. Готовясь к свиданию, она бесконечно звонила по телефону своим подругам: «Маня, в тебе бусы есть? Нет? Пока… Нюра, в тебе бусы есть? Нет? Пока». — «Зачем тебе бусы?» — поинтересовалась Фаина Георгиевна. «А шоб кавалеру было шо крутить, пока мы у кино сидим!»
Когда замужество наконец состоялось, Раневская подарила Лизе свою только что купленную роскошную кровать — для продолжения Лизиного рода. Сама так до конца жизни и спала на тахте.
Раневская очень боялась, что ей могут предложить сотрудничать с КГБ. Как отказать, как быть? Один знакомый посоветовал, в случае если такое предложение поступит, сказать, что она кричит во сне. Тогда, мол, как неблагонадежная, способная выболтать тайну, она не подойдет, предложение будет снято. Прошло время. Однажды, когда Фаина Георгиевна работала в Театре имени Моссовета, к ней обратился член партбюро с предложением вступить в партию. «Ой, что вы, голубчик! Я не могу, я же кричу во сне!» — воскликнула бедная Раневская. Слукавила она или действительно перепутала эти департаменты, Бог знает!
Тематически эта история имела продолжение. В Ленинграде на гастролях Раневской предложили роскошный номер в «Европейской» с видом на Русский музей, сквер, площадь Искусств. Она охотно заняла его и несколько дней в хорошем расположении духа принимала своих ленинградских друзей — рассказывала анекдоты, обменивалась новостями, ругала власть и чиновников. Через неделю к ней пришел администратор и очень вежливо предложил переехать в такой же номер на другой этаж. «Почему? — возмутилась актриса. — Номеров много, а Раневская у вас одна». — «Да, да, — лепетал администратор, — но мы очень вас просим переехать, там вам будет удобнее». — «Мне и здесь хорошо», — отказалась Раневская. Пришел директор «Европейской» и, включив воду в ванной, объяснил, что на днях ждет высокое духовное лицо, этот номер в гостинице единственный, оборудованный прослушивающим устройством. После этого Фаина Георгиевна моментально переехала. На новом месте оставшиеся ночи она не спала, вспоминая свои высказывания в прежнем номере и размышляя о том, что с ней теперь будет.
Вообще на гастролях с Раневской всегда случалось нечто непредвиденное. Она любила Львов, город этот был дорог ей, здесь снимали ее «Мечту». Львов, пронизанный прежним, довоенным, чуть польским духом, был похож на старую, еще неразрушенную Варшаву.
В свободный день Фаина Георгиевна решила поехать на ипподром. Очевидно, она задумала эту акцию еще в Москве. Довольно быстро насладившись видом лошадей, вошла в азарт и стала делать ставки, раз от разу проигрывая все больше. Кончилось тем, что в чужом городе, далеко от дома, осталась без единой копейки. Ехала на трамвае зайцем, ни жива ни мертва от страха в ожидании контролера.
В тот приезд у Раневской — впрочем, как обычно — была бессонница. Выйдя на балкон гостиницы, она с ужасом обнаружила в небе светящееся существительное действия на букву «Е». Потрясенная ночными порядками любимого города, добропорядочно соблюдавшего советский моральный кодекс днем, Раневская уже не смогла заснуть и лишь на рассвете разглядела потухшую первую букву «М» на вывеске мебельного магазина, написанной по-украински: «МЕБЛИ».
Фаина Раневская: «Мне нужен XIX век»
«Я — кладбище несыгранных ролей. Я родилась недоношенной и ухожу из жизни недопоказанная и недовыявленная. Я недо… милый мой! И в творческом смысле — тоже. Кстати, все мои лучшие роли сыграли мужчины», — не раз говорила Фаина Георгиевна Раневская, с которой мне посчастливилось дружить и встречаться много лет.
«Я прожила жизнь не на своей улице и не в своей эпохе. Мне нужен XIX век. Срочно!»
Судьба распорядилась так, что Фаина Раневская (как Верико Анджапаридзе и Нонна Мордюкова) была названа в числе двадцати лучших актеров XX столетия. Это открытие Британской энциклопедии (1992) уже давно витало в воздухе. Ей на роду написано было стать великой. Высочайшую оценку таланта Ф. Г. Раневской в разные годы дали Анна Ахматова и Борис Пастернак, Алексей Толстой и Бертольт Брехт, Франклин Рузвельт и Галина Уланова, Дмитрий Шостакович и Святослав Рихтер…
И даже таков неутомимый почитатель искусства, как Сосо Джугашвили, после ночного кремлевского просмотра по-сталински гениально заметил, что ни за какими усиками и гримерскими нашлепками народному артисту Жарову не удается спрятаться и скрыться в своих ролях, что он и есть товарищ Жаров. Зато товарищ Раневская, практически ничего не наклеивая, выглядит на экране всегда разной (свидетельство С. М. Эйзенштейна).
Разрабатывая эту гениальную формулировку, год назад вместе с моим другом и режиссером Алексеем Габриловичем мы сняли двухсерийный фильм «Вспоминая Раневскую» (его дважды показывали по Центральному телевидению). В этой картине о Раневской вспоминают ее соратники по искусству и друзья, но не авторы фильма. Здесь же я предлагаю читателям то, что мне довелось слышать от Фаины Георгиевны с глазу на глаз. Мгновения, штрихи незабываемого общения с нею.
Флакончики
Фаина Георгиевна рассказывала, что юная Марина Цветаева испытывала пристрастие к… склянкам из-под духов, обнаруживая в них разнообразие, красоту и совершенство форм. Бывало, взяв маленький ножичек, Марина не спеша и аккуратно счищала наклейки с флакончика. А потом, любуясь им на просвет, говорила удовлетворенно: «Все. И этот ушел в вечность».
Где-то теперь эти склянки, прелестные формы, освобожденные цветаевской рукой? Ушли в вечность… На неприбранных московских дворах валяются пузырьки из-под тройного одеколона, который неимущие алкаши употребляют взамен водки и коньяка. На книжных развалах не встретишь томиков Марины Цветаевой: здесь их заменяют вошедшие в моду суррогаты литературы — пересказы модных телесериалов вроде «Возвращения в Эдем» или «Богатые тоже плачут», которые с непостижимым уму сопереживанием смотрит вся наша страна.
«Талант сейчас ни при чем», — любила повторять Раневская. Цветаева сейчас для многих-многих тоже ни при чем.
…А сдружились они еще в юности. Фаина Георгиевна рассказывала, как однажды, в пору Гражданской, прогуливаясь по набережной Феодосии, столкнулась с какой-то странной нелепой девицей, которая предлагала прохожим свои сочинения. Фаина взяла тетрадку, пролистала: стихи были несуразные, девица — косая. Раневская, расхохотавшись, вернула хозяйке ее творение. И пройдя далее, вдруг заметила Цветаеву, побледневшую от гнева, услышала ее негодующий голос: «Как вы смеете, Фаина, как вы смеете… так разговаривать с поэтом!»
Дивный старик
«Вспоминаю Феодосию в годы гражданской войны. Мы играем спектакль, а прямо за сценой жена директора театра жарит рыбу. Нас мутит от голода. Жалованья не платят. „Как вам не стыдно беспокоить человека на смертном одре?!“ — отмахивается от актеров директор.
Благодарю судьбу за Максимилиана Волошина, поэта и художника, жившего в Коктебеле. Он не дал мне умереть от голода. За дивного старика — композитора Спендиарова. Старик этот был такой восхитительный, трогательный.
И вот он приехал в Крым. Ему дали мой адрес. Он постучал в дверь. Я не знала его в лицо, он сказал: „Я — Спендиаров, приехал устраивать концерт, семья голодает“. — „Чем я могу вам помочь?“
Чудесный старик. Я побежала к комиссару: „Знаменитый композитор, он голодает!“ А уже подходили белые. И по городу были развешены листовки: „Бей жидов, спасай Россию!“
Был концерт. Сидели три человека. Бесстрашные. Моя театральная учительница П. Л. Вульф. Ее приятельница. И я. Он пришел после концерта и ночевал у нас. Сияющий. Счастливый. И сказал: „Я так счастлив! Какая была первая скрипка, как он играл хорошо!“
По молодости и глупости я сказала: „Но ведь сборов нет“. Он: „У меня еще есть золотые часы с цепочкой. Помогите продать, чтобы заплатить музыкантам“.
Опять побежала к комиссару. Он был озабочен. Я уже видела, что он укладывается. „Сбора не было, товарищ комиссар. Старичок уезжает ни с чем — дать бы пуд муки, пуд крупы“.
…Я написала обо всем этом дочери Спендиарова, когда она собирала материал для книги об отце в серию „Жизнь замечательных людей“. Она ответила: „Все, что вы достали папе, у него в поезде украли“.
И жена Горького рассказывала мне… В революцию, в 18-м, бросилась дама с моста в Неву. За ней две борзые. И все трое — камнем ко дну. От отчаяния. Горький рассказал об этому Ленину. „Бросьте сентиментальничать“, — ответил В. И.».
И, горестно помолчав, Раневская прибавляет: «Зверюга».
Восьмой квартет
Это было много десятилетий спустя.
— Я не имею права жаловаться, — рассказывала Раневская. — Мне везло на восхитительных людей. Нельзя жаловаться, когда общалась с Шостаковичем. Мы болели в одно и то же время. Встретились в больнице. Нас познакомил Михаил Ильич Ромм. Я рассказала Дмитрию Дмитриевичу, как с Анной Андреевной Ахматовой мы слушали его Восьмой квартет. Это было такое потрясение! Мы долго не могли оправиться.
На следующее утро (он уже очень плохо ходил) в дверях моей комнаты стоял Шостакович с пакетом в руках. И сказал мне: «Я позвонил домой. Мне прислали пластинки с моими квартетами, здесь есть и Восьмой, который вам полюбился». Он еле-еле удерживал пакет в руках, положил на стол, а потом, приподняв рукав пижамы, сказал: «Посмотрите, какая у меня рука». Я увидела очень худенькую детскую руку. Подумала: как же он донес? Это был очень тяжелый пакет.
Спросил, люблю ли я музыку? Я ответила: если что-то люблю по-настоящему в жизни, то это природа и музыка.
Он стал спрашивать.
«Кого вы любите больше всего?»
«О, я люблю такую далекую музыку. Бах, Глюк, Гендель…»
Он с таким интересом стал меня рассматривать.
«Любите ли вы оперу?»
«Нет. Кроме Вагнера».
Он опять посмотрел. С интересом.
«Вот Чайковский, — продолжала я, — написал бы музыку к „Евгению Онегину“, и жила бы она. А Пушкина не имел права трогать. Пушкин — сам музыка. Не надо играть Пушкина… Пожалуй, и читать в концертах не надо. А тем более петь, а тем более танцевать… И самого Пушкина ни в коем случае изображать не надо. Вот у Булгакова хватило такта написать пьесу о Пушкине без самого Пушкина».
Опять посмотрел с интересом. Но ничего не сказал.
А на обложке его квартетов я прочла: «С восхищением Ф. Г. Раневской».
Раневская смеется и грустит
«После спектакля подошел поклонник: „Товарищ Раневская, простите за нескромный вопрос: сколько вам лет?“ — „В субботу будет 115“. Он прямо обмер в восторге: „И в такие годы так играть!“».
* * *
«„Правда — хорошо, а счастье — лучше“ А. Н. Островского, где я, если вы помните, играю няньку Фелицату.
Знаете, почему эта пьеса современна? Там все — жулики».
* * *
«Зал принимал меня так, как будто я поставила людям клистир восторгов. Михаил Чехов в юбочке! Множество писем. Один написал: „С вас магарыч за вашу дивную игру“. Я заболею манией величия, и вы будете таскать мне передачи в сумасшедший дом».
* * *
«У актера С. нет никакого темперамента. На спектакле он меня все оплевывает».
* * *
«Вытянутый в длину лилипут. Лилипут сделал в трамвае пипи — вот и все, что сделал этот режиссер в искусстве».
* * *
«Вы — дивный редактор. Мои неглубокие мысли вы превращаете в пучину».
* * *
«Обо мне написал один старенький неариец. Сначала позвонил, не выговаривает ни одной буквы: „Я хочу о вас написать“. — „А вы умеете писать?“ Говорит: „Да!“ Я позволила ему из жалости, хотя мне это так же нужно, как вам срочно нужна венерическая болезнь. Боже, что он натворил! Он совершенно убил мое пожилое дарование. И на опубликованных фотографиях — две чужие старухи. Позвонила ему: „Что вы со мной сделали! Ваше заведение надо закрыть!“ А у него никакого заведения нет. Только жена с грудями во всех местах».