В таком режиме вырубовская жизнь совершалась в течение трех недель, но вот как-то вечером за партией в шашки Колобков ему говорит:
— Слушай, старик, как ты думаешь: можно жить на пятьдесят рублей в месяц? Это тебе такая загадка.
— Можно, — ответил Вырубов. — Пить нельзя, а жить можно.
— Ничего нельзя, — сказал Колобков и сопроводил свои слова такой красноречивой гримасой, что сразу стало понятно, к чему он клонит. Вырубов обиделся.
— И нечего обижаться, — сказал Колобков. — Я тебе это по-товарищески говорю. Кроме того, я ведь тебя не прогоняю, живи хоть до второго пришествия. Но с другой стороны, хочу тебе предложить одну вещь: я знаю мужика, который организовал… ну, коммуну, что ли, не знаю, как и сказать. Их там человек десять; сдают в общий котел по тридцать рублей и живут по принципу военного коммунизма. Если хочешь, перебирайся к ним, если не хочешь, — черт с тобой, оставайся.
Несмотря на то, что Вырубов никак не откликнулся на колобковское предложение, на другой день к вечеру явился тот самый мужик, который основал загадочную коммуну. Это был пожилой человек, лет под пятьдесят, очень неопрятной наружности, бородатый: звали его Иваном.
— Этот, что ли? — спросил Иван, дернув головой в сторону Вырубова, который в это время сидел на диване, под полочкой для слонов.
— Этот, — сказал Колобков. — Гарантирую честное направление мыслей и трезвое поведение.
— Ну, это мы еще посмотрим, — отозвался Иван и начал задавать Вырубову обыкновенные биографические вопросы.
— Слушай, Иван, ты кончай тут разыгрывать отдел кадров, — в конце концов сказал ему Колобков.
В ответ Иван рассеянно кивнул и велел Вырубову собираться. Вырубов покладисто, с какой-то даже детской покорностью стал собирать свой фибровый чемодан, и через несколько минут они уже раскланивались с Колобковым. Когда вслед за Иваном, подчеркнуто шествовавшим впереди, Вырубов вышел из дома к Сретенскому бульвару, на него вдруг напало чувство совершенного одиночества.
Иван неожиданно остановился, почесал за ухом и сказал:
— Как ты жил с Колобковым под одной крышей — уму непостижимо! Ведь он — полный чайник!
— То есть как это — полный чайник?
— Ну, чокнутый…
— Чокнутый? — переспросил Вырубов. — Не заметил…
5
Коммуна, основанная Иваном, обитала на улице Осипенко, пересекающей тот самый продолжительный островок на Москве-реке, который начинается за Краснохолмским мостом, а кончается напротив французской военной миссии. В начале улицы Осипенко, миновав маленький чахлый сквер, нужно было заворачивать в подворотню, которая вела в обширный замкнутый двор, образуемый двухэтажными каменными домами с грустными окошками и покосившимися дверьми. Впрочем, одна из дверей выглядела прилично, так как недавно была выкрашена коричневой масляной краской; за этой-то дверью и находилось помещение, занимаемое коммуной.
Помещение это было необычное, даже странное. Оно представляло собою полуподвал с очень низкими потолками II окошками, поднимавшимися над землей только на одну треть, со скрипучим крашеным полом и стенами, оклеенными газетой «Красный кавалерист». Начиналось оно маленькими сенями, в которых поместилось бы не больше четырех человек: в сенях стоял старинный мраморный умывальник с педалью, налево была дверь в туалет, а направо под острым углом расходились два коридорчика, очень узких, один из которых вел в комнаты, другой — в кухню. Комнат здесь было так много, что первое время Вырубов в них плутал. В самой большой стоял длинный стол, покрытый ветхозаветной бархатной скатертью, и одиннадцать разных стульев; прочие комнаты были заставлены, главным образом, всевозможными спальными приспособлениями: кушетками, диванами, больничными койками, деревянными кроватями, раскладушками, канапе — был тут даже один гамак, как-то чудесно подвешенный к потолку. Каждая комната с утра до вечера освещалась лампочкой, где голой, где оправленной абажуром или газетой, и блекло-желтый электрический свет, соединяясь с блекло-белым светом, идущим с улицы, навевал тяжелое настроение. Почему-то хотелось думать, что во время оно здесь был застенок, или лаборатория какого-нибудь алхимика, или же собирались на свои тайные вечери народовольцы. Между тем тут испокон веков хранились дрова, а затем это помещение прибрал к рукам МОСХ и передал Ивану под мастерскую.
Когда Вырубов появился в полуподвале на улице Осипенко, коммуна ужинала; Иван представил Вырубова, и они подсели к столу, поместившись на одном стуле, так как двенадцатого стула в коммуне не оказалось. За ужином Вырубов не столько ел, сколько присматривался к народу.
Не считая его самого, за столом было четыре женщины, шесть мужчин и какой-то мальчик. Первым справа сидел Иван; на его счет нужно добавить, что по роду занятий он был художник-анималист, но, несмотря на собирательность этого звания, почему-то рисовал исключительно кошек с уклоном в пуантализм. За Иваном сидел юноша с больными ногами, возле него стояли лаковые костыли; этот юноша работал бойцом военизированной охраны и постоянно носил синюю гимнастерку с зелеными петлицами, подпоясанную допотопным красноармейским ремнем; когда потом Вырубов подошел к нему познакомиться, он предупредил его следующими словами:
— Еще один инвалид московский. — И при этом улыбнулся так, как улыбаются подлецы.
Дальше сидел человек средних лет, обыкновенный, приличный человек средних лет, от которого Вырубов впоследствии так и не услышал ни одного слова. За ним — пожилая женщина, Елена Петровна, которую уже было пора называть старухой. Далее следовали два близнеца, сорокалетние мужики Савватий и Каллистрат, потому носившие такие странные имена, что они были из кержаков; братья занимались литературой, то есть писали повести из жизни животных под вычурным псевдонимом. За ними сидели подряд три молодые женщины: одна — с прямыми темными волосами, хорошенькая, другая — блондинка, причесанная старомодно, с маленьким пучком на темени, тоже хорошенькая, третья была, как говорится, ни то ни се. Последним сидел старик, такой бледный и тощий, словно его нарочно высушили для гербария, а подле него тихий мальчик с печальным взглядом — внук этого старика.
Но это еще не все. Кроме людей, в полуподвале на улице Осипенко обитали три удивительных существа. Первое: безымянный скворец, умевший говорить: «Короче, Склифасовский». Второе: кошка по кличке Фредерик; Вырубов был очень удивлен такому несоответствию пола и клички и как-то спросил:
— А почему, собственно, Фредерик? Ведь это же… ну, как сказать… сука.
Ему ответили:
— А что прикажете делать, если она только на Фредерика и откликается?
Третьим была крыса Алиса.
После ужина Савватий и Каллистрат отправились мыть посуду, а коммунары, отодвинувшись от стола, расположились на своих стульях вдоль стен и задумчиво замолчали.
— Завтра нужно будет купить двенадцатый стул, — вдруг сказала Елена Петровна.
И опять тишина.
— Да, не забыть дедову шапку в ломбард снести, — несколько спустя подхватил Иван.
— Это еще зачем? — закричал из кухни то ли Каллистрат, то ли Савватий.
— Из гигиенических соображений, — крикнул в ответ Иван. — Чтобы моль не разводить. У деда в шапке вечно что-нибудь водится.
Тощий старик недовольно крякнул.
— Не сердись, дед, это я пошутил, — грустно сказал Иван.
— Завтра нужно будет двенадцатый стул купить, — напомнила Елена Петровна.
— Это мы уже слышали, — раздраженно сказал юноша с больными ногами. — Зачем повторять одно и то же тысячу раз!
Пришли с кухни Савватий и Каллистрат: первый нес два подсвечника с чахоточными огарками, а второй — кипу листков, исписанных от руки. Каллистрат сказал:
— Сегодня, товарищи, у нас в программе глава шестая: «Полосатый друг».
— Это про тигра, что ли? — спросила девушка, которая была ни то ни се.
— Про тигра, — мрачно сказал Савватий.
Девушка с прямыми темными волосами неодобрительно задышала.
Каллистрат тем временем потушил электричество и зажег свечи, от которых по стенам и потолку полезли громадные тени. Затем братья сели за стол, поделили кипу листков на две примерно равные части, и чтение началось. Савватий читал первым, Каллистрат вторым.
Вырубов слушал и не понимал решительно ничего. В принципе речь, как и было обещано, шла о тигре, которого приручил один пионер, но поскольку тигр постоянно мыслил человеческими категориями и вообще выходил намного толковее пионера, поскольку пионер в конце концов отвел тигра на живодерню и поскольку в финале ни с того ни с сего появлялась говорящая ель, сделавшая жестокий выговор пионеру, Вырубов не понял решительно ничего. А впрочем, как и всякий русский человек, он относился к литературе благоговейно, полагая, что уж если человек пишет, то он знает, зачем он пишет.
После того как близнецы закончили чтение, наступила неприятная тишина. Иван было заговорил о том, что ему, как анималисту, показался недостаточно выпуклым образ тигра, но оборвал на полуслове. Несколько тихих ангелов пролетело, прежде чем Елена Петровна попросила свою соседку:
— Наташа, возьми гитару.
Девушка с прямыми темными волосами послушно встала со своего стула, отправилась в комнаты и через минуту вернулась с гитарой, огромной, как детская виолончель. Она немного потренькала струнами, потом заправила прядь за ушко и запела низким, приятным голосом.
Вырубова пробрало. От пения Наташи, пения нежного и сладко-томительного, от свечного, библейского освещения и еще от чего-то, неизъяснимого простыми словами, по нему побежали маленькие иголки. На душе вдруг сделалось так привольно и одновременно так утонченно тесно, что обязательно нужно было сказать что-нибудь прекрасное, как-то выразиться, иначе это сделала бы восторженная слеза. Но тут он мимоходом опустил глаза долу и оцепенел: на полу, неподалеку от ножки стола, стояла на задних лапках большая крыса; ее остренькая мордочка с глазами, светившимися внутренним рубиновым светом, была склонена несколько набок и выражала такое внимание, такое сочувствие пению и гитаре, что это было немного страшно.
— Алиса пришла! — сказал юноша с больными ногами и засмеялся.
Вырубов вопросительно на него посмотрел.
— Это наша Алиса, — тихонько объяснил юноша. — Когда Наташа ноет, она всегда заявляется. Эй, Алиса?..
Алиса подняла голову, посмотрела на юношу, но тут же и отвернулась, показав даже что-то похожее на раздражение. Движение эго было таким человеческим, что гадливость, напавшая было на Вырубова, улетучилась. Как только Наташа кончила петь, Алиса уползла, шурша голым хвостом по полу.
Опять наступила тишина. Издалека долетел стеклянный звон Кремлевских курантов.
— Наверное, по койкам, товарищи? — сказал Иван, и все начали расходиться.
Эту ночь, как и все последующие коммунальные ночи, Вырубов спал в Ивановой комнате, на древней железной кровати, которая как-то постанывала и скрипела. Только что отошедший вечер посеял в его душе прекрасную смуту, и он долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок и наконец робко спросил своего соседа:
— Иван, ты спишь?
— Нет.
— Слушай, как это так получилось, что вы все стали здесь жить?
— А черт его знает, как… — ответил Иван. — Люди все приходили, приходили, а потом некоторые стали не уходить.
Где-то в углу дискантом запел сверчок.
— Ну и что дальше?
— А что дальше? Стали жить…
— Не знаю, — сказал Вырубов, — может быть, мне только с первого взгляда так показалось, но думается, что это какая-то настоящая жизнь. Понимаешь, при такой жизни решается, наверное, один из самых важных человеческих вопросов — с кем жить; то есть ты можешь выбирать, с кем тебе жить. Ведь мы, как это ни странно, никого не выбираем: ни родителей, ни детей, ни соседей, ни сослуживцев. Друзей, и тех мы не выбираем, а дружим с теми, кого нам подсовывает судьба. О женах я уже не говорю.
— Ты погоди восторгаться, — сказал Иван и протяжно зевнул. — Ты поживи с нами, а потом восторгайся. У нас многие не уживались, тут, брат, тоже есть свои пригорки-ручейки.
— Я не об этом говорю. Конечно, и у вас должны быть недоразумения, это даже нормально: там, где есть люди, должны быть и недоразумения. Я о принципе говорю. Ведь если сравнить принцип семьи с принципом коммуны, то семья проигрывает подчистую. Вот ты был когда-нибудь женат?
Иван не ответил: то ли ему было лень говорить, то ли он уже засыпал, то ли его тема не интересовала; Вырубов вздохнул и повернулся на другой бок. Вдруг ему пригрезилась Наташа, и в душе что-то радостно шевельнулось. Он попытался до тонкостей припомнить ее черты, но они ему не давались. Думать о Наташе было захватывающе приятно, но все-таки ему было отчего-то не по себе; разуму и чувству было хорошо; разум говорил, что случай свел его с очень правильной формой жизни, а чувство намекало на инкубационную стадию влюбленности, и все-таки ему было что-то не по себе. Он долго еще ворочался, прислушиваясь к трелям сверчка, посапыванию Ивана и сонному бормотанию старика, которое доносилось из соседней комнаты, и думал о том, что всякие мало-мальски существенные перемены в зрелые годы требуют от человека незаурядной решимости и даже отчаянности первопроходца.
Поначалу, то есть примерно в течение двух недель, коммунальные вечера Вырубова умиляли, а после начали утомлять. Вырубов возвращался со стройки, ужинал за общим столом, и затем повторялось то, чему он был свидетелем в первый вечер: Иван грозился из гигиенических соображений снести в ломбард старикову шапку, Савватий и Каллистрат устраивали чтение своих смело непонятных вещей, а Наташа пела и, как гамельнский крысолов, вызывала из подземелья меломанку Алису. Вообще за эти две недели произошло только одно исключительное событие — вскоре после появления Вырубова на улице Осипенко коммуна приобрела в комиссионном магазине двенадцатый стул. Но потом в полуподвале случился большой скандал, из-за которого коммунальная жизнь Вырубова пошла прахом.
В тот вечер он несколько припоздал, так как по пути со стройки зашел на почту отправить дочерям пятьдесят рублей. Когда он явился, коммуна была уже за столом, и братья-литераторы разносили макароны по-флотски. Все молчали, но это было не просто молчание, а гнетущее, настораживающее молчание, которое нависало над застольем как второй, невидимый потолок.
— Случилось что-нибудь? — испуганно спросил Вырубов.
Молчание. Только минуты через три старомодно причесанная девушка вздохнула и сказала:
— Наташа обратно к мужу уходит.
— Нет, это, конечно, жалко, — подхватил юноша с больными ногами, — мы к ней привыкли и все такое, но зачем же корчить панихидные физиономии? Радоваться надо, что человек уходит к людям, что он будет жить нормальной семейной жизнью…
— То есть как это «уходит к людям»? — сказал с оскорбленным недоумением Каллистрат.
— Да! — поддержал Савватий. — Что значит «будет жить нормальной жизнью»? У нас что, ненормальная жизнь?
— Это он намекает, что мы здесь все московские инвалиды, — сказала девушка, причесанная старомодно.
— Я не намекаю, — возразил юноша. — Я всегда прямо говорил, что мы здесь все московские инвалиды.
— В первый раз слышу, — вдруг вступил дед. — Это кто же у нас еще инвалид?
— Все! — сказал юноша. — Мы все тут калеки, просто по мне это сразу видно, а к остальным нужно еще присматриваться.
— Нет, зачем же, — сказал Иван. — Давай не будем путать божий дар с яичницей. Нам, брат, очень понятно твое несчастье, но зачем же шельмовать окружающих? Окружающие-то тут при чем? Разве они виноваты в твоем несчастье? Нехорошо это, брат, неблагородно, несправедливо!
— Несправедливо? — произнес юноша на высокой, нервной, взрывоопасной ноте, и у него но лицу побежали тени. — А справедливо, что, может быть, из всех наших инвалидов я один не инвалид, и я… инвалид. Это справедливо? Разве я виноват, что эти два поганых отростка меня не держат? Вот эти два немощных, подлых, проклятых отростка!