Государева крестница - Слепухин Юрий Григорьевич 11 стр.


— То кобыла, — рассудительно заметил Андрей.

— Ну и что, что кобыла? А кошка у меня — Лада. Я, што ль, хуже кошки?

— Смеёшься ты надо мной, Настась... Настя.

— Так а чего делать ещё, коли ты такой недогадливый?

— Настя... я с Никитой Михалычем говорить буду. Только прежде тебя спрошу...

Настя продолжала общипывать губами веточку смородины.

— Ну спрашивай, — сказала она притворно безразличным тоном. — Чего молчишь-то?

— Настенька... я... тут такое дело... Ежели отец твой дозволит, пойдёшь за меня замуж?

Не дождавшись ответа, он вдруг схватил её за плечи и рывком повернул к себе:

— Ну не томи ты меня, Настюша! Замуж, спрашиваю, за меня пойдёшь?

— Ой, глу-у-упый, — пропела она шёпотом, обморочно припав к нему и закрывая глаза. — За кого же мне ещё...

15

При всей своей изворотливости и многократно проверенном умении убедить кого угодно и в чём угодно, доктор Бомелиус всё не мог решиться изложить его царскому Величеству свой замысел. Беда в том, что Иоанн отнюдь не «кто угодно»; его царское Величество в своих поступках подчас совершенно непредсказуем — как и следует ожидать от душевнобольного, то и дело переходящего от абсолютной, предельной безнравственности к какому-то изуверскому благочестию. И в этом Иоанн вполне сын своего народа, хотя не устаёт повторять, что презирает русских, с которыми якобы не имеет по крови ничего общего, происходя от некоего мифического брата римского императора Августа по имени Прус.

Поэтому трудно угадать, как отнесётся его Величество к тому, что услышит от своего лекаря. Всё зависит от того, какая сторона натуры окажется в эту минуту преобладающей — благочестивая или одержимая демонами. А этого не угадаешь: Иоанн может посреди самого разгульного пиршества впасть в покаянное настроение, а может и на молитве, по обыкновению до язв расшибая себе лоб в земных поклонах, предаться вдруг похотливым мечтаниям или изобрести новый, неслыханный ещё способ пытки. Уж о последнем Бомелиус осведомлён, как никто, поскольку Иоанн эти свои изобретения обсуждает с ним во всех подробностях, беспокоясь об одном: как бы пытаемый не отдал Богу душу слишком уж скоро (тут без советов лекаря не обойтись); нередко царь признавался, что придумал это не где-нибудь, а именно в храме, размышляя над прискорбной участью грешников, заслуженно ввергнутых в геенну огненную...

Беда в том, что подобная откровенность его величества не распространяется почему-то именно на ту сторону его жизни, узнать которую поближе сейчас особенно важно. Это странно и необъяснимо. Он, доктор Бомелиус, пользуется у царя полным доверием; некоторые на сей счёт сомнения, возникающие у него порой, бывают вызваны не чем-то определённым, а просто естественной в его положении осторожностью, да ещё тем, что коли сам никому не доверяешь, то невольно задаёшься вопросом, а так ли уж доверяют тебе. Нет, царь — доверяет, если откровенность можно понимать как выражение доверия. Разумеется, порочная натура может находить особое удовольствие, рассказывая без стеснения о том, что должен слышать лишь исповедник; и всё же — стал бы Иоанн каяться перед ним в безудержной склонности к содомскому греху, если б не доверял?

Единственное, о чём никогда не говорил со своим лекарем, — это его, Иоанна, супружеские отношения с нынешней царицей. О покойной Анастасии вспоминает нередко, всегда с умилением, которое выглядит слащавым и даже не совсем искренним. А о нынешней, черкешенке Марии, — никогда ни слова. Между тем успех замысла, принявшего в голове Бомелиуса уже почти законченную форму, зависит в немалой мере именно от этого. Доктор догадывался, был почти уверен, что у Иоанна с Марией не всё гладко, но знать бы наверняка...

Промахнуться тут весьма опасно. Может быть, и разумнее было бы вообще оставить всю затею, положившись на благоразумие проклятого оружейника? Не такие уж целомудренные нравы у этих московитов, чтобы простой ремесленник не смог забыть обиду, причинённую его дочке. Сгоряча, сразу, мог бы пожаловаться царю (хотя на что было жаловаться?), а заодно и проговориться насчёт любекского дела; но теперь — коль скоро ничего не сказал — едва ли скажет. Каким бы дураком ни был, а должен же понимать, что выгоднее держать язык за зубами.

Доктор Бомелиус убеждал себя тоже проявить благоразумие и оставить в покое сатанинское отродье — механикуса с его недотрогой. Но сам он был по натуре слишком злопамятен и до сих пор не мог забыть, каким презрительным тоном говорил с ним этот холоп, какие угрозы в его адрес позволил себе высказать. Проявить благоразумие значило бы простить, а вот этого-то доктор Бомелиус никогда не умел. Не обладал этим искусством в юности и не собирался учиться на склоне лет.

Покамест же он не торопился. В основном замысел был обдуман, следовало дать ему окончательно дозреть, а тем временем собрать ещё некоторые сведения, которых пока недоставало. Если же вдруг возникнет какое-то препятствие, всегда можно отступить, вообще отказаться от всей затеи. Будучи однажды спрошен, успешно ли идут поиски «благорасположенной персоны», которую он намерен вычислить с помощью армиллярной сферы, Бомелиус ответил царю, что вычисления пришлось прервать из-за нового расположения планет, надо выждать, пока планеты расположатся должным образом.

Благорасположенной персоной должна стать Настя Фрязина, но Бомелиус ещё не совсем ясно представлял себе, каким образом это обстоятельство сможет обезопасить его от возможного разоблачения её отцом. Могло получиться и наоборот; пожалуй, в любой европейской державе так бы и вышло — там отец очередной фаворитки сразу приобретает вес и влияние. Здесь же всё по-другому, у Иоанна — при всём его распутстве — вообще никогда не было «фавориток» в европейском понимании; чуть ли не бахвалясь противоестественной привязанностью к растленному Федьке Басманову, он в то же время держал в строжайшей тайне свои (немногочисленные, надо сказать) внебрачные связи с женщинами. О том, чтобы открыто приблизить к себе одну из них, как это в обычае на Западе, здесь не может быть и речи. Следовательно, маловероятна и опасность того, что подлый механикус возвысится с помощью дочери и ещё больше утвердится в доверии царя...

Так что, рассуждая здраво, на сей счёт можно было не тревожиться, оставалось лишь угадать главное: не опасно ли предложить его царскому величеству нарушить седьмую заповедь и стать прелюбодеем. Может оказаться и опасно — если в этот момент на Иоанна снизойдёт блажь благочестия, или, что ещё хуже, если чёртова дикарка по-прежнему вызывает у него такую страсть, что ему и в голову не придёт ей изменить.

Этот вопрос, казалось бы, проще всего было выяснить напрямую ему самому, под предлогом заботы о царском здравии осторожно расспросив Иоанна; но доктор Бомелиус предпочитал окольные пути. То, что ему хотелось узнать, можно было выведать у кого-нибудь из «ближних» наверху. Мысленно перебрав несколько имён, Бомелиус остановился на Годунове — человеке простодушном и при дворе сравнительно новом, не принадлежащем к заматерелому в дворцовых интригах старому боярскому кругу. Он тут же отправил к постельничему слугу с приглашением отужинать в любой день, когда то боярину будет угодно.

Приглашение немало озадачило Димитрия Ивановича. Род Годуновых, хотя и не из самых знатных, был всё же почтенным и достаточно старым, к тому же сам он успел уже занять при государе определённое положение; так не было ли со стороны иноземного лекаря изрядной дерзостью так вот, запросто, звать его в гости — будто они ровня? А впрочем, что значит — ровня... Происхождения Бомелий самого неведомого, любит называть себя имперским шляхтичем — поди дознайся, правду молвит или лжёт. Мог, конечно, и из подлого люда выбиться своим умом, а это уже немало: лекарем государевым стать не всякий сумеет... Вообще, чванство было чуждо Димитрию Годунову, да к тому же сразу одолело любопытство — колдуну явно что-то от него нужно, и неразумно было бы упустить случай самому немного проведать о Елисеевых замыслах. Через того же посыльного он ответил, что рад будет навестить господина дохтура на будущей неделе — раньше-де ему недосуг.

Неделю спустя Димитрий Иванович не без опаски переступил порог колдунова жилища. Хозяин уважительно встретил его на крыльце, запутанными темноватыми переходами провёл в столовую палату, рассыпаясь в благодарности за оказанную высокую честь. Войдя, Годунов настороженно глянул в красный угол и с облегчением осенил себя крестным знамением — образа были на месте, как положено, а ведь говорили, будто у Елисея образов нет вовсе, а висят сушёные гады...

Стол был накрыт по-иноземному, хмельное подали в пузатых узкогорлых скляницах, перед прибором гостя с необычной формы трёхзубой вилкой стоял кубок из оправленной в серебро переливчато-розоватой раковины, выгнутой крутым завитком.

— Ренское у тебя, господин дохтур, отменное, — похвалил Димитрий Иванович, отпив из кубка и с любопытством его разглядывая. — А это в каких же краях такие изрядные улиты водятся?

— Привозят их из гишпанских владений в Новом Свете, открытом Колумбусом, — ответил Бомелий, — там же добывают со дна морского, равно как и жемчуг или кораллы. В полуденных морях много дивных натуралий, доселе нам неведомых.

— А не может ли от сего вред причиниться? — Годунов с сомнением пощёлкал пальцем по кубку. — Иные морские дива, сказывают, бывают и ядовиты?

— Так, ядовитых рыб много, однако раковины не только безвредны, но, напротив, весьма пригодны для изготовления кубков, поелику такой сосуд от некоторых отравных зелий тотчас темнеет... Отведай каплуна, боярин, что-то ты не ешь. Или стряпня не по вкусу?

— Помилуй Бог, — искренне удивился Годунов, — как же не ем? Да я, вишь, от обеда ещё не успел голоду нагулять... А стряпчего твоего хулить грешно — мастер он у тебя. Так темнеет, говоришь, кубок?

— Темнеет, — кивнул Бомелий, — сразу темнеет! Это ежели влить в него сильное зелье, а у слабого он сам отнимет вредные свойства, понеже действует как антидотум, сиречь противоядие. Наподобие терияка. Смею ли попросить высокородного боярина о милости?

— Да уж как тебе откажешь. — Годунов улыбнулся, подумав, что не ошибся в своей догадке: что-то Елисею от него понадобилось.

— Прими в дар сей кубок, — льстивым голосом сказал лекарь. — Не к тому это, что опасаюсь за твою жизнь, нравы здесь, на Москве, благодарение Господу, не то что в иных землях, при дворах Борджиев иль Медичей... однако же поберечься нигде не лишне.

— Ну... благодарствую, коли так. Загляденье, до чего хорош! Спаси Бог, господин дохтур, это ты меня и впрямь порадовал. — Димитрий Иванович любил красивые вещи иноземной работы, не скупясь тратился на них для украшения своего жилища. — Буду держать на поставце для самых дорогих гостей — то-то мне позавидуют, таких кубков я тут вроде и не видал...

— Только, боярин, на столе быть ему пустым негоже. — Бомелий взялся за другую скляницу, глянул сквозь неё на свет. — Не желаешь ли испить кипрского?

— Отчего ж не испить... А вот верно ли, я слыхал, будто кипрское паче иных фряжских вин горячит кровь и наводит человека на греховные помыслы?

Бомелий усмехнулся, разливая по кубкам тёмное, почти непрозрачное вино:

— Поясни, боярин, какие помыслы называешь греховными. Зарезать, что ли, кого?

— Да упаси Господь! Экой ты, господин дохтур, непонятливый. Я тебя о грехе любострастия спрашиваю, — пояснил Годунов, любуясь переливом свечных огней на нежно-розовой выпуклости кубка. — А ты эвон куда заехал!

— Боярин и впрямь считает любострастие грехом? Пусть так. Однако на помыслы таковые наводит нас не вино, а собственная наша натура, вино её лишь освобождает.

— Оно верно. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и со страстями нашими так само. Ещё говорят — пьяному море по колено.

— Очень мудрая пословица. Упившись сверх меры, человек становится неосторожен и не может разумно оценивать свои действия. Как лекарь, не могу не сказать, сколь тревожит меня пристрастие великого государя к пиянственным забавам.

— На то его царская воля, — осторожно заметил Годунов.

— Несомненно, и никто на неё не посягает. Но нас с тобой судьба поставила очень близко к персоне его царского величества, а сие не только почётно, но и... как это сказать, м-м-м... обязывает, да?

— Понимаю, да. Однако ж...

— Позволь, я доскажу. Боярин, здесь нас никто не услышит, можем говорить открыто, не таясь друг от друга. Мы оба обязаны блюсти государя и печься о его благоденствии и здравии как телесном, так и душевном. И ежели возникает какое-либо на сей счёт опасение, отчего же не поделиться, не подумать вместе? Ибо ты сам понимаешь, сколь опасно было бы проглядеть то, что должно быть вовремя замечено. И для тебя, и для меня сие означало бы небрежение своими обязанностями. Или я не прав?

— То, дохтур, не в нашей власти. Видел, чай, что постигает тех, кто осмеливается перечить великому государю?

Бомелий пожал плечами:

— Перечит глупец, умный найдёт иные способы...

— Подскажи, коли знаешь.

— Знал бы, боярин, так сам бы действовал, ни с кем не советуясь. Ты любишь пословицы, тогда вспомни ещё одну: ум хорошо, а два лучше. Для того и просил тебя прийти, что меж иными ближними боярами Димитрий Иванович Годунов слывёт мужем, не обделённым мудростью. К тому же постельничему многое ведомо из того, чего не ведают иные...

— Даже лекарю?

— Лекарь не поп, ему не исповедуются.

— Не об исповеди речь... Лекарь выспросить может, коли что не так.

— Не про всё выспросишь, да и великий государь не на всякий расспрос отвечать станет, — сказал Бомелий. — Могу ли я, к примеру, спросить, не опостылела ли ему царица Марья?

— Ну, это нам и знать ни к чему!

— Ошибаешься, боярин, сие весьма важно. Когда между мужем и женой нет согласия...

— Несуразное молвишь, дохтур, — прервал Годунов и даже засмеялся, махнув рукой. — Какое с женой «согласие»? Жена, она и есть жена. Курица не птица, баба не человек. Согласие! Да Боже упаси с бабой советоваться — она те такого присоветует, что век потом не расхлебаешь...

Бомелий, подлив гостю вина, отрицающе поводил пальцами перед своим носом:

— Не о том речь, боярин. Я говорю о согласии не разума, но телесного нашего естества, о согласии в плотской любви. Ты слыхал ли о Платоне?

— Кто ж не слыхал. А ты про какого? Преподобного пятого апреля поминают, а святого мученика — того в ноябре.

— Нет, нет! Был ещё один, греческий филозоф. Так вот, сей учил, что не отдельно сотворены были мужчина и женщина, но изначально являли собою единое существо, зовомое андрогин, сиречь женомуж. И были те существа столь могучи и свирепы, что боги — Платон был язычник, посему писал не о Боге, но о языческих богах — боги в наказание рассекли их каждого на две половины, мужескую и женскую, и люди поныне тщатся отыскать каждый свою утраченную часть.

— Ересь, — возразил Годунов. — Сказано убо в Писании: сотворена есть жена из ребра мужеска.

— Платон, полагаю, Писания не читал, — примирительно сказал лекарь. — Притчей же об андрогинах хотел пояснить, отчего мужчины и женщины бывают столь неистовы в своих страстях и влекутся друг к другу не токмо деторождения ради — как то видим у бессловесных тварей. И опять же не всегда лепоты ради телесной.

— Вот это верно, — кивнул Димитрий Иванович. — Любовь зла, полюбишь и козла. У брата жена была гораздо нехороша собой, тощая да нескладная, а жили, поди ты, душа в душу!

— Сие означает, что они друг друга нашли. Случается и обратное: к пригожей жене не лежит сердце, и не токмо сердце, но и всё естество её отвергает. Коли такое случится, надо искать недостающую «половину».

— Её, небось, попробуй ещё найди, — заметил Годунов и, поколебавшись, ножом подцепил с блюда ещё кусок каплуна.

— На то есть способы... По положению планет рассчитать можно. Я, к примеру, нашёл одну девицу, коя по всем статьям может оказаться «половиной» великому государю, — небрежно сказал Бомелий и предостерегающе поднял палец. — Я говорю: может! Покамест сие не очевидно. Буде моя догадка подтвердится, было бы от того его царскому величеству великое облегчение и польза... Теперь ты понимаешь, чего ради спросил я о царице Марье?

Назад Дальше