— Прямо железобетон получается, — уверял Демидов.
— Ладно. Имени Ованеса будет завод. Ольга, как вернется с севера, пусть на заводе тренируется. Клей, так клей. Пятьдесят тысяч дам. Да все за твои глаза, Варя, а Демидову бы ни за что не дал, одной тебе верю.
А Василий Пименович Луза, попивая пахучую водку из синего графина, устало твердил:
— Ну, значит, с вас магарыч. Спой, Варя.
Однако, Михаил Семенович вскоре поднялся и заявил, что им пора ехать.
— Дочка на севере? Пошли-ка ей посылочку, Варвара, я велю передать.
Заплакав, Варвара бросилась к шкафу и накидала в наволочку теплых штанов, лифчиков, рубах, сахару и черных вкусных булочек.
В полдень выехали обратно. Луза бурчал: «На горе, на горе, на шовковой траве…» и был зол, а Михаил Семенович приткнулся в угол машины и засопел, как турист после славного перехода.
В пути еще заезжали на рыбный промысел, а затем выбрались на шоссе к Раздольному, и опять пошла длинная, пустая ночь в горах, вдали от деревень.
Утром шофер сказал:
— Командир дивизии едет навстречу. По машине узнаю. Остановиться?
— Ну, что-то стряслось, — говорит Михаил Семенович. — Остановиться.
— Да как же он это узнал? — удивляется Луза. — Такую петлю крутим.
— Подумаешь, как узнал!
Винокуров на ходу выскакивает из своей машины и быстрым шагом подходит к Михаилу Семеновичу. Тот, суетясь, вылезает на шоссе, и они торжественно здороваются, козыряя друг другу.
— Ваш вагон будет к вечеру в тридцати километрах от меня, — говорит потом Винокуров.
— Хорошо, садитесь с нами.
— Есть. Слушаюсь, — кратко отвечает Винокуров, молча пожимая руку Лузы.
Дивизия стоит за поворотом шоссе — арки, убранные красными полотнищами, плакаты, портреты ударников, клумбы, стрельбищные поляны, коновязи, оркестры, обозы.
— Разрешите ехать на стрельбище? — спрашивает Винокуров, прикладывая руку к козырьку.
— Пожалуйста.
После осмотра стрельбища:
— Разрешите представить последнее пополнение?
— Пожалуйста.
Люди пришли восемь дней назад из тайги. Комдив называет бойцов по фамилиям, специальностям, качествам.
— Ушаков, — показывает он на высокого веснущатого парня с блаженным от удивления лицом. — Ни разу не видел поезда, не слышал радио, ходил с вилами на медведя. По всем данным, прекрасный стрелок. Лично слежу за ним. Вот боец Цой, корейской роты. Гимнаст, музыкант. Прекрасный старшина в будущем.
После представления пополнения:
— Разрешите показать клуб?
Луза берет Винокурова за рукав:
— Борис Иваныч, а когда кормить будешь?
— Товарищ председатель колхоза, завтрак командного состава дивизии вместе с гостями в двенадцать ноль-ноль.
Они идут в клуб комсостава, и благообразный швейцар строго оглядывает сапоги.
— Пыльные сапоги, прошу налево, — говорит он бесстрастным голосом, и они чистят сапоги, прежде чем войти в комнаты, расписанные художниками дивизии, обставленные столярами дивизии и убранные женами дивизии.
Из клуба в конюшни, из конюшен в гараж, на скотный двор, в склады, в школу, в штаб.
— Разрешите просить вас на завтрак вместе с командным составом дивизии, — говорит, наконец, Винокуров.
Михаил Семенович, утомленный всем виденным, говорит:
— Просим, просим.
Входят в квартиру комдива. Винокуров кричит веселым, уставшим голосом:
— Надя, Михаил Семенович приехал, встречай! — И, оборотись к гостям, мешая им скинуть шинели в тесной и темной прихожей, торопливо спрашивает: —Ну, как, а? Михаил Семенович, как? Луза, как? Имеете вещь, а? Видели людей? Ну, какое впечатление?
Расправляя плечи, Михаил Семенович говорит, улыбаясь:
— Замучил ты нас, негодяй. Но такую дивизию нельзя не посмотреть. Ты как, Вася?
Луза хочет сказать что-то яркое.
— Это не дивизия, — говорит он, — это войско.
Комдив его понимает.
— Верно. Ну, спасибо. Садись, Вася, садись, дорогой. Все садитесь и пейте, ешьте.
Михаил Семенович здоровается с командирами и небрежно садится за стол, будто он сыт и только встал с постели.
— Ты, Борис, молодец, — говорит он, — самый культурный у нас командир дивизии. На тебя глядя, и остальные подтягиваются.
— А сколько я здесь? — кричит Винокуров. — Году нет. Обживемся — не то будет.
Он собирается еще что-то показать после обеда, но даже Михаил Семенович не выдерживает и машет рукой. Он встает и говорит:
— Нет, нет, ну тебя к дьяволу, замотаешь. Вызови-ка мне, Борис, Черняева.
Через несколько минут слышен его голос у трубки:
— Пробка? Надо послать, я тебе скажу кого. Надо послать Шотмана, вот кого, — он инженер. В тайге? Янкова тогда. Шлегель что? Уже выехал? К Зарецкому? Эх!.. Пускай тогда Полухрустов едет на пробку, а я поеду на север, так и скажи. Я на север, а он на пробку. Ладно.
Лузе хочется спать невероятно, но Михаил Семенович глядит на часы и начинает прощаться.
— Вася, по коням.
Холмы пологи и низки; картина полей напоминает Россию.
— Люблю Бориса Винокурова, — говорит Михаил Семенович, удобней усаживаясь в машину. — Будущий командарм. На людях как держится, видел? Насквозь культурный командир. Молодец!
Луза не отвечает. Он спит, сморщась и втянув голову в плечи. Ноги у него замлели, голова гудит, но он не может ни открыть глаза, ни пошевелить туловищем.
Кажется, они никогда не приедут, так долог, так утомителен этот последний путь перед отдыхом. Но вот показываются полутемная станция и поезд, рычащий на первом пути.
В салон-вагоне бледный Черняев играет лениво на мандолине. Не то он учится, не то сочиняет мелодию. Михаил Семенович кричит ему из коридора:
— Дай сюда мандолину! Разве так играют?
Он расстегивает шинель, садится на диван и ловко отхватывает какую-то песню или танец, глядя на Лузу полумертвыми от усталости глазами.
— Вот как надо играть, — говорит он, подмигивая.
Потом, становясь серьезным, отдает распоряжение на утро:
— Самолет.
— Сделано, Михаил Семенович.
— Погода там какая?
— Говорят, ничего.
— Теплое надо Лузе что-нибудь. Не в гости едем.
Сквозь дрему Луза слышит этот разговор и спрашивает:
— Куда еще это?
— Да ерунда. Километров с тысячу сделаем, и все. На самолете, не пешком. Спи.
*
Призывники, прибывшие в дивизию дней пять или шесть назад, ходили в дивизионный клуб на концерт. В первом ряду сидели оба гостя: пограничный и областной. Командир дивизии прилепился на краешке стула в седьмом ряду, рядом с Ушаковым, и все оборачивался к нему, спрашивал, интересно ли.
— Так точно… — больше ничего не мог выдавить тот от смущения.
Хотел было удалиться в задние ряды, но дивизионный похлопал по колену, шепнул:
— Все так начинали, ерунда. Стесняться некого.
После концерта пограничный старик рассказал, как в 1920 году били японцев, а областной доложил о строительной пятилетке.
В казармы возвращались строем и пели. Потом новички собрались в красном уголке и, вздохнув, заговорили о домах.
— Был бы я городским, вылез бы в люди, — сказал Ушаков, — а так ходу мне нет, не достигну.
— В танк хорошо попасть, специальное дело, — заметил Червяк, витебский. — Полная профессия на все руки.
— В пехоту загонят, — тихо сказал Ушаков, качая головой. — Грамоте не обучен, в комсомоле не был, — в пехоту загонят…
— Ныне и из пехоты что делают, — вступил в разговор Пестряков, тоже таежник, с Вилюя.
— Из пехоты в политику много ребят идет, сам видел. Из танков этих, так и знай, дорога твоя по хозяйственной части, в совхоз там или на фабрику. Химики — вот их чёрт не брал, — про них ничего не могу сказать. Моряк — тот фабричный человек, конница — это уж так и считай, что чекисты, а наш брат, пехота, по государственной, по гражданской части потом идет. В нашем сельсовете семь человек из пехоты. Один — организатор, другой — председатель, третий — бригадир, четыре инструктора.
— Не достигнем, — сказал Ушаков. — Взять если меня на совесть, так кругом на черной доске. Грамотность — нуль, партийность — полный нуль, общественная работа — опять нуль, — пойди-ка пробейся, ни черта не пробьешься.
Кореец Цой ударил кулаком по столу и заскрипел зубами.
— Давай рука, соревновать будем. Твоя-моя, не стесняй, тащить уперед, как сила есть. Если я назад дурак пришел, наша колхоза пропадай, никакой порядка нет, придсидатель не имеем. Я назад дурак не пришел. Когда я не придсидатель, колхоза пропадай. Мама скажи — иди назад, папа скажи — иди, иди, голова базара покупай.
— Этот выбьется, — с завистью сказал Червяк.
— Жилист народ.
— Учиться будешь? — спросил Ушаков.
— Усе время буду.
— Давай руку!
*
А утром проснуться нет никаких сил. Летчик Френкель, одетый в теплое, уже с полчаса сидит в салоне. Лицо его в поту.
— Тепло тут у вас, — говорит он Черняеву. — Прямо Сочи.
Михаил Семенович кричит из купе:
— A-а, воздушный адмирал! Здорово. Как погода?
— Что нам погода? Авиация — самый быстрый способ передвижения. Стало быть, нечего торопиться. Будет плохо — сядем, отдохнем.
Луза просыпается по-настоящему только в кабине самолета.
— Губернатором, наверно, легче было быть… — кричит он на ухо Михаилу Семеновичу, медленно записывающему в книжечку имена людей, которых он заприметил сейчас на местах.
— Не знаю. Не приходилось. Губернатором и ты был бы не плохим. Усы подходящие, — отвечает Михаил Семенович, продолжая писать: «Стекольный завод перебросить в город. Взять на прицел Демидова, с заводом справится и Варвара. У Винокурова — десять человек трактористов…»
— Куда теперь рубанем? — кричит в ухо Луза.
— Отдохни у Зуева, потом нагонишь меня в тайге.
Пока они летят на север, радио находит Янкова, Плужникова, Охотникова, шотманских свободных ребят и бросает их всех на прорыв дороги.
Михаил Семенович летит и думает об этом прорыве.
Пока не будет новой дороги, пароходы из Балтики и Черного моря повезут вокруг света спички, колбасу, цемент, крупу и трикотаж.
— До зарезу нужна дорога, — шепчет он. — На такой край шесть семь магистралей — и то не много.
— Что? — спрашивает Луза сквозь грохот мотора.
— Ничего, спи, — отвечает Михаил Семенович. — Вытянем, ни черта с нами не случится.
*
Дом Зуевых, названный в шутку «домом ученых», потому что в нем помещался, когда бывал в городе, Шотман, полон людьми, едущими на север или возвращающимися на юг.
С севера торопились на юг отпускники и областные уполномоченные, на север с юга спешили охотники, приисковые хозяйственники, инженеры, врачи и радисты.
Осень нагрянула ранняя, взбалмошная и все перепутала — пароходы вышли из графика, конный путь исчез до снега.
Лектор по культуре, с радиопередатчиком в чемодане, двенадцатые сутки ожидал лошадей на прииски. Лектора более всего беспокоила мысль, что он выехал без теплых вещей, и он расспрашивал едущих с севера, можно ли и где купить шубу или доху.
— Да ведь сентябрь на дворе, чудак ты, — говорил ему Луза.
— Не смотри, что сентябрь, соображай, что тайга, — озабоченно отвечал лектор. — Весь климат отсюда начинается. У вас, в уссурийских местах, все разграничено: весна — так весна, лето — так лето, а у нас хаос явлений, пойми.
— А я времена года расписал по маршруту, — говорил пушной агент. — Иначе, поверьте, хоть с катушек долой. Шуба и валенки у меня на Алдане, летнее на Селендже, выходное во Владивостоке, осеннее здесь. Так и верчусь.
Наконец, прислали верховых лошадей за лектором; выехал, надев осенний костюм, пушной агент; случайный пароход забрал отпускников, и Луза пошел договариваться с летчиком Севастьяновым, который собирался в тайгу с почтой.
Пришлось, однако, раньше говорить по радио со стройкой «ноль-ноль-один», и Севастьянов несколько раз просил какого-то Жорку обязательно что-то выяснить и позвонить ему.
— Сегодня нам Жорка все скажет, — обнадежил летчик. — Может, юн даже Михаила Семеновича найдет, чёрт его знает. Он все может.
Ночью, когда Луза спал, зуевская племянница Олимпиада дважды просыпалась от озорного стука в окно. Курьер с почты кричал ей: «Вас Жорка зовет, быстро!» Дважды она выскакивала за ворота, накинув шаль на длинную кружевную сорочку, и никого не заставала на завалинке. Рассвирепев, спустила с цепи псов и завалилась спать, не откликаясь ни на какие стуки.
Утром выяснилось, что вызывал Лузу радист Жорка из «ноль-ноль-один», сообщить, что разрешение лететь с Севастьяновым для него получено.
Утром этот Жорка опять вызвал Лузу и попросил от имени семерых трудящихся захватить с собой банки четыре варенья из универмага, купить детских книг и два метра голубой резины для женских подвязок.
— Давайте я вам все это куплю, — миролюбиво сказала за обедом Олимпиада. — Я всей тайге покупаю. На прошлой неделе костюм мерила за директоршу двадцатого прииска, — очень к лицу.
Олимпиада действительно все и всем покупала, сама другой раз не зная, кому делает одолжение, и лишь глубокой осенью, когда таежники сходились в городе, узнавала она своих подшефных по курткам, платьям, чемоданам или галстукам.
Поутру Луза вылетел с Севастьяновым. Под самолетом повисло море, потом оно скрылось, и потянулась тайга, просвечивавшая реками, полубритыми сопками, налитыми желтой и голубой водой, редкими и низкими жилищами. Вдруг открывались города и вновь пропадали. К ним не вела ни одна тропа.
— Как называется? — кричал Луза. — Вот это! Город? Как называется?
— Нумеруем, — безнадежно отвечал бортмеханик. — Только, брат, и делаем, что нумеруем. Ум за разум заходит.
По дороге, возле нескольких домиков, огороженных проволокой, они сбросили парашют с почтой. Таежные птицы долго кружились черной стаей над местом его приземления.
— Ведь как привыкли к науке и технике, — прокричал Лузе бортмеханик, — заметят парашют — сейчас крр, крр, слетаются. Давеча бычью тушу спустили, так, я тебе скажу, тысяч десять этих гавриков налетело, драку затеяли, — ну, думаю, унесут нашего быка вместе с парашютом… А вот на почту не лезут, разбираются, значит…
На аэродром «ноль-ноль-один» сели к вечеру. Светлозеленая лесная поляна, ровная, как озеро, окружена была высоким, стройным лесом. В его глубине светились маленькие огоньки, там было уже темно.
По краям поляны, в тени деревьев, стояли как бы широкие кусты, укутанные брезентом; за ними, еще глубже в лесу, светились палатки и бревенчатые домики. Сырой запах леса мешался с бензиновой гарью, звучала песня, и было очень странно и весело в этом ни на что не похожем мире.
— Михаил Семенович сообщает, что вам нет смысла догонять его, — сказал Лузе высокий худой человек в комбинезоне, как все тут, когда Луза и Севастьянов вошли в ближайший бревенчатый дом. — Садитесь, отдохните. Сейчас поужинаем.
Лузе стало неловко.
— Значит, обратно лететь? — спросил он, почесывая голову.
— Да, утром. Вы хорошо себя чувствуете? Тогда, стало быть, утром.
Ужинали сначала вчетвером: Севастьянов с бортмехаником, Луза и высокий. Но вскоре Севастьянов ушел, забрав варенье и подвязки. Бортмеханик тотчас завалился спать, а высокий, сидя у стола, внимательно читал толстую книгу.
И Луза тотчас бы лег спать, если б не эха книга. Что-то было обидное в чтении.
Он курил, сопел, харкал, выходил за дверь, — ночь была полна утомительной тишины, — и, наконец, промолвил в пространство:
— Хорошее у вас место.
— Да, — ответил высокий, вежливо отрываясь от книги. — Что, что, а место хорошее.
— Вполне подходящее, — сказал Луза, подмигивая.
— Вполне, — улыбнулся высокий, берясь за книгу.
— Скучновато вот маленько, я думаю.
— Не очень, — с каким-то значением в голосе ответил высокий. — Вы и ночью курите? — спросил он, не давая Лузе заговорить.
— Тоже ночь! — небрежно заметил Луза. — В колхозе теперь, знаете, как? Когда погода — так все тебе день и день, а пошел дождь, так вот тебе и ночь с самого утра.