Рейс - Лойко Сергей Леонидович 12 стр.


«Что такое? – не понимая, что с ним творится, подумал капитан. – Никогда такого не было…»

Чтобы переключиться и унять неожиданно просквозившую вдоль позвоночника ледяную волну, он, не поднимаясь с пассажирского сиденья, начал настукивать ответ жене: «И я…»

Вдруг от сильного толчка рука капитана дрогнула, и сообщение из двух букв отправилось в Курск. Танечка так и не узнала, что «и он», потому что в тот момент, когда палец Курочкина непроизвольно задел кнопку «Отправить», «уазик» уже взлетел на метр над землей, потом с грохотом и лязгом приземлился и через несколько секунд стоял, весь объятый огнем и черным дымом.

Продавщица лежала на полу среди кучи осколков от разбившихся оконных стекол. Майор за секунду до взрыва присел на корточки под подоконник, наклонившись, вжав голову в плечи и закрыв ее руками, в одной из которых держал черный пластиковый пульт с кнопками и антенной, похожей на те, какими дети на улицах управляют машинками и вертолетиками. Когда взрывная волна прошла, он выпрямился и стряхнул с себя осколки стекла. Выглянул в разбитое окно, увидел горящий автомобиль, достал из разгрузки «Макаров», потом, убедившись, что из машины никто не выбрался, вернул его на место.

Затем вытянул из кармана бурые в трещинах перчатки из грубой кожи, надел их, выбрал с пола узкий и длинный осколок размером со столовый нож, зашел за прилавок, где на спине лежала продавщица с красным лицом, вся в слезах, не переставая креститься. Кравченко опустился перед ней на одно колено, левой рукой зажал ей рот и, прижав голову женщины крепко к полу, правой рукой вонзил ей осколок точно в сонную артерию.

Майор быстро вскочил на ноги, опасаясь быть забрызганным кровью, и вышел из магазина, пока продавщица на полу билась в конвульсиях, выдернув окровавленными от порезов руками осколок из шеи. Кровь фонтаном со свистом заливала ей грудь.

На улице он еще раз взглянул на горящий «уазик», обошел магазин с другой стороны, сел в припаркованную там «девятку» с ростовскими номерами. Машина завелась с пол-оборота, и майор, не оглядываясь, поехал в сторону границы.

Между тем Таня Курочкина несколько раз пыталась дозвониться мужу, но абонент был недоступен. Она отправила ему несколько сообщений, прося перезвонить, как только он их получит. Смски уходили в неизвестность, но сигнала об их доставке адресату не поступало.

Поздно вечером она позвонила командиру дивизиона и командиру бригады. С тем же результатом. Всю ночь не спала. Утром ей позвонила Нина, машинистка из штаба бригады, ее подруга, и сообщила, что командир дивизиона майор Крючков находится в госпитале, в реанимации, с тяжелым отравлением, а командир бригады подполковник Горовой вообще с вечера исчез. Никто, включая жену, его найти не может.

– Даже его эта самая… ну, ты меня пóняла… Люська наша, по секрету, не в курсе, где комбриг, – с нервным и ревнивым смешком добавила Нина. – От курочкинского расчета тоже ни слуху ни духу. Но вроде как на учениях в Ростове. Так что скоро по-любому объявятся. А у нас здеся покаместь непонятки одни творятся. В общем, дурдом.

И действительно – через полчаса Курочкин «объявился».

Сердце Танечки тяжело бухнуло, когда ей пришло сообщение от мужа. «Период ожидания данного абонента истек», – прочитала вслух Танечка и заревела.

Глава восьмая 

ОТКРОВЕНИЕ

Донецкая область. Июль

Дождя не было давно. Оводы и слепни устало гудели и трусливо, украдкой опускались на ее голые иссохшие руки, покорно сложенные на коленях. Руки были словно из задубелой кожи, с глубокими трещинами морщин. Казалось, расправь она кисти, вытяни пальцы – и кожа с них осыплется глиняными черепками. Кровеносные сосуды отчетливо выделялись на ней, как синюшные линии рек и притоков на выгоревшей, вымоченной и успевшей просохнуть контурной карте. Жужжащие и подрагивающие заостренными задницами в предвкушении скорого утоления жажды кровососы с трудом прокалывали заскорузлый панцирь, и, не находя крови, разочарованно улетали прочь в поисках иных источников пропитания.

Полина Трофимовна не обращала на них никакого внимания. Она почти не слышала их висевшего в воздухе тонкого хорового жужжания и не чувствовала укусов. Ее подслеповатые глаза без очков были точно большие бельма, отреченные, без всякого выражения, словно слепые. С прямой спиной и широкими худыми плечами-коромыслами издалека она казалась огородным чучелом, с которого слетела шляпа и которое, утомившись в бесплодных поисках головного убора, присело на лавочку отдохнуть.

Казалось, полуистлевший пергамент ее вытянутого худобой лица состоит почти из одних морщин. Морщины руслами высохших ручейков стекали вниз по щекам; над тонкими, как бечева, бескровными, словно сросшимися губами отчетливо выделялся круглый, неровный, расплющенный нос, покрытый широкими загрубевшими порами, из которых местами торчали угри. Они напоминали ростки на старой картофелине.

Надето на ней было какое-то рубище, отдаленно похожее на демисезонное, шитое-перешитое, стиранное-застиранное, бесцветное и бесформенное пальто. На ногах даже сквозь калоши на босу ногу выпирали с внутренних сторон ступней и лодыжек круглые, словно камушки-гладыши, косточки.

Она сидела так, казалось, все восемьдесят два года своей жизни. Словно жизни и не было. То есть жизни не было в ней, жизнь проходила, пробегала, проползала где-то рядом – спереди, сбоку, сзади – по траве, по кустам, перелесками, закоулками и огородами. Вечные соседские дети, сидя на корточках в пыли посреди улицы-дороги, пытались насосом с рваным шлангом накачать истлевшие шины своих велосипедов с сорванной цепью и нерабочим звонком. Едва отличимые друг от друга мужики и бабы брели на работу на шахту или в магазин за водкой, хлебушком и колбаской. На обратном пути их уже можно было различить: мужики шатались и падали. Бабы тащили сумки и детей из детского сада. И так каждый день.

Потом шахты одна за другой позакрывались. Мужики, которые еще могли в руках держать молоток с драночными гвоздями, уехали шабашить, а те, что остались, окончательно спились. Бабы, правда, все так же брели на остановку и тряслись на желтом «пазике», плетущемся мимо разрушенной прогрессом шахты «Прогресс» в город, где до недавнего времени можно еще было найти хоть какую-то работу и торговали магазины. В Вершках генделик, существовавший с рождения Полины Трофимовны, закрылся еще в 90-х. Всю жизнь был – и вот исчез. Как не было.

Зимой она почти не выходила на улицу. Топила печку, вязала и перевязывала одни и те же носки из грубой, серой и сыплющейся, как память, шерсти. На улицу выходила только для того, чтобы откопать дверь и крыльцо из-под снега. Внучатая племянница Нинка, которую Полина Трофимовна звала крестницей, получала за нее в городе пенсию и там же покупала ей самое необходимое.

Отец не вернулся с фронта во Вторую германскую. Даже письма ни одного не получили. Мать работала у фрицев прачкой. После войны ее сослали на поселение в Норильск, а Поля в двенадцать лет осталась с теткой и бабушкой. С северов мать не вернулась. Два письма от нее остались. После школы Полина устроилась в Торезе на пищевкусовую фабрику разметчицей. Так и проработала там до пенсии. Ничего не наработала, только руки поизносила.

Первый муж ее любил, пил и бил. Зимой по пьяной лавочке переходил речку ночью со смены, провалился одной ногой в полынью, да так и заснул. Проснулся – а нога вмерзла в лед. Дергался, кричал. Люди прибежали. Топором и ломом долбили лед в полынье. Ногу ампутировали. Он совсем лютым стал. Пил и пил. Угрожал, матерился, ругал за бездетность и за инвалидность свою. Как напьется, так сразу – за нож или за топор. Был бы на двух ногах, убил бы. Но гангрена выше пошла, и помер он. Убивалась она страшно. Выла от горя. Любила. Хоть и пьяница и бузотер, но свой, родной. Он же несерьезно это – за топор. Ну, характер такой у мужика, они ж все такие, вон и в городе тоже.

Второй муж был справным. Особо не прикладывался. Разве что по праздникам. Поправки ради. Работал мастером на ТЗШК – Торезском заводе шахтовой крепи. В конце 70-х поехал на шахту Розы Люксембург – эту самую крепь, ими поставленную, проверять, но попал под обвал. Достали через два месяца. В закрытом гробу останки хоронила. Без единой слезинки. Выплатили компенсацию – целых сто двадцать рублей. Из конторы в магазин зашла – купить на поминки что: селедочки там, беленького, помадки цветной, – и украли у нее кошелек со всеми деньгами.

Потом сократили ее на производстве под пенсионный возраст, и просиживала она день-деньской с тех самых пор, после всей этой кривой жизни, с прямой, как палка, спиной на завалинке. Словно изваяние. То деревянное, то глиняное, то каменное. По погоде. А погода в это военное лето была сухая и удушливая.

Вот так и сидела она и в этот день в ожидании чего-то. Не то дождя, не то второго пришествия. И одно из них случилось. За околицей в поле что-то ухнуло, словно гром, и следом на окраину Вершков, на дорогу, поле и лес посыпался тяжкий град из человеческих тел, рук, ног, голов, чемоданов, кресел и железок, что падали прямо с неба в облаке огня и дыма.

– Свят, свят, свят, – поднялась она, с трудом оторвав одеревеневшие мослы от лавочки, перекрестилась три раза, повернулась и с такой же прямой спиной вошла обратно в дом.

Дома умылась под висящим на стенке цинковым умывальником, вымыла ноги, переоделась в белую полотняную ночную рубаху до пят, взяла с телевизора потрепанный томик с заложенной очками страницей, зажала ее заскорузлым, скрюченным пальцем, надела очки, легла на кровать, прямо на одеяло в блеклых цветных заплатах, поморгав, привыкла к полумраку, вою сирены и крикам на улице и начала читать: «Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладязя бездны. Она отворила кладязь бездны, и вышел дым из кладязя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладязя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы...»

Ополченцы, отряд человек в двадцать, на джипе и грузовике, прибыли в Вершки через полчаса.

– Дедер, это я, Копатель! – тонким, высоким, почти женским голосом кричал в трубку Алексей Чепурных, аспирант кафедры археологии и краеведения исторического факультета Томского государственного университета, доброволец, романтик русского мира и по совместительству командир роты Отдельного батальона особого назначения ДНР. – Вы не представляете, что здесь происходит! Пол­ная вакханалия!

– Что там, б...дь, такого происходит? – Дедер, начальник гарнизона Тореза, местный житель, был человеком, к экзальтации не склонным. До того как стать главным командиром ополченцев в Торезе, он служил заместителем начальника охраны исправительной колонии №97 в Макеевке. – Ты, б...дь, можешь на человеческой мове изобразить? Або тебе перекладача трэба?

– Дедер, здесь… – Копатель запнулся, снял пилотку фасона Второй мировой войны, вытер ею красное тонкое безусое лицо с большим нарывающим прыщом на подбородке и, замешкавшись с подбором слов, прокричал: – Адский ад! Грабеж и мародерство!

Он хотел было добавить междометие «б...дь» и даже задержал для этого дыхание, но у него в который раз не получилось. Алешенька, как к нему с нежностью обращались все дамы на кафедре (а он там был единственным мужчиной), матом ругаться не умел и до своего прибытия на Донбасский фронт делать этого не пробовал. Археолог с позывным «Копатель» принадлежал к вымирающему виду восточносибирской интеллигенции, унаследовавшей свои традиции от ссыльных декабристов, и резонно считал, что в его словаре достаточно языковых средств для выражения мыслей без использования слов-паразитов.

– Ты мне вот чего скажи, – перебила его трубка. – Это борт ВСУ?

– Я не знаю ничего ни про какой борт, но здесь десятки, если не сотни мертвых везде и повсюду, – ответил Копатель. – По моему убеждению, здесь разбился пассажирский самолет. Вы меня понимаете, Дедер?

Дедер молчал. Никто не знал, как на самом деле зовут Дедера. Дедер и Дедер. То ли имя, то ли фамилия, то ли позывной. В личном общении подчиненные обращались к нему «товарищ Дедер». По рации и телефону – просто Дедер, как к позывному.

Дедер лично назначил археолога командиром роты, как он говорил, «для прикола», «а если серьезно», то чтобы у него «хоча б один ротный не был дурнем чи дебилом». На самом деле остальные ротные – один бывший местный зэк и четыре бывших военных из России – были далеко не идиотами, просто Дедер всех местных добровольцев, по определению, величал «дебилами», а приезжих – «дурнями», ничего особенно оценочного в эти понятия не вкладывая. Дедер совмещал склонность к садистской жестокости – качеству, выработанному годами работы в исправительной системе, – со здоровым, как ему самому казалось, солдатским юмором и презрением к роду человеческому. Например, он любил выводить пленных бандеровцев на расстрел, ставил их лицом к стенке, а сам усаживался с «расстрельной» командой у противоположной тюремной стены, у здания бывшего КПЗ. Они молчали, курили, смотрели на пленника в ожидании того, когда тот обмочится, обделается или потеряет сознание. Вот тогда уже, натешившись вдоволь, они отводили «расстрелянного» назад в камеру.

Однако, чтобы узникам жизнь не казалась медом, время от времени пленных расстреливали по-настоящему. И не только пленных. Однажды Дедер лично пристрелил одного из своих солдат. Перед строем. Бедолагу мародера опознала подслеповатая старушка, у которой, по ее словам, тот ограбил квартиру.

Дедера боялись и уважали. Копатель чувствовал себя при нем, как комиссар Фурманов при Чапаеве. Он был вообще единственным из подчиненных, кто осмеливался спорить с Дедером. В том числе и по поводу бессудных расстрелов. Поначалу Дедера это забавляло. Потом, утомившись состязаться с «ботаником» в красноречии, он поставил точку: «Я здесь суд, прокурор, судья и защитник, поня́л? И других защитников нам не трэба».

– Ты уверен, что борт гражданский, Копатель? – в минуты особой важности Дедер переходил с суржика на чистый русский, даже без фрикативного «гэ». – На сто прóцентов?

– Никаких сомнений, – ответил Копатель. – Все тела и части тел в гражданской одежде. Много женщин и детей. Никакого оружия или боеприпасов. Чемоданы и сумки все гражданские. На обломке крыла написано «Айрвейс»28.

– Что написано?

– «Айрвейс».

– Что, б...дь?

– «Авиалинии».

– А что там, б...дь, должно быть написано? Железная, б...дь, дорога?

– Я в том смысле, что – самолет гражданский. На военных не пишут «Авиалинии».

– А, ты в этом смысле. Да, б...дь… попали, б...дь…

– Что?

– Ничего. Забудь, б...дь. Так что там, ты говоришь, с мародерством, б...дь?

– Местное население обворовывает трупы. Снимают одежду, украшения, часы. Роются в багаже, уносят вещи.

– Расстреливать на месте, б...дь!

– Так тут одни женщины и дети!

– Я про местных жителей, а не про пассажиров, б...дь!

– Я тоже про местных. Беспредельничают старики, женщины и дети. Да еще пожарный расчет из Тореза. Тушили горящие обломки, вода у них кончилась, тоже теперь бегают по полю, переворачивают трупы, тащат багаж в свою машину.

– Зрозумив, б...дь. Пристрели кого-нибудь, б...дь, чтоб разбежались! Или, б...дь, в воздух постреляй! И жди меня, б...дь! Сколько, б...дь, у тебя людей?

– Восемнадцать.

– Двадцать восемь, б...дь, панфиловцев четырнадцать танков фашистских, б...дь, подбили. А ты, б...дь, не можешь, б...дь, мирное, на хер, население разогнать с целым, б...дь, взводом?! Я щас подъеду. Держи, б...дь, оборону, никого не подпускай! Ищи, б...дь, черные ящики!

– А как они выглядят?

– Ящики, б...дь! Черные, б...дь, ящики! Черные! Зрозумив?

– Понял.

Дедер повесил трубку и задумался. Из рассказа «ботаника» он понял только одно – дело плохо. Он не знал, что там случилось на самом деле, чей это был самолет и кто его конкретно сбил, но понимал, что сбили или ополченцы, что вряд ли, или… Но точно не «укропы». Дедер утер тыльной стороной ладони выступивший на лбу пот, встал из-за стола и начал собираться на выезд.

Назад Дальше