— Не знаю, Гейнц. Знаю только, что для нас было бы хорошо, если бы мы это сказали. Но ведь мы могли прийти и к молчаливому соглашению изменять истине ради выгоды. И при этом, возможно, не испытывали бы даже угрызений совести. Вот и Лемхен тоже все хотела толковать со мной об истине и о выгоде.
— Проблема носится в воздухе…
Возле их столика появляется делегация от женщин. Впереди опять Лизелотта.
— Второй вестгот, — говорит она, — наш швец и жнец Шурих вызывает тебя, Ликс, на соревнование в сфере культуры. Ты должен сплясать с ним на русский лад — вприсядку и одну ногу вперед. Кто первый упадет.
Ворак чертыхается:
— Лучше бы твой Шурих срамился в одиночку.
Но Лемхен говорит:
— Попрыгай, Феликс.
И тогда Феликс К., который хочет выглядеть человеком компанейским, идет, даже опережая своих совратительниц…
Шурих отплясывает лихо. Локти он поднял кверху, сведя кончики пальцев перед грудью. Вот он приседает на левой ноге и выбрасывает вперед правую, левую, правую, левую, правую и пружинисто раскачивается на опорной ноге, да еще приговаривает по-русски: «Карашо, тавай, тавай!» Рядом с ним Ликс выглядит грузным и смешным, как старый, неуклюжий медведь. Но поскольку Шурих выпил на одну-две рюмки больше, чем следовало, само его совершенство оказывается для него роковым. В погоне за максимальным эффектом он приседает слишком низко и просто заваливается на бок.
— А, чтоб тебе! — ругается Шурих. — Пять лет проторчал на Урале, а выходит, все мало.
Под звуки трубы, под приветственные возгласы, сцепив в замок четыре руки, победителя относят к его месту возле дверей. Своим ходом он бы это триумфальное шествие не совершил. Немногие заметили, зато Иоганн сразу увидел, как Ликс прикусил губу от боли, когда выпрямлялся, и как он потом стоял на одной ноге. Впрочем, Лемхен тоже это увидела. Она сразу подошла к нему и сказала:
— Если бы ты порвал мениск, ты бы от боли просто упал. Но тебе, как всегда, везет. У тебя простое растяжение связок.
Далеко за полночь они всей компанией пускаются в обратный путь. Осенний туман сочится между чернеющими стволами сосен, затемняет редкие фонари, заглушает прощальные, самые громкие выкрики одноклассников. Феликсу К. эта туманная завеса представляется дыханием вечности, которое снова овевает холодом его и всех остальных. Он опирается на Ворака и Иоганна. Тем не менее боль в колене пронизывает его насквозь всякий раз, когда он наступает на ногу, особенно если дорога круто идет вниз. Иоганн утешает:
— Если у тебя когда-нибудь машина будет в неисправности, все равно, двигатель или кузов, сразу приезжай ко мне. Запчасти оплатишь, работу я тебе сделаю Задаром. А коли придется задержаться, можешь жить у меня. В отдельной комнате. С холодной и горячей водой.
Оба западных гостя хотят, подменив Иоганна и Ворака, тащить Феликса дальше. Но Ворак отвечает:
— Оставьте, ребята. Это наш человек.
На базарной площади все прощаются. Из-за темноты и густого тумана все быстро теряют друг друга из глаз. Феликс К. остается один. Ему надо сделать всего несколько шагов до гостиницы — до ночлега. И он категорически настоял на тем, чтобы совершить эти несколько шагов без посторонней помощи. Он хочет пропустить на сон грядущий еще глоток размышлений. Он садится на одну из скамей, что расставлены под липами на базарной площади, под липами, которые уже в детстве казались ему старыми и мудрыми и с которыми можно было разговаривать. С башни на ратуше доносится дребезжащий, как всегда, бой часов, три удара.
И тут одна из лип вдруг говорит человечьим голосом:
— Нехорошо человеку быть одному, особенно когда у этого человека болит колено. — То воротилась Лемхен. Он ждал, что она вернется, ждал упорно. Ждал, что отыщет верный тон, которым можно с ней разговаривать.
— Теперь, когда я почти не могу согнуть колено, — говорит он, — только теперь мне стали понятны слова моего доброго старого Радмахера: «Ну, сегодня ты опять был прилежен, как свернутое колено».
— Тебе бы лучше всего фиксирующую повязку, — говорит она.
Далеко за полночь они всей компанией пускаются в обратный путь. Осенний туман сочится между чернеющими стволами сосен, затемняет редкие фонари, заглушает прощальные, самые громкие выкрики одноклассников. Феликсу К. эта туманная завеса представляется дыханием вечности, которое снова овевает холодом его и всех остальных. Он опирается на Ворака и Иоганна. Тем не менее боль в колене пронизывает его насквозь всякий раз, когда он наступает на ногу, особенно если дорога круто идет вниз. Иоганн утешает:
— Если у тебя когда-нибудь машина будет в неисправности, все равно, двигатель или кузов, сразу приезжай ко мне. Запчасти оплатишь, работу я тебе сделаю Задаром. А коли придется задержаться, можешь жить у меня. В отдельной комнате. С холодной и горячей водой.
Оба западных гостя хотят, подменив Иоганна и Ворака, тащить Феликса дальше. Но Ворак отвечает:
— Оставьте, ребята. Это наш человек.
На базарной площади все прощаются. Из-за темноты и густого тумана все быстро теряют друг друга из глаз. Феликс К. остается один. Ему надо сделать всего несколько шагов до гостиницы — до ночлега. И он категорически настоял на тем, чтобы совершить эти несколько шагов без посторонней помощи. Он хочет пропустить на сон грядущий еще глоток размышлений. Он садится на одну из скамей, что расставлены под липами на базарной площади, под липами, которые уже в детстве казались ему старыми и мудрыми и с которыми можно было разговаривать. С башни на ратуше доносится дребезжащий, как всегда, бой часов, три удара.
И тут одна из лип вдруг говорит человечьим голосом:
— Нехорошо человеку быть одному, особенно когда у этого человека болит колено. — То воротилась Лемхен. Он ждал, что она вернется, ждал упорно. Ждал, что отыщет верный тон, которым можно с ней разговаривать.
— Теперь, когда я почти не могу согнуть колено, — говорит он, — только теперь мне стали понятны слова моего доброго старого Радмахера: «Ну, сегодня ты опять был прилежен, как свернутое колено».
— Тебе бы лучше всего фиксирующую повязку, — говорит она.
Она без раздумий опускается перед ним на колени, закатывает его штанину, ощупывает и массирует мягкой рукой поврежденное место, а его стон воспринимает с радостью, как отклик на ее безумную любовь.
— Нет, в жены ты мне не годилась бы, — говорит он. — Уж слишком ты меня превосходишь. Мы бы ссорились с тобой день и ночь.
— Какой мне прок в твоем «бы»? Ты просто не умеешь ценить хорошее. Слишком хорошо тебе пришлось в жизни. — Она вытаскивает из-под пальто платок, делает из платка повязку. Он закрывает глаза и стонет, потому что от боли у него темнеет в глазах. Лемхен туго, до безжалостности, обматывает платком его боль. Под опущенными веками он отчетливо различает один цвет. Все эти платки малиновые.
— Мне кажется, — говорит он, — что во всем виновата ты. Ну кто тебе сказал, что мужчине нужно оставлять бо́льшую часть ситника?
— Кто? Сами мужчины и старые бабы — великий древний заговор против нас, женщин. Да не скули же ты! Эх, вот из тебя я бы сделала человека. Я хотела, чтобы ты даже черта не боялся. Хотела, чтобы тогда, у костра, ты пошел за мной. Ты, и больше никто. Хотела сказать тебе: смотри-ка, Ликс! Здесь под кустом лежат тринадцать пакетов порошкового магния, завернутых, завязанных и запечатанных. А на печатях стоит мой знак — светлячок с моего перстенька. Подожги их, Ликс, тогда все смоются, и мы останемся с тобой вдвоем. Но ты побоялся. Ты, поди, и сегодня боишься.
— А знаешь, Радмахер вовсе не недолюбливал тебя. Просто он тебя раскусил. И за это ты его недолюбливала. В те времена я не догадался, что означают его стихи:
— Иди ты знаешь куда! — говорит Лемхен. — Мы люди простые, до сих пор не знаем, что означает слово «секс». Пообещай лучше вспоминать обо мне. Я сразу почувствую, что ты обо мне вспомнил, и смогу тогда разговаривать с тобой.
Перевод С. Фридлянд.
Гомер, «Гимн Афродите», 219—239
© Hinstorff Verlag Rostock, 1978.
Эос, богиня утренней зари, спала однажды с Ареем, с которым рано ли, поздно ли, но доводится спать каждой розовоперстой.
Афродита застала ее врасплох.
Конечно, то, чем они с Ареем занимались, было в ее глазах делом священным, что правда, то правда, но ведь Арей-то в конце концов был ее мужем. И Афродита покарала Эос, обрекши ее жаждать любви смертных так, чтобы желание отдаться им перевешивало всякий стыд.