Новелла ГДР. 70-е годы - Фюман Франц 22 стр.


Она без раздумий опускается перед ним на колени, закатывает его штанину, ощупывает и массирует мягкой рукой поврежденное место, а его стон воспринимает с радостью, как отклик на ее безумную любовь.

— Нет, в жены ты мне не годилась бы, — говорит он. — Уж слишком ты меня превосходишь. Мы бы ссорились с тобой день и ночь.

— Какой мне прок в твоем «бы»? Ты просто не умеешь ценить хорошее. Слишком хорошо тебе пришлось в жизни. — Она вытаскивает из-под пальто платок, делает из платка повязку. Он закрывает глаза и стонет, потому что от боли у него темнеет в глазах. Лемхен туго, до безжалостности, обматывает платком его боль. Под опущенными веками он отчетливо различает один цвет. Все эти платки малиновые.

— Мне кажется, — говорит он, — что во всем виновата ты. Ну кто тебе сказал, что мужчине нужно оставлять бо́льшую часть ситника?

— Кто? Сами мужчины и старые бабы — великий древний заговор против нас, женщин. Да не скули же ты! Эх, вот из тебя я бы сделала человека. Я хотела, чтобы ты даже черта не боялся. Хотела, чтобы тогда, у костра, ты пошел за мной. Ты, и больше никто. Хотела сказать тебе: смотри-ка, Ликс! Здесь под кустом лежат тринадцать пакетов порошкового магния, завернутых, завязанных и запечатанных. А на печатях стоит мой знак — светлячок с моего перстенька. Подожги их, Ликс, тогда все смоются, и мы останемся с тобой вдвоем. Но ты побоялся. Ты, поди, и сегодня боишься.

— А знаешь, Радмахер вовсе не недолюбливал тебя. Просто он тебя раскусил. И за это ты его недолюбливала. В те времена я не догадался, что означают его стихи:

— Иди ты знаешь куда! — говорит Лемхен. — Мы люди простые, до сих пор не знаем, что означает слово «секс». Пообещай лучше вспоминать обо мне. Я сразу почувствую, что ты обо мне вспомнил, и смогу тогда разговаривать с тобой.

Перевод С. Фридлянд.

ФРАНЦ ФЮМАН Возлюбленный утренней зари

Гомер, «Гимн Афродите», 219—239

© Hinstorff Verlag Rostock, 1978.

Эос, богиня утренней зари, спала однажды с Ареем, с которым рано ли, поздно ли, но доводится спать каждой розовоперстой.

Афродита застала ее врасплох.

Конечно, то, чем они с Ареем занимались, было в ее глазах делом священным, что правда, то правда, но ведь Арей-то в конце концов был ее мужем. И Афродита покарала Эос, обрекши ее жаждать любви смертных так, чтобы желание отдаться им перевешивало всякий стыд.

Произнесено проклятье было тою же ночью, и Эос над ним посмеялась. Как-никак мужем ее был титан Астрей, которому она родила утреннюю звезду да четыре ветра, бороздивших воздушный океан, и такого мужа ей за глаза хватало. Что до Арея, так ведь он был неизбежным для всех исключением, и памяти о нем ей теперь хватит надолго.

Но вот пробил час, когда пора было будить День, а Ночи указывать путь за море, и Эос стала спускаться с горы восвояси; тут-то, на склоне, под фиговым деревом, она и увидела спящего пастуха. Укрывшись одеялом, он лежал на животе, слегка подтянув ноги, уткнувшись лицом в локти.

Его беспомощность была так трогательна.

И она не устояла от искушения скользнуть под него.

Эти шершавые и сухие, как рога, руки, оливковая кожа, запах пота, ах…

А он спал и утомился во сне и, счастливо облегченный, проснулся в красном сиянии всех гор: то растекалась по ним краска стыда Эос.

Разбудив День и проводив Ночь, она заперлась в своей светлице и горько заплакала из-за двойного своего унижения, ибо все случившееся казалось ей постыдным, а стыд — сладким. Ночью она раззадорила Астрея, чтобы он ее насытил, а утром избрала другой путь, но и на сей раз ей встретился юноша. Его открытые губы, беззащитная грудь… Охотник, превратившийся в дичь, — она легла к нему. Запах чеснока и винного перегара, содранные в кровь ногти… Он проснулся в смятении — горы кругом пылали.

И так каждый раз кто-то новый, утро за утром, новая нечистая плоть, новая нежность. О, как прекрасно это погруженное в сон несовершенство! Она стала избегать мужа — к его вящей радости: они казались друг другу холодными и навязчивыми одновременно. Он взялся доставлять известия звездам, а на обратном пути заглядывал к пылким и податливым нимфам, селившимся в прибрежных камышах, — на Пенее, на Скамандре, на Ниле, повсюду.

Произнесено проклятье было тою же ночью, и Эос над ним посмеялась. Как-никак мужем ее был титан Астрей, которому она родила утреннюю звезду да четыре ветра, бороздивших воздушный океан, и такого мужа ей за глаза хватало. Что до Арея, так ведь он был неизбежным для всех исключением, и памяти о нем ей теперь хватит надолго.

Но вот пробил час, когда пора было будить День, а Ночи указывать путь за море, и Эос стала спускаться с горы восвояси; тут-то, на склоне, под фиговым деревом, она и увидела спящего пастуха. Укрывшись одеялом, он лежал на животе, слегка подтянув ноги, уткнувшись лицом в локти.

Его беспомощность была так трогательна.

И она не устояла от искушения скользнуть под него.

Эти шершавые и сухие, как рога, руки, оливковая кожа, запах пота, ах…

А он спал и утомился во сне и, счастливо облегченный, проснулся в красном сиянии всех гор: то растекалась по ним краска стыда Эос.

Разбудив День и проводив Ночь, она заперлась в своей светлице и горько заплакала из-за двойного своего унижения, ибо все случившееся казалось ей постыдным, а стыд — сладким. Ночью она раззадорила Астрея, чтобы он ее насытил, а утром избрала другой путь, но и на сей раз ей встретился юноша. Его открытые губы, беззащитная грудь… Охотник, превратившийся в дичь, — она легла к нему. Запах чеснока и винного перегара, содранные в кровь ногти… Он проснулся в смятении — горы кругом пылали.

И так каждый раз кто-то новый, утро за утром, новая нечистая плоть, новая нежность. О, как прекрасно это погруженное в сон несовершенство! Она стала избегать мужа — к его вящей радости: они казались друг другу холодными и навязчивыми одновременно. Он взялся доставлять известия звездам, а на обратном пути заглядывал к пылким и податливым нимфам, селившимся в прибрежных камышах, — на Пенее, на Скамандре, на Ниле, повсюду.

Его отсутствия она не замечала.

Не раз, гонимая муками срама, собиралась Эос к Афродите — умолять ее снять проклятье, но всякий раз передумывала, не решалась. О, это сладкое проклятье!

Долгое время ей удавалось ускользать неопознанной, но вот однажды утро встретило ее в объятьях Титона, одного из пятидесяти сыновей могучего в чреслах царя Троя. Каждый из принцев почивал в собственных покоях, но у Титона был любимый брат Ганимед, впоследствии снискавший такую славу, и их кровати разделял лишь полог из льняной ткани. Кое-кто утверждает, что они были близнецами. Заслышав стоны брата, Ганимед проснулся и бросился к нему, успев застигнуть убегавшую Эос.

Он, так и быть, отпустит ее, но только если она снова придет, на сей раз к нему. Ну, что ей оставалось? Она поклялась, заливаясь слезами — о, эти горькие слезы уличенной на месте преступления! — и сдержала клятву с присущим ей пылом. Братья есть братья; страсть утренней зари они делили без всякой зависти или злобы. Дали даже обет не враждовать между собой и не сближаться с другими женщинами, пока к ним ходит Эос.

А Эос пробиралась к ним каждое утро, сегодня к Ганимеду, завтра к Титону. Стыд ее пообтерся, она уже не чувствовала себя воровкой, хотя должна была, как и прежде, скрываться. Остальные братья ведать не ведали ни о каких посещениях, только вот весь дом заливался каким-то розовым светом от ее пылающей плоти.

Утренняя заря посреди ночи; Астрей, неустанный гонец на тропах вечной темноты, был изумлен: что там, на самом краю Азии, меж горами и морем, уж не земная ли объявилась звезда? Доложил Зевсу, тот воззрился вниз и углядел Ганимеда, вдвое прекраснее обычного из-за предвкушаемого восхищения. Бога осенило: да вот же ему виночерпий! Известно, что он орлом ринулся вниз и в мягких когтях вознес юношу на Олимп, в трапезную дворца. Художник вправе все видеть по-своему, и, может, он не солгал, и действительно, испуганный мальчик, пролетая меж вершин и облаков, не удержал свою воду, но чтобы он был мальчиком, то это неправда — ему уже приходилось убивать и львов, и вепрей и в течение целого лета утолять вожделение не кого-нибудь, а самой Эос.

Та была в отчаянии: что ж, теперь снова скитаться от одного к другому? Однако Титон не разочаровал ее. Целую осень каждое утро наступало прекрасное умиротворение, особенно сладкое оттого, что его не надо было делить на части и что оно открывало глаза на неисчерпаемость одного человека.

И все-таки выданность человечьей любви продолжала терзать ее душу. Ведь смертные — нечистые существа, они питаются плотью и кровью, и тела их заполнены нечистотами. Правда, боги мужи спускаются иногда с Олимпа, чтобы зачать в роде человеческом племя героев, и на них не ложится позор из-за этой страсти. Богини же — дело другое, их пятнают встречи со смертными, ибо богини любят сильнее, чем боги, и несовершенство людей притягивает их, как магнит. И нечистота людская тоже — она как заноза. Краткость их бедной жизни умножает их страсть и изобретательность в любви: люди нежнее бессмертных. И гораздо внимательнее, а это так трогательно и так возбуждает. Свое счастье они находят в счастье другого. Ни один бог не решился бы поцеловать ее в плечико, когда поясница ее пылает. Ни один бессмертный не стал бы отдавать и последние силы на алтарь вожделения. Боги ничем не жертвуют друг другу.

На веки вечные остаться с Титоном! Но ведь он смертен.

Умереть вместе с ним! Но ведь она богиня.

Она стала молить Зевса о милости: дать ей уснуть в объятьях Титона, чтобы больше не просыпаться! Повелитель богов и людей недовольно поморщился: она ведь знает, что это не в его власти. Она знала это: сами Мойры распорядились так, что бессмертие нельзя отменить.

Тогда подари ему вечную жизнь — ведь этого милостивые сестры не запрещают. Она увидела Ганимеда в покоях громовержца; он смотрел мимо нее и, казалось, улыбался чему-то. Тут же исчез. Она бросилась на колени перед Зевсом:

— Дозволь накормить его амброзией! Избавь меня от срама любви к смертным. Дай нам то, что ты давал и другим!

— Вечную жизнь?

Назад Дальше