Девушка на фото была обнаженной, однако выражение это не слишком удачно, оно подразумевает скорее состояние нетипичное, а я в принципе отдаю должное нашей традиции — надевать на себя кое-какие одежды. При виде этой жизнерадостно невозмутимой красавицы я задумался над проблемой благопристойности и противоестественности, я созерцал девушку на фотографии, как редко созерцал какую-либо девушку, и при этом не казался себе ни дураком, ни нахалом — подобное эмоциональное состояние в присутствии раздетых дам я, во всяком случае, испытывал далеко не всегда.
О, я, конечно же, прекрасно знаю, какова разница между девушкой и клочком бумаги, на котором сфотографирована девушка, но от этого фото дух захватывало, потому что девушка была как живая, благодаря полному отсутствию какой-либо позы.
Девушке на фотографии поистине незачем было подчеркивать свою особенность, она, видит бог, вся была особенная, но ведь нам известны изображения женщин, глядя на которые задаешься вопросом, производила ли хоть одна знакомая тебе женщина на тебя подобное сногсшибательное впечатление, и с облегчением отвечаешь на него отрицательно.
Дабы заранее исключить недоразумения, касательно жизнерадостности и физической культуры, я готов был, прикинув на глазок, поручиться, что девушка могла у кого хочешь вызвать учащенное сердцебиение, а также создать праздничное и радостное настроение, стало быть, фотография эта и подавно не годилась для публикации в нашей высокопринципиальной газете.
Я уже кажется век сидел, уставившись в черноту Святой ночи, но ничего, кроме уголка мокрой серой крыши, не видел и злился при мысли о том, что примерно то же самое, скорее всего, увидит завтра человечество, продрав утром глаза, в которых сию секунду еще мелькали сны о серебряном дожде на елке и миндальных пирожных, о снеге, зайчике и жареном гусе, и какая возможность была бы у нашей газеты помочь своим читателям одолеть сей горестный миг и радостно встретить праздник и как легко было бы это сделать, если бы ответственные лица нашей газеты попытались изменить свою натуру и позабыли свой уговор, который они некогда заключили, когда-то и где-то, во времена какого-то благочестивого начальника и по каким-то непостижимым причинам, уговор — в жизни не помещать оголенную женственность меж руководящих статей газеты и, стало быть, сохранять предельно ясный характер нашего органа.
И надо же, именно в час яслей и пастухов, предназначенный услаждать наши сердца и просветлять наши умы, я целиком и полностью был погружен в мерзкое ощущение собственной ничтожности. Как вдруг, к счастью моему и наших читателей, у меня в голове еще раз мелькнуло слово «ответственный» и я тотчас вспомнил, что в настоящую минуту именно я являюсь ответственным, — ответственным за замену устаревшей фотографии более подходящей, а какое фото могло быть более подходящим, чем фото, которого все мы заждались.
В папке, где я нашел фотографию девушки, было еще десятка два фото и довольно мутный отчет о выставке, на которой их показывали — выставка, разумеется, называлась «Лики времени», — и меня за живое задело, что автор статьи не упомянул отдельно о моей красавице; я, разумеется, мысленно воздал ему по заслугам, но, глянув в отчет еще раз, заметил, что, видимо, его творческий принцип не позволял ему вдаваться в подробности.
В порыве прозорливости, каковая будто бы объявляется у человека, когда он решится на отчаянно-смелый шаг, я выбрал из папки в дополнение к прельстительной юной даме еще пять фотографий, вернее говоря, я не выбрал, я просто вытащил их и, мимолетно глянув, заметил, что среди других ликов нашего времени были портреты пожилой женщины-агронома, известного на всю страну охранителя зверей, почти столь же известного знатока барокко и пожарного — последний, казалось, мечтал о грандиознейших, но потушенных в конце концов пожарах.
Если у меня и были еще кое-какие сомнения, то, идя наверх, в цех цинкографии, по пустынным коридорам и гулким лестничным клеткам, я полностью освободился от них, ибо так пусто бывает, видимо, в заброшенных рудниках или на кораблях, которые считают погибшими, в пунктах, где царит бессмысленное расточительство и страх той пустоты, которая возникает, когда человек покидает свое рабочее место.
Понимаю, подобные мысли рождались под влиянием пафоса этого необычного ночного часа; где-то там, в большом мире, ожидало охваченное волнением человечество, а здесь, в редакции, я двинулся на Великое Дело — вот когда дают себя знать ужас и всякого рода преувеличения, одно скажу наверняка — в пустынных коридорах и у дверей, за которыми, знал я, стоят без дела сотни аппаратов связи с миром, в мозгу моем с новой силой вспыхнула мысль, что мне следует во весь голос заявить о себе этому миру.
Цинкограф же, которому я передал шесть фото с просьбой сотворить из каждого клише двух различных форматов, не заметил моего душевного состояния, он спросил только, не собираюсь ли я ради праздника издать иллюстрированный журнал; подобный упрек с незначительными вариациями мы вечно слышали от цинкографов, но с этим приходилось мириться, если мы приносили им более двух печатных форм, да еще желали получить клише до истечения двух недель.
Я, стало быть, постарался напустить туману; ведь мне не нужны были дважды шесть фото, по сути дела, мне нужно было одно, и оно нужно мне было вовсе не для меня лично; вся операция была задумана, чтобы послужить человечеству; приди я к цинкографу с одной фотографией разоблаченной дамы, у нас, чего доброго, завязался бы долгий разговор, а я стремился к Делам.
Однако шепелявый эконом позаботился, чтобы я не увильнул от разговора. Только успел я войти в свою комнату, как из селектора раздалось приглашение посетить Дежурного Управителя.
Не так уж часто случается, что я, едва взглянув на руководящую особу, испытываю сострадание — но так, видимо, и надо, ибо чувство сие с трудом одолевает ступени социальных высот, — Дежурного Управителя я бы мог сейчас, утешая, погладить по головке, достаточно было глянуть на него.
— Ты что-нибудь смыслишь в почерке? — задал он вопрос, который тут же перешел в сетования, он-де ничего в этом не смыслит, вот, не взгляну ли я.
Я увидел сотню-другую подписей, и красивыми их назвать было нельзя, однако их создатель указал мне, что хоть они и были некрасивы, но в самой различной степени: одни были просто некрасивы, другие — особенно безобразны. В ответ я попытался объяснить незадачливому автору, что не так уж это важно в новогодних открытках.
Его, однако, волновал другой вопрос: как же в такое короткое время, на протяжении одной-единственной серии подписей, его почерк мог прийти в подобный упадок; ведь почерк как будто является отражением личности, не так ли?
Вполне может быть, ну и что?
Тогда приходится заключить, что почерк — вторичен, первична же его личность, каковая и пережила в короткий отрезок времени полный распад.
Полный распад? Э, скорее, не по заслугам вознесена, но, что ни говори, она все еще существует со всеми своими отличительными чертами!
— Ах, нет, распад наступил, и подумать только — за какой-нибудь час!
Этот человек был Дежурным Управителем; у него было право вето; он мог помешать мне совершить праздничный Подвиг; он нужен был мне незапуганным и ко мне благосклонным.
Я увидел сотню-другую подписей, и красивыми их назвать было нельзя, однако их создатель указал мне, что хоть они и были некрасивы, но в самой различной степени: одни были просто некрасивы, другие — особенно безобразны. В ответ я попытался объяснить незадачливому автору, что не так уж это важно в новогодних открытках.
Его, однако, волновал другой вопрос: как же в такое короткое время, на протяжении одной-единственной серии подписей, его почерк мог прийти в подобный упадок; ведь почерк как будто является отражением личности, не так ли?
Вполне может быть, ну и что?
Тогда приходится заключить, что почерк — вторичен, первична же его личность, каковая и пережила в короткий отрезок времени полный распад.
Полный распад? Э, скорее, не по заслугам вознесена, но, что ни говори, она все еще существует со всеми своими отличительными чертами!
— Ах, нет, распад наступил, и подумать только — за какой-нибудь час!
Этот человек был Дежурным Управителем; у него было право вето; он мог помешать мне совершить праздничный Подвиг; он нужен был мне незапуганным и ко мне благосклонным.
Не трудно ли будет ему продемонстрировать, как совершал он процесс писания в течение этого часа?
В ответ он два-три раза царапнул свою фамилию на поздравительных открытках: да, это была явно тяжкая работа.
Неужели он так и поступал все это время? Доставал открытку из конверта, подписывал, закладывал ее обратно?
Да, именно так.
И ни разу не глянул на имя адресата?
Поначалу глядел, ответил он, но очень скоро понял, что все это ему совсем незнакомые люди, которым он от имени городской газеты шлет наилучшие пожелания, напечатанные типографским способом.
Но, бог мой, в таком случае искажение подписи неудивительно — неужели ему, ученому экономисту, нужно говорить об отчуждении? Подобное бессмысленное действо должно было отразиться на всем существе его личности; ему необходимо круто изменить стиль работы.
Я рекомендовал ему время от времени, и лучше всего тогда, когда ему покажется, словно кто-то другой водит его пером и выводит его из заранее намеченной колеи, на минуточку отрываться от работы и поразмышлять, при этом он сумеет составить себе представление об адресате, на коего в ближайшие дни падет его поздравление, — иначе говоря, сказал я, ему следует включить расслабляющее воздействие фантазии против оцепенения, каковое почти неизбежно наступает при безымянном общении.
Болтовня моя была не только полной чепухой, но и далеко не во всем способствовала делу, ради которого мне нужно было разморозить члена редколлегии; и вот уже мой редактор собрался с мыслями и глядит вслед запущенным мною в наш разговор словам — отчуждение и оцепенение, словно это два известных городских шалопая, сию минуту, грозно покачиваясь, прошедших по пивному залу.
Я поспешил нарисовать ему симпатичные портреты далеких рабкоров и постоянных подписчиков, для которых не такая уж малость получить привет от редколлегии нашей газеты, и только когда он, по всей видимости, окончательно потерял из виду обоих бандитов, уверенный, что они покинули наш маленький мирный город, я между прочим добавил, что снесенный Мюллендорпфский дом я предполагаю заменить фотографией и короткой заметкой, рассказывающих о фотовыставке.
— Прекрасно, — сказал он, но я не успел выйти из дверей, как услышал его пожелание увидеть переверстанную полосу и фотографию — на нее он тоже хочет взглянуть.
На обратном пути по жутко притихшему зданию у меня не раз екало сердце от мысли о том, что зрелищем очаровательной красавицы до того, как я осчастливлю этим наших читателей, мне приходится делиться с коллегами, просто-напросто недостаточно восприимчивыми для столь благой вести — травленый цинкограф, к примеру, принял это фото наравне с пятью прочими и с таким видом, будто на нем изображены коксовые отвалы или кулек с дохлой рыбой, а Дежурный Управитель, Эконом и Шепелюн, целиком и полностью израсходовал запас своих чувств на переживания, связанные с его распсиховавшейся подписью.
Но, усевшись к столу, дабы сочинить текст к фотографии, я изгнал из своих помыслов злобу и меланхолию, и коротенькая заметка, каковой собирался я сопроводить портрет девушки, засверкала свежими красками; вот что получается, подумал я, если человек вводит новшество, становится новатором на службе человечеству.
Наборщик, от которого попахивало вишневкой и который, видимо, полагал, что может притупить мое обоняние, польстив моему тщеславию, заверил меня, что моя литературная лепта создана в сжато волнующем стиле, а глянув на мою иллюстративную лепту, объявил, что столь гладенькая коллега еще ни разу на работе не попадала ему в руки, и словам «на работе» он придал такую интонацию, что незамедлительно заработал право на здоровенную оплеуху; но переверстанной полосе требовалась виза Шепелюна, а потому я, воздержавшись от членовредительства, поспешил вторично к Дежурному Управителю, на сей раз куда более спокойному.
Он сообщил мне кое-какие подробности, тем временем насочиненные им о получателях своих писаниц — соответствуй они действительности, так нам надобно очень и очень гордиться своими подписчиками и корреспондентами, — а подпись его, видимо действительно отражая его душевное состояние, вновь обрела свою первоначальную суровую простоту.