Тихая, печальная, безлунная ночь. Рассеянные по небу звездочки, редкие, как овес в поле, мерцают как-то устало, бесприютно и горестно… До нас все реже доносится шорох крыльев порхающих в лесу птиц… Справа, на другом краю поля, тянется редкая цепь скупо покрытых зеленью холмов. Они медленно и лениво отдаляются от нас, как стадо странных, плохо подстриженных овец. Вот одна залезла на другую, да так и застыла на ней. Солнце давно уже село. Последнюю полосу света на краю неба медленно гасит наплывающий вечерний туман.
Слева, сквозь тощие овсы, дрожат разбросанные огоньки.
— Деревня? — спрашиваю я.
— Наша деревня! — отвечает Мачей.
Он, видя, что у меня нет ни малейшего желания дать ему поспать, обреченно вздыхает, вынимает из-за пазухи глиняную люльку, плотно набивает ее махоркой и закуривает. Красноватый свет зажженной спички падает на его лицо, повернутое ко мне вполоборота, обрамленное лохматой шапкой и густой бородой.
— Так, — повторяет он, — наша деревня…
— Что ж такая обедневшая?
— Так вышло… Помещик договорился с комиссией. Разве ж мы в этом понимаем?
— А евреи у вас живут?
— У нас нет. На нашей земле им нельзя, а на помещичьей…
— А помещики разрешают?
— Не задарма. Кто как… Есть, которые не слушают ксендза…
— Вредят они вам, евреи-то?
— Вредят? — Мачей бросает на меня изучающий взгляд, некоторое время молчит и потом добавляет: — А что они нам сделают? В поле они не работают. Не про них эта работа. Да и кто им ее даст, землю эту?
— Хороший вопрос!
— Раньше-то они корчмы держали.
— Пили?
— Грешны…
— В долг?
— Когда как… Перед Новым годом, ясное дело, в долг.
— А еврей все записывал на мелок?
— Ясное дело, не дарить же он будет. Так что ж, разве У него жены и детей нет? Каждый, как может, на хлеб зарабатывает.
Тихая, печальная, безлунная ночь. Рассеянные по небу звездочки, редкие, как овес в поле, мерцают как-то устало, бесприютно и горестно… До нас все реже доносится шорох крыльев порхающих в лесу птиц… Справа, на другом краю поля, тянется редкая цепь скупо покрытых зеленью холмов. Они медленно и лениво отдаляются от нас, как стадо странных, плохо подстриженных овец. Вот одна залезла на другую, да так и застыла на ней. Солнце давно уже село. Последнюю полосу света на краю неба медленно гасит наплывающий вечерний туман.
Слева, сквозь тощие овсы, дрожат разбросанные огоньки.
— Деревня? — спрашиваю я.
— Наша деревня! — отвечает Мачей.
Он, видя, что у меня нет ни малейшего желания дать ему поспать, обреченно вздыхает, вынимает из-за пазухи глиняную люльку, плотно набивает ее махоркой и закуривает. Красноватый свет зажженной спички падает на его лицо, повернутое ко мне вполоборота, обрамленное лохматой шапкой и густой бородой.
— Так, — повторяет он, — наша деревня…
— Что ж такая обедневшая?
— Так вышло… Помещик договорился с комиссией. Разве ж мы в этом понимаем?
— А евреи у вас живут?
— У нас нет. На нашей земле им нельзя, а на помещичьей…
— А помещики разрешают?
— Не задарма. Кто как… Есть, которые не слушают ксендза…
— Вредят они вам, евреи-то?
— Вредят? — Мачей бросает на меня изучающий взгляд, некоторое время молчит и потом добавляет: — А что они нам сделают? В поле они не работают. Не про них эта работа. Да и кто им ее даст, землю эту?
— Хороший вопрос!
— Раньше-то они корчмы держали.
— Пили?
— Грешны…
— В долг?
— Когда как… Перед Новым годом, ясное дело, в долг.
— А еврей все записывал на мелок?
— Ясное дело, не дарить же он будет. Так что ж, разве У него жены и детей нет? Каждый, как может, на хлеб зарабатывает.