— Люда давно уже знает, — перебила ее Лиза.
— Ну вот видишь!
— Вижу. Ну и что? Она страдает за отца и боится: вдруг мать узнает. И тебя она любит. И отца ревнует. А ты нарочно резко разговариваешь. Перестала ходить к ним. Сделай так, как будто ничего нет.
И лукавство, вовсе не свойственное Лизе, но столь понятное влюбленным, пришло Лизе на помощь.
— Ведь с твоей стороны нет обмана. Ведь это же он любит тебя. Мало ли кто в тебя влюбляется! Он сказал: «У нее чудесное свойство приковывать к себе сердца».
Надя хотела спросить, когда это он сказал и кому, но только удивленно приподняла брови.
— Твоей вины тут нет никакой, — убеждала Лиза подругу и уже робко сказала: — Подумай, Надя. Я очень прошу тебя!
— Я постараюсь, — ответила Надя и взглянула на Лизу.
Красный отблеск упал на ее бледное лицо, и что-то сверкнуло в Лизиных глазах.
«А почему же ты плачешь?» — хотела спросить Надя и осеклась.
Слезы посыпались дождем, и Лиза утирала их маленьким кулачком, всхлипывала и повторяла:
— Не надо! Не надо!
И было непонятно, что «не надо». Не надо спрашивать о том, что и так ясно? Или не надо мучить того, кого она любила? Или, быть может, не надо его жалеть? Потому что видеть страдания Павла Георгиевича для Лизы все-таки было легче. Недаром говорят: для сострадания нужно быть только человеком, а для сорадования — ангелом.
Однако Наде не пришлось менять свое отношение к Курбатову. Он сам перестал с ней встречаться после малодушного поступка, вызванного ссорой на вечере Толстого.
Близилась весна, и порт готовился к открытию навигации. Курбатов проверял землечерпалки, пристани. Закончил и отослал в столичное издательство свою рукопись об исследованиях лимана. А по ночам, как он сам говорил, вел рассеянную жизнь — играл в карты и кутил.
Он твердо решил победить себя. И, сидя в кресле с книгой у камина и прислушиваясь к тиканью часов, где над циферблатом среди развалин Карфагена сидел бронзовый Марий, Курбатов твердил себе, как Катон, по всякому поводу: «Карфаген должен быть разрушен!» И ему казалось, что он уже близок к победе и восстановлению душевного равновесия.
А Надя была оскорблена. Если Курбатов так легко вычеркнул ее из своей жизни, какая же цена была его чувствам? И как смел он, в таком случае, тревожить ее душу, ее покой, смущать ее?
И, хотя рассудок говорил Наде, что все это неверно, что следует поговорить с матерью, что Курбатов потратил много душевных сил на борьбу с собой, что вытеснить эти чувства и заменить их новыми привязанностями невозможно и она должна теперь радоваться, а не сердиться на Курбатова, — обида и недоумение не проходили. Надя плохо спала, похудела. А мать приписывала недомогание утомлению и надеялась на весенние каникулы.
Пасха была поздняя. Давно прошло весеннее равноденствие, и высоко в небе станицей летели птицы.
На страстной, в канун великого четверга, Люда насильно затащила к себе Надю. Солнце склонялось к закату. Деревянные тротуары освободились от снега, и от них приятно пахло свежевымытыми полами.
Дороги почернели. Ни на санях, ни на телегах ездить было невозможно, лошади проваливались по колено.
В комнате Люды девочки устроились на диване и долго разговаривали о весне, о счастье. Надя была задумчива, не таила своих тревог, боялась, что не попадет в Петербург, и в ее тревоге сквозила грусть первых разочарований.
— Люда давно уже знает, — перебила ее Лиза.
— Ну вот видишь!
— Вижу. Ну и что? Она страдает за отца и боится: вдруг мать узнает. И тебя она любит. И отца ревнует. А ты нарочно резко разговариваешь. Перестала ходить к ним. Сделай так, как будто ничего нет.
И лукавство, вовсе не свойственное Лизе, но столь понятное влюбленным, пришло Лизе на помощь.
— Ведь с твоей стороны нет обмана. Ведь это же он любит тебя. Мало ли кто в тебя влюбляется! Он сказал: «У нее чудесное свойство приковывать к себе сердца».
Надя хотела спросить, когда это он сказал и кому, но только удивленно приподняла брови.
— Твоей вины тут нет никакой, — убеждала Лиза подругу и уже робко сказала: — Подумай, Надя. Я очень прошу тебя!
— Я постараюсь, — ответила Надя и взглянула на Лизу.
Красный отблеск упал на ее бледное лицо, и что-то сверкнуло в Лизиных глазах.
«А почему же ты плачешь?» — хотела спросить Надя и осеклась.
Слезы посыпались дождем, и Лиза утирала их маленьким кулачком, всхлипывала и повторяла:
— Не надо! Не надо!
И было непонятно, что «не надо». Не надо спрашивать о том, что и так ясно? Или не надо мучить того, кого она любила? Или, быть может, не надо его жалеть? Потому что видеть страдания Павла Георгиевича для Лизы все-таки было легче. Недаром говорят: для сострадания нужно быть только человеком, а для сорадования — ангелом.
Однако Наде не пришлось менять свое отношение к Курбатову. Он сам перестал с ней встречаться после малодушного поступка, вызванного ссорой на вечере Толстого.
Близилась весна, и порт готовился к открытию навигации. Курбатов проверял землечерпалки, пристани. Закончил и отослал в столичное издательство свою рукопись об исследованиях лимана. А по ночам, как он сам говорил, вел рассеянную жизнь — играл в карты и кутил.
Он твердо решил победить себя. И, сидя в кресле с книгой у камина и прислушиваясь к тиканью часов, где над циферблатом среди развалин Карфагена сидел бронзовый Марий, Курбатов твердил себе, как Катон, по всякому поводу: «Карфаген должен быть разрушен!» И ему казалось, что он уже близок к победе и восстановлению душевного равновесия.
А Надя была оскорблена. Если Курбатов так легко вычеркнул ее из своей жизни, какая же цена была его чувствам? И как смел он, в таком случае, тревожить ее душу, ее покой, смущать ее?
И, хотя рассудок говорил Наде, что все это неверно, что следует поговорить с матерью, что Курбатов потратил много душевных сил на борьбу с собой, что вытеснить эти чувства и заменить их новыми привязанностями невозможно и она должна теперь радоваться, а не сердиться на Курбатова, — обида и недоумение не проходили. Надя плохо спала, похудела. А мать приписывала недомогание утомлению и надеялась на весенние каникулы.
Пасха была поздняя. Давно прошло весеннее равноденствие, и высоко в небе станицей летели птицы.
На страстной, в канун великого четверга, Люда насильно затащила к себе Надю. Солнце склонялось к закату. Деревянные тротуары освободились от снега, и от них приятно пахло свежевымытыми полами.
Дороги почернели. Ни на санях, ни на телегах ездить было невозможно, лошади проваливались по колено.
В комнате Люды девочки устроились на диване и долго разговаривали о весне, о счастье. Надя была задумчива, не таила своих тревог, боялась, что не попадет в Петербург, и в ее тревоге сквозила грусть первых разочарований.