Преданный и проданный - Павленок Борис Владимирович 24 стр.


— А ты не всё пиши, что я говорю, я ведь не только, чтобы на бумагу слова положить, а и перемолвиться да переведаться таким манером с сыночком своим единственным. Пиши: восьмой уж годок, считай, пошёл, как живёшь ты в людях, и позабыл, чай, о нас. Вот уже и Сашутка, племянница, у тебя выросла, разумница да шустрая такая, а красавица — хоть на иконку положи портрет. Я, старая, уж и буквы позабыла, а она, вишь, письмо составляет тебе...

— Баушк!

— Ага, ага, я помалу буду.

— Разумница, красавица Саша, — повторяет девчонка. — А дальше что?

— Про себя, ишь, запомнила, — улыбается бабушка, — пиши: а достатку в доме никакого, спасибо зятю Энгельгардту, Машиному супругу, когда-никогда то ситчику штуку пришлёт, то шаль подарит...

— А ещё, помнишь, сапоги справил, — подсказывает внучка.

— Ты пиши, что я говорю. Давеча бумага пришла из губернии, требуют тебя в полк на службу, я отговорилась, мол, в Москве в ниверситете учится, а они отвечают, что никакого распоряжения насчёт отставки тем, которые в учёбе, нету. Ты уж озаботься сам и сам решай. Помню, блажил, в архиереи пойдёшь или в генералы, а уж как теперь, и ведать не ведаю. Только ты в службу войсковую не иди, говорят люди, что война наступает.

— Баунь, у меня рука устала, хватит.

— Хватит так хватит. Припиши только: кланяются, мол, тебе сестрица Мария Александровна, да племянница Варенька, несмышлёныш наш, да ещё...

Внучка выводит каракули, а бабушка бубнит нечто невнятное, ветер свистит, стучит в окно. Дарья Васильевна крестится.

— Отписал бы, каково житьё в столицах.

Из открытого окна библиотеки, за которым млел в цветении и солнечном свете утренний сад, нёсся птичий гомон — пташки, всякая на свой лад, славили приход нового дня.

В комнате, пропитанной запахом старых книг, всё говорило о том, что некто здесь изрядно трудится, — фолианты стопками, а иные открытые, закладки, торчащие меж страниц, оплывшие до основания свечи в шандалах, одна-две ещё теплятся, листы бумаги, чистые и исписанные крупным размашистым почерком, раскиданные по столу и торчащие в вазочке перья...

Тут же, раскинув ноги-руки, пристроив под голову парочку добрых инкунабул, богатырски похрапывает, лёжа на бильярдном столе, Григорий Потёмкин. Та же копна чёрных волос, скрученных в несчётное множество завитков, — чистая овчина! — та же смуглость безмятежного во сне лица. Халат на груди распахнулся, обнажив могучий уже торс, начинающий зарастать жёсткими чёрными волосами, длинные голые ноги торчат из-под единственной одёжки, вытянувшись за бортик бильярда.

Никак не нарушив утренней идиллии, бесшумно в распахнутом окне возникла беспорядочная рыжая лохматура Тимошки Розума. Быстрым взглядом зелёных глаз он окинул комнату и, заметив мирно посапывавшего Григория, тихонько свистнул.

Потом ещё раз. Потёмкин всхрапнул. Подождав немного, Тимофей беззвучно запрыгнул в комнату, скрутил козью ножку из оторванного куска бумаги, достал из кармана трут, кресало, высек искру. Струйка желтоватого дыма, изгибаясь, поползла вверх. Тимошка наклонился к Григорию и, набрав в рот едкого дыма, вдул его другу в ноздрю. Гришка захлебнулся и вскочил, ошалело выпучив глаза. Глядя, как он задыхается в кашле, Тимофей захохотал, ухватившись за бортик и откинувшись назад.

Откашлявшись и утерев слёзы, Гришка схватил друга поперёк тела, кинул на бильярдный стол и, загнув салазки, от всей души отвесил ему порцию горячих, приговаривая:

— Ещё оладушка, ещё... С пылу, с жару... — Тимоха визжит, пытаясь вырваться, но Гриц неумолим: — Вот ещё потешка. Не в казарме, чать, потешки прощать!

На шум и визг в библиотеку вбежал привратник, он сильно постарел, но по-прежнему полупьян.

— Что стряслось, барин? Злодея, никак, словил?

— Да нет, гимнастика, — отпустил Тимошку Григорий.

Окинув мутным взором комнату, старик упрекнул:

— А ты не всё пиши, что я говорю, я ведь не только, чтобы на бумагу слова положить, а и перемолвиться да переведаться таким манером с сыночком своим единственным. Пиши: восьмой уж годок, считай, пошёл, как живёшь ты в людях, и позабыл, чай, о нас. Вот уже и Сашутка, племянница, у тебя выросла, разумница да шустрая такая, а красавица — хоть на иконку положи портрет. Я, старая, уж и буквы позабыла, а она, вишь, письмо составляет тебе...

— Баушк!

— Ага, ага, я помалу буду.

— Разумница, красавица Саша, — повторяет девчонка. — А дальше что?

— Про себя, ишь, запомнила, — улыбается бабушка, — пиши: а достатку в доме никакого, спасибо зятю Энгельгардту, Машиному супругу, когда-никогда то ситчику штуку пришлёт, то шаль подарит...

— А ещё, помнишь, сапоги справил, — подсказывает внучка.

— Ты пиши, что я говорю. Давеча бумага пришла из губернии, требуют тебя в полк на службу, я отговорилась, мол, в Москве в ниверситете учится, а они отвечают, что никакого распоряжения насчёт отставки тем, которые в учёбе, нету. Ты уж озаботься сам и сам решай. Помню, блажил, в архиереи пойдёшь или в генералы, а уж как теперь, и ведать не ведаю. Только ты в службу войсковую не иди, говорят люди, что война наступает.

— Баунь, у меня рука устала, хватит.

— Хватит так хватит. Припиши только: кланяются, мол, тебе сестрица Мария Александровна, да племянница Варенька, несмышлёныш наш, да ещё...

Внучка выводит каракули, а бабушка бубнит нечто невнятное, ветер свистит, стучит в окно. Дарья Васильевна крестится.

— Отписал бы, каково житьё в столицах.

Из открытого окна библиотеки, за которым млел в цветении и солнечном свете утренний сад, нёсся птичий гомон — пташки, всякая на свой лад, славили приход нового дня.

В комнате, пропитанной запахом старых книг, всё говорило о том, что некто здесь изрядно трудится, — фолианты стопками, а иные открытые, закладки, торчащие меж страниц, оплывшие до основания свечи в шандалах, одна-две ещё теплятся, листы бумаги, чистые и исписанные крупным размашистым почерком, раскиданные по столу и торчащие в вазочке перья...

Тут же, раскинув ноги-руки, пристроив под голову парочку добрых инкунабул, богатырски похрапывает, лёжа на бильярдном столе, Григорий Потёмкин. Та же копна чёрных волос, скрученных в несчётное множество завитков, — чистая овчина! — та же смуглость безмятежного во сне лица. Халат на груди распахнулся, обнажив могучий уже торс, начинающий зарастать жёсткими чёрными волосами, длинные голые ноги торчат из-под единственной одёжки, вытянувшись за бортик бильярда.

Никак не нарушив утренней идиллии, бесшумно в распахнутом окне возникла беспорядочная рыжая лохматура Тимошки Розума. Быстрым взглядом зелёных глаз он окинул комнату и, заметив мирно посапывавшего Григория, тихонько свистнул.

Потом ещё раз. Потёмкин всхрапнул. Подождав немного, Тимофей беззвучно запрыгнул в комнату, скрутил козью ножку из оторванного куска бумаги, достал из кармана трут, кресало, высек искру. Струйка желтоватого дыма, изгибаясь, поползла вверх. Тимошка наклонился к Григорию и, набрав в рот едкого дыма, вдул его другу в ноздрю. Гришка захлебнулся и вскочил, ошалело выпучив глаза. Глядя, как он задыхается в кашле, Тимофей захохотал, ухватившись за бортик и откинувшись назад.

Откашлявшись и утерев слёзы, Гришка схватил друга поперёк тела, кинул на бильярдный стол и, загнув салазки, от всей души отвесил ему порцию горячих, приговаривая:

— Ещё оладушка, ещё... С пылу, с жару... — Тимоха визжит, пытаясь вырваться, но Гриц неумолим: — Вот ещё потешка. Не в казарме, чать, потешки прощать!

На шум и визг в библиотеку вбежал привратник, он сильно постарел, но по-прежнему полупьян.

— Что стряслось, барин? Злодея, никак, словил?

— Да нет, гимнастика, — отпустил Тимошку Григорий.

Окинув мутным взором комнату, старик упрекнул:

Назад Дальше