Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке - Евгений Анисимов 17 стр.


В сыскном процессе ответчик оказывался в неравном с изветчиком положении. Форма сыскного процесса не позволяла ответчику ознакомиться с содержанием извета и выстроить линию своей защиты. Законы и установления о сыске не предполагали этого непременного элемента всякого состязательного процесса. О сути обвинений ответчик узнавал непосредственно на допросе. В этом состояло существенное расхождение процесса сыска с нормами процессуального права, принятыми в состязательном суде. Согласно указу «О форме суда» 1723 г., судье, взявшемуся задело, надлежало «прежде суда… дать список ответчику с пунктов, поданных челобитчиком для ведения ко оправданию». Отточия мною поставлены умышленно: в оригинале на их месте сделано (в скобках) исключение, предназначенное как раз для ведения сыскного, политического процесса: «…(кроме сих дел: измены, злодейства или слов, противных на императорское величество и его величества фамилию и бунт)» (5872-7, 4344). Иначе говоря, все государственные преступления подпадали под это исключение, и поэтому ответчик никогда не получал «для ведения ко оправданию» копию извета. В проекте Уложения 1754 г. прямо сказано, что ответчикам «с поданных на них доносных пунктов списков или копий не давать, но распрашивать их как злодеев» (596, 2).

Человек, ставший ответчиком в политическом сыске, прекрасно понимал, что последует за его безусловным признанием правоты сделанного на него извета — ведь, согласно закону, признание ответчика в совершении преступления позволяло судье уже вынести приговор. Более того, даже если допрос начался с признания ответчиком извета, ему не становилось лучше — в подтверждение признания ответчика все равно пытали (см. ниже). Поэтому ответчик часто «запирался» («в говорении означеннаго не винился») или признавал обвинения лишь отчасти, с оговорками. Оговорки же эти, по принятым тогда правилам сыска, были крайне нежелательны — ведь варианты сказанных «непристойных слов» рассматривались уже как другие «непристойные слова», т. е. как преступление. Часто бывало, что ответчик признавался в говорении «непристойных слов», но при этом уточнял, что, произнося эти слова, он имел в виду что-то другое, во всяком случае не то, о чем донес на него изветчик, неверно интерпретируя его слова как оскорбление чести государя. В другом случае ответчик, соглашаясь в целом со смыслом переданных изветчиком «непристойных слов», настаивал на том, что сказанное не было в столь грубой и оскорбительной форме, как это подает в своем доносе изветчик.

Все эти уточнения следователи называли «выкрутками». В 1718 г. киевлянин Антон Наковалкин сказал своему спутнику подьячему Алексею Березину: «По которых мест государь жив, а ежели умрет, то-де быть другим». Березин донес на Наковалкина в Тайную канцелярию. И на допросе Наковалкин объяснил свою фразу так: «Ныне при Царском величестве все под страхом и мо[гут] быть твердо, покамест Его ц.в. здравствует, а ежели каков грех учинится и Его ц.в. не станет, то может быть что все не под таким будут страхом, как ныне при Его величестве для того, что может быть, что он, государь царевич Петр Петрович будет не таким что отец его, Его величество». Так Наковалкин формально признал извет, но трактовал сказанное им как нечто весьма похвальное Петру I. Но «выкрутка» мало помогла Наковалкину: его пороли вообще уже за саму тему разговора — как известно, рассуждать о сроке жизни государя было запрещено. В декабре 1722 г. было начато знаменитое дело «о полтергейсте» в Троицкой церкви в С.-Петербурге. Когда дьякон Федосеев узнал о страшном ночном шуме и грохоте на запертой колокольне, он не только согласился с протопопом Герасимом Титовым, сказавшим, что на колокольне возится «кикимора», черт, но добавил фразу, которая живет с Петербургом уже третье столетие: «Питербур-ху пустеть (пусту. — Е.А.) будет». На следствии в Тайной канцелярии дьякон стал «выкручиваться», и смысл его «выкрутки» свелся к следующему: «А толковал с простоты своей в такой силе: понеже-де Императорского величества при С.-Питербурхе не обретается и прочие выезжают, так Питер-бурх и пустеет». Федосееву, конечно, не поверили и спросили о возможных сообщниках, намеревавшихся опустошить столицу: «Не имел ли ты с кем вымыслу о пустоте Питербурха?» (664, 89).

Арестованный в 1722 г. монах Иоаким (в миру Яков) обвинялся в произнесении следующих слов об императрице Екатерине Алексеевне: «Она нам какая царица, она прелюбодейка, нам царица старая (Евдокия. — Е.А.), а эта-де прелюбодейка». На допросе и во время пыток Иоаким пытался привлечь на помощь Евангелие и сказал: «Те слова суще он, Яков, говорил для того, что в Евангелии от Матфея написано: «Аще пустит муж жену и поимеет иную прелюбы творит” и он-де с того Евангелия означенные слова про нее, Великую государыню императрицу и говорил» (322, 85; 31, 8об.). «Выкрутка» Якову не помогла — ссылка на Евангелие в Тайной канцелярии аргументом не считалась. В 1723 г. пытался «выкрутиться» швед Питер Вилькин, сказавший при многих свидетелях, что царю Петру I никак больше трех лет не прожить. В «роспросе» он утверждал, что «три года жить Его и.в. таких слов я, Питер, не говаривал», а якобы говорил, что царь проживет еще лет десять. На последнем показании, несмотря на обличение доносчика и свидетелей, Вилькин настаивал даже под угрозой пытки. Кажется, он рассчитывал, что, «накинув» 51-летнему царю еще семь лет жизни, он спасет себя, — прожить 61 год по тем временам мог желать себе каждый. По-видимому, «версия» Вилькина о десяти отпущенных царю годах жизни вполне устроила Петра I. Царь приказал болтуна «сечь батоги нещадно» и выпустить на свободу (664, 89, 93–94; 78, 275, 215).

Все эти «выкрутки» усложняли и затягивали расследование: формальная сторона дела (в данном случае установление буквальной точности сказанного «непристойного слова») требовала дополнительных допросов и справок. Проблемы ответчика в конечном счете сводились к тому, что в те времена не существовало презумпции невиновности. Ответчику предстояло самому доказывать свою невиновность, даже в том случае, когда изветчик оказывался бессилен в «доведении» извета. В «Кратком изображении процессов» об этом сказано ясно: «Должен ответчик невиновность свою основательным показанием… оправдать и учиненное на него доношение правдою опровергнуть» (626-4, 414). Конечно, у ответчика была возможность представить свидетелей своей невиновности, но анализ политических дел за длительный период убеждает, что в политическом процессе свидетелями выступали преимущественно люди, представленные изветчиком, шире — обвинением, и только в том случае, когда они отказывались признать извет, их можно условно причислить к свидетелям ответчика.

Следователи стремились по возможности быстрее достичь результата, а именно признаний ответчика своего преступления и вины. Это признание в юриспруденции того времени имело, как писал юрист XIX в. М. Михайлов, «такую силу несомненности, что оканчивало разбор судебного дела» (173, 127), но только — добавим от себя — не в политическом процессе, ибо после этого от ответчика требовали подробно рассказать о целях, мотивах, средствах, способах преступления и, конечно, о сообщниках, а также (в отдельных делах) о возможных связях с заграницей. И хотя в законодательных записках Екатерины II «постижение подлинной истины», т. е. выявление всех обстоятельств совершенного преступления, выдвигалось на первый план при расследовании преступлений, тем не менее эта цель оставалась только благим пожеланием просвещенной государыни даже в ее гуманное время. По-прежнему, как и раньше, главным для следствия оставалось достижение безусловного признания преступника. Этой истинной и неизменной цели следствия соответствовала вся обстановка «роспроса», который велся при сильном психологическом давлении на человека. При этом ответчика долго «выдерживали» (нередко в цепях) в душной, грязной колодничьей палате, в компании со страшными безносыми и безухими ворами, нередко в полной неизвестности относительно причины ареста. В записках Григория Винского дается яркое описание, как я думаю, типичной работы сыска с новым «клиентом». Для начала арестованного Винского без предъявления каких бы то ни было обвинений неделю продержали в темной, сырой камере. Эту одиночку использовали для «подготовки» подследственного, который от ужаса и тоски три дня ничего не ел и не пил, а все время напряженно думал о возможных причинах ареста и заточения. Приведенный в присутствие Винский, грязный, небритый, с беспорядком в одежде, увидел сидящих за столом чиновников во главе с обер-прокурором Терским, известным в народе по прозвищу «Багор» (286-1, 314).

Терский встретил узника грозной речью: именем императрицы он предупредил Винского, что целью расследования является намерение власти «возбудить в каждом преступнике раскаяние и заставить его учинить самопроизвольное, искреннее признание, обнадеживая чистосердечно раскаивающемуся не только прощение, но и награждение, [тогда] как строптивым и непокорным Ея (императрицы. — Е.А.) воле, за утаение [же] малейшей вины — жестокое и примерное наказание, как за величайшее злодеяние» (187, 82–83). Это был типичный, характерный для сыска прием: действуя от имени верховной власти, следователи стремились запугать допрашиваемого. Само обращение на «ты» заведомо унижало честь дворянина. В серии вопросов, которые задавал Шешковский в 1792 г. Н.И. Новикову в Тайной канцелярии, вежливость в обращении (на «вы») выдержана только до тех вопросов, которые касаются «оскорбления чести Ея и.в.». Эти вопросы уже задаются с подчеркнутой грубостью, на «ты»: «Взятая в письмах твоих бумага, которая тебе показывала, чьею рукою писана и какой конец оная сохранилась у тебя(497, 454). Приемы следствия, примененные к Винскому, довольно банальные, ставили цель напугать ответчика, к которому тотчас применялся также другой, весьма распространенный прием: следователи говорили, что им и так, без допроса, все хорошо известно, что от ответчика требуется только признание вины. «Прибавлю еще, — сказал Терский, — что укрывательство с твоей стороны будет совершенно тщетным, ибо все твои деяния, до малейших, комиссии известны». После этого начался допрос (187, 82–83).

Так же допрашивали в 1774 г. Кильтфингера и других приближенных «принцессы Владимирской» — «княжны Таракановой». Им было сказано, что «обстоятельства их жизни уже известны следствию, следовательно, всякая ложь с их стороны будет бесполезна, и [что] все средства будут употреблены для узнания самых сокровеннейших тайн и поэтому лучше всего рассказать с полным откровением все, что им известно, это одно может доставить снисхождение и даже помилование» (441, 580 см. также 433, 51–50).

Вообще смысл допроса на начальной стадии во многом строился в расчете сбить допрашиваемого с толку, разрушить обдуманную им систему защиты, привести в замешательство, запутать. Винский вины своей не признал, и убедившийся в тщетности своих угроз Терский приказал писцу не записывать оправдательные ответы Винского. После этого обер-прокурор изменил тактику. Между ним и Винским произошел такой диалог: «Посему ты святой? Ась? — Святой, не святой, да не очень и грешен. — Ты еще и пошучиваешь… Я тебе говорил, что комиссии все твои дела известны. — Говорили, но я знаю, что нечему быть известным. — А как я разверну сию бумагу, тогда уж поздно будет. — А разверните. — О! Ты, брат, видно, хват — тебе смерть копейка — Смерти я не боюсь, а сказать напраслину не хочу. — Посмотрим (Понизив голос). Теперь пойди!» (177, 82–84).

Допускаю, что Винский не вел себя на допросе так спокойно и даже с вызовом, как он это описывает в мемуарах, но в приведенном отрывке хорошо видны приемы, к которым прибегали следователи при допросах. Учтем при этом, что в 1779 г. Россией правила гуманная Екатерина II, Винского обвиняли в хотя и важном преступлении — банковской афере, но все-таки это не оскорбление чести государыни или измена. Винский был дворянин, его, без особого на то именного указа, не могла тронуть палаческая рука, да и пытки тогда формально не существовали. Наконец, сам хамоватый Терский не был так страшен, как Шешковский, одно имя которого вызывало ужас у современников. Что же было с теми людьми, которые в другую эпоху — при Петре I — попадали в палату, где за столом сидел страшный князь Ромодановский или сам Петр I? Легенда гласит, что когда в 1724 г. к царю ввели Виллима Монса — разоблаченного любовника императрицы Екатерины, то этот мужественный человек, встретившись глазами с царем, упал в обморок от страха (665, 192).

В рассказе Еинского примечателен тот момент, когда Терский запрещает канцеляристу записывать явно невыгодные для следствия ответы Винского. Действительно, знакомство со следственными материалами показывает, что записи допросов в большинстве своем отличаются необыкновенной гладкостью и не содержат ничего, что противоречило бы замыслу следствия. Они никогда не фиксируют сколь-нибудь убедительных аргументов подследственных в их пользу, зато часто ограничиваются дежурной фразой отказа от признания вины: «Во всем том запирался». Из рассказа А.П. Бестужева уже после его возвращения из ссылки видно, как достигались «гладкость» и подозрительная простота записей допросов государственного преступника. После помилования Бестужев писал, что следователь по его делу 1758 г. Волков «многие ответы мои, служившие к моему оправданию, записать отрекался и их не принимал, а которые ответы бывало заблагорассудит записать и по многим спорам перечернивать, но те черновые ответы не давал мне читать, прочитывал только сам и давал мне подписывать, но не под всяким пунктом, но только внизу» (657, 313–314).

В промежутке между допросами ответчика следователи работали над документами, сопоставляли показания, внимательно читали взятые излома преступника письма, рассматривали пометы на полях, изучали в поисках криминала конспекты и иные записи. Все это делалось, чтобы в одних случаях действительно выявить истину, уточнить конкретные обстоятельства дела, а в других — найти какую-то зацепку в показаниях ответчика, использовать для этого малейшую обмолвку подследственного. В 1732 г. у арестованного Казанского митрополита Сильвестра изъяли все его бумаги. Особое внимание следователей привлекли пометы в тетради, где была записана история о белом клобуке во времена Древнего Рима — этой святыне православия. Из помет следовало, что Сильвестр недоволен запрещением Петра I носить клобук церковным иерархам. Однако Сильвестр отвечал, что помета эта «не к поношению чести государыни (имелась в виду Анна Ивановна. — Е.А.), ниже злобствуя, но токмо укоряя римлян». Если эту трактовку пометы следователи признали, то уж против «укорительных» пометок на тексте указа Петра I о монастырях Сильвестру сказать в свое оправдание было нечего, и в «роспросе» он покаялся: «Сделал то от неразумения своего, а не по злобе и не к поношению Ея и.в.», но этому оправданию уже не поверили (775, 344).

В наиболее важных делах следствие допрашивало ответчика (а иногда и свидетелей) по определенной схеме, по заранее составленным «вопросным пунктам». Возникали такие «вопросные пункты» на основе данных извета, изъятых у преступника документов, затем их пополняли вопросами, навеянными показаниями ответчика и других участников процесса. Все крупные политические дела не обходились без этих, подчас пространных списков вопросов. При ведении крупных политических дел «вопросные пункты» (или «пункты к допросу», «апробованные пункты», «генеральные пункты») составляли сами монархи или наиболее влиятельные при дворе люди. И по форме, и по существу вопросы имели заметный обличительный уклон, их авторы сразу же требовали от ответчика раскаяния, чистосердечного признания, а также подробностей о преступлении, о его целях, данных о сообщника. В делах же ординарных, «неважных» вопросные пункты составляли в Тайной канцелярии, и они во многом были трафаретны. С годами сложилась определенная канцелярская техника писания «вопросных пунктов». Каждый пункт, как записано в одной из рекомендаций следователям, «больше одного обстоятельства [дела] в себе не содержал», с тем чтобы допрашиваемый не путался и не вносил неясности в расследование или, как тогда писали, «дело с делом смешал» (596, 14–15). Надлежало следить, чтобы во время «роспроса» нельзя было сообщить допрашиваемому таких сведений, которые бы помогли ему усилить защиту, подготовиться к ответу на другие вопросы. «Роспрос» шел последовательно «от пункта к пункту», при необходимости прерывался, чтобы обновить, дополнить списки вопросов.

Так было в деле архиепископа Феодосия, попавшего в опалу в 1725 г. Он обвинялся в оскорблении чести Екатерины I, так как безобразно повел себя во дворце, потом отказался по приглашению государыни приехать на государев обед. Однако следствие не стало углубляться в подробности дела. Ушаков и Толстой, получившие прямое указание императрицы расправиться со строптивым иерархом, принялись собирать у его коллег по Синоду сведения о подозрительных суждениях Феодосия. Члены Синода взяли перья и припомнили многое из того, что говорил «неприличного» Феодосий. Позже в именном указе — приговоре по делу Феодосия было сказано, будто бы все эти убийственные для архиепископа показания — плод собственной инициативы иерархов церкви, от которых «по присяжной их верности… донесено, что он же, Феодосий, в разные времена, иным наедине, иным же и при собрании, с враждою явно произносил слова бесчестныя и укорительныя» о Екатерине и Петре. Затем, уже по этим доносам, были составлены «вопросные пункты» и архиепископа допросили по ним. Феодосий отвечал письменно — он писал ответы против каждого вопроса (572, 176–177, 201).

При допросе следователи стремились добиться точных, недвусмысленных ответов от обвиненного изветчиком человека. Для этого в ответе нередко воспроизводился сам вопрос (составленный зачастую на основе буквального повторения извета), интерпретированный либо как согласие, либо как отрицание ответчика. Так, ответы царевны Марфы, которую в 1698 г. лично допрашивал Петр I о связях с мятежными стрельцами, записаны были как бы в «зеркальном отражении» к извету, полученному следствием от постельницы Анны Клушиной. Если снять в тексте отрицательную частицу «не» и определение «никакой», а также исключить заключительную фразу из показаний Марфы, то остается собственно текст извета Клушиной на царевну. В расспросе Марфа «сказала: “У той же постельницы Анны она, царевна, стрелецкой челобитной никакой не принимывала и в карман к себе не кладывала, а Чубарова полку стрельчих сыскать ей, Анне, не приказывала, и письма с нею от себя никакого не посылывала, и стрельчихе отдавать не веливала… и таких слов ей, Анне, [то]-де письмо отдала она, царевна, ей поверя, будет-де про то письмо пронесется и тебя-де роспытают, а мне, опричь монастыря, ничего не будет, не говорила. Тем ее та Анна поклепала”» (163, 81; см. 325-2, 64–65). Как мы видим, письменные советы на «вопросные пункты» не отличались большим разнообразием и мало что давали для уточнения позиции ответчика, который на допросе, в сущности, говорил «да» или «нет».

Массовые следственные действия во время восстаний приводили к составлению единых, типовых вопросов, на которые отвечали десятки и сотни политических преступников. Так допрашивали стрельцов во время Стрелецкого розыска 1698 г. Вопросы к следствию по их делу были написаны самим Петром I, который их позже уточнял (197, 83). Опыт работы Секретной комиссии с тысячами пугачевцев, взятых в плен в середине июля 1774 г., побудил начальника комиссии генерала П.С. Потемкина пересмотреть утвержденную ранее систему допросов и выработать обобщенную инструкцию-вопросник, которую он сам составил и послал следователям. Каждому из взятых в плен пугачевцев задавали семь вопросов, целью которых было установить степень причастности человека к бунту, а также выявить истинные причины возвышения Пугачева (418-3, 397–398; 522, 21).

Письменные (собственноручные) ответы ответчик писал либо в своей камере — для этого ему выдавали обычно категорически запрещенные в заключении бумагу, перо и чернила, либо (чаще), сидя перед следователями, которые, несомненно, участвовали в составлении ответов, «выправляли» их. Часто ответы писали со слов ответчика и канцеляристы. Они располагали вопросы в левой части страницы, а ответы, как бы длинны они ни были, напротив вопросов — в правой части. Вначале составлялся черновой вариант ответов, который потом перебеляли. Именно беловой вариант ответчик закреплял своей подписью. Юлиана Менгден в 1742 г. подписалась: «В сем допросе сказала я самую сущую правду, ничего не угая, а ежели кем изобличена буду в противном случае, то подлежу Ея и.в. высочайшему и правосудному гневу» (410, 60, см. 719, 154).

В 1767 г. Арсений Мациевич не ограничился подписью, а сделал дополнение, подчеркивая то, что следователи умышленно не учли нечто при записи его показаний: «И в сем своем допросе он, Арсений, показал самую истинную правду, ничего не утаил, а естьли мало что утаил или кем в чем изобличен будет, то подвергает себя смертной казни, а притом объявляет, что архимандрит Антоний и вся братия Никольского Корельского монастыря пьяницы и донос на него, Арсения, для того делают, чтоб его выжить из монастыря, а им свободнее пить» (483, 332).

В документах «роспроса» встречаются такие выражения: «порядочно допрашивать», «увещевать», «устрашать». Это не эвфемизмы пытки, а лишь синоним морального давления следователей на допрашиваемого, которого они старались уговорить покаяться, припугнуть пыткой («распросить и пыткою постращать»), пригрозить в случае его молчания или «упрямства» страшным приговором. Под понятием «увещевать» можно понимать и ласковые уговоры, обращения к совести, чести преступника, и пространные беседы с позиции следования логике, здравому смыслу, и попытки переубедить с точки зрения веры. Были попытки вступить с подследственным в дискуссию (что особенно часто делали в процессах раскольников) и тем самым добиться цели. Наиболее частыми увещевателями выступали священники. Они «увещевали с прещением (угрозой. — Е.А.) Страшного суда Божия немалою клятвою», чтобы подследственный говорил правду и не стал виновником пытки невинных людей, как это и бывало в некоторых делах. Для верующего, совестливого человека, знающего за собой преступление, это увещевание становилось тяжким испытанием, но многие, страшась мучений, были готовы пренебречь увещеванием и отправить другого на пытку. В истории 1755 г. с помещицей Марией Зотовой так и произошло. После увещевания она по-прежнему отрицала свою вину (это было дело о подлоге), при ней пытали ее дворовых. В итоге Зотова, не дойдя до своей пытки, признала вину, и «тяжкие истязания пытками, к которым помянутая вдова Зотова чрез тот свой подлог привлекла неповинных» привели ее к более суровому наказанию, чем предполагалось поначалу (270, 144–145).

В июле 1790 г. при разборе дела Радищева в Палате уголовного суда Петербургской губернии после ответов подсудимого на вопросы судьи постановили подвергнуть Радищева (в своем присутствии) «увещанию священническому». Эго была, в сущности, процедура открытой, публичной исповеди, на которой священник увещевал подсудимого сказать правду. Таким образом судьи пытались выяснить, действительно ли при написании своей книги Радищев не имел иного намерения, как «быть известному между сочинителями остроумным» (так он первоначально показал о причинах издания «Путешествия») и что у него не было сообщников». После ритуала исповеди Радищева принудили написать расписку в подтверждение сказанных «по увещанию священническому» слов с припиской канцеляриста об имени увещевавшего священника (130, 216).

При увещевании священнику категорически запрещалось узнавать, в чем же суть самого дела, из-за которого упорствует в непризнании своей вины его духовный сын. Вовремя расследования дела Иоганны Петровой и Елизаветы Вестейгарт было указано «допустить их веры пасторов, которые их також и девицу Лизбет увещавали накрепко, чтоб объявили истину, не скрывая ничего, только чтоб пасторам слов тех не говорили. Пастору Нациусу было предписано уговорить женщин сказать правду, но особо указано, «чтобы при увещании он о тех делах, о чем Вестенгард (изветчица. — Е.А.) доносит, их не выспрашивал» (56, 13 об.; 322, 553).

Когда арестованный в 1740 г. по делу Бирона А.П. Бестужев-Рюмин и его жена попросили прислать к ним священников (православного — мужу и пастора — жене), то охране предписали святым отцам «накрепко подтверждать, что ежели при том он, Бестужев или же она, жена его, о каких до государства каким-либо образом касающихся делах, что говорили, то б они то по должности тотчас объявили, как то по указам всегда надлежит» (462, 179). А указ такой был широко известен — 17 мая 1722 г., когда Синод обязал священников под угрозой жестоких наказаний раскрывать тайну исповеди. Эго они в течение двух с половиной веков и делали. И правители, и сама церковь относились к этому кощунству абсолютно спокойно, как к рутине. Екатерина II была огорчена, когда узнала, что умершая 4 декабря 1774 г. самозванка («Тараканова») в исповеди священнику «ни в чем не созналась, хотя впрочем искренно раскаивалась в том, что с самой молодости жила в нечистоте тела» (640, 443). Так она унесла с собой в могилу тайну своего самозванства, не открыв ее даже на пороге смерти. Возможно, если бы она сразу после исповеди не умерла, то ее бы допрашивали и дальше, уже используя в допросах те факты, о которых она говорила священнику.

В сыскном процессе ответчик оказывался в неравном с изветчиком положении. Форма сыскного процесса не позволяла ответчику ознакомиться с содержанием извета и выстроить линию своей защиты. Законы и установления о сыске не предполагали этого непременного элемента всякого состязательного процесса. О сути обвинений ответчик узнавал непосредственно на допросе. В этом состояло существенное расхождение процесса сыска с нормами процессуального права, принятыми в состязательном суде. Согласно указу «О форме суда» 1723 г., судье, взявшемуся задело, надлежало «прежде суда… дать список ответчику с пунктов, поданных челобитчиком для ведения ко оправданию». Отточия мною поставлены умышленно: в оригинале на их месте сделано (в скобках) исключение, предназначенное как раз для ведения сыскного, политического процесса: «…(кроме сих дел: измены, злодейства или слов, противных на императорское величество и его величества фамилию и бунт)» (5872-7, 4344). Иначе говоря, все государственные преступления подпадали под это исключение, и поэтому ответчик никогда не получал «для ведения ко оправданию» копию извета. В проекте Уложения 1754 г. прямо сказано, что ответчикам «с поданных на них доносных пунктов списков или копий не давать, но распрашивать их как злодеев» (596, 2).

Человек, ставший ответчиком в политическом сыске, прекрасно понимал, что последует за его безусловным признанием правоты сделанного на него извета — ведь, согласно закону, признание ответчика в совершении преступления позволяло судье уже вынести приговор. Более того, даже если допрос начался с признания ответчиком извета, ему не становилось лучше — в подтверждение признания ответчика все равно пытали (см. ниже). Поэтому ответчик часто «запирался» («в говорении означеннаго не винился») или признавал обвинения лишь отчасти, с оговорками. Оговорки же эти, по принятым тогда правилам сыска, были крайне нежелательны — ведь варианты сказанных «непристойных слов» рассматривались уже как другие «непристойные слова», т. е. как преступление. Часто бывало, что ответчик признавался в говорении «непристойных слов», но при этом уточнял, что, произнося эти слова, он имел в виду что-то другое, во всяком случае не то, о чем донес на него изветчик, неверно интерпретируя его слова как оскорбление чести государя. В другом случае ответчик, соглашаясь в целом со смыслом переданных изветчиком «непристойных слов», настаивал на том, что сказанное не было в столь грубой и оскорбительной форме, как это подает в своем доносе изветчик.

Все эти уточнения следователи называли «выкрутками». В 1718 г. киевлянин Антон Наковалкин сказал своему спутнику подьячему Алексею Березину: «По которых мест государь жив, а ежели умрет, то-де быть другим». Березин донес на Наковалкина в Тайную канцелярию. И на допросе Наковалкин объяснил свою фразу так: «Ныне при Царском величестве все под страхом и мо[гут] быть твердо, покамест Его ц.в. здравствует, а ежели каков грех учинится и Его ц.в. не станет, то может быть что все не под таким будут страхом, как ныне при Его величестве для того, что может быть, что он, государь царевич Петр Петрович будет не таким что отец его, Его величество». Так Наковалкин формально признал извет, но трактовал сказанное им как нечто весьма похвальное Петру I. Но «выкрутка» мало помогла Наковалкину: его пороли вообще уже за саму тему разговора — как известно, рассуждать о сроке жизни государя было запрещено. В декабре 1722 г. было начато знаменитое дело «о полтергейсте» в Троицкой церкви в С.-Петербурге. Когда дьякон Федосеев узнал о страшном ночном шуме и грохоте на запертой колокольне, он не только согласился с протопопом Герасимом Титовым, сказавшим, что на колокольне возится «кикимора», черт, но добавил фразу, которая живет с Петербургом уже третье столетие: «Питербур-ху пустеть (пусту. — Е.А.) будет». На следствии в Тайной канцелярии дьякон стал «выкручиваться», и смысл его «выкрутки» свелся к следующему: «А толковал с простоты своей в такой силе: понеже-де Императорского величества при С.-Питербурхе не обретается и прочие выезжают, так Питер-бурх и пустеет». Федосееву, конечно, не поверили и спросили о возможных сообщниках, намеревавшихся опустошить столицу: «Не имел ли ты с кем вымыслу о пустоте Питербурха?» (664, 89).

Арестованный в 1722 г. монах Иоаким (в миру Яков) обвинялся в произнесении следующих слов об императрице Екатерине Алексеевне: «Она нам какая царица, она прелюбодейка, нам царица старая (Евдокия. — Е.А.), а эта-де прелюбодейка». На допросе и во время пыток Иоаким пытался привлечь на помощь Евангелие и сказал: «Те слова суще он, Яков, говорил для того, что в Евангелии от Матфея написано: «Аще пустит муж жену и поимеет иную прелюбы творит” и он-де с того Евангелия означенные слова про нее, Великую государыню императрицу и говорил» (322, 85; 31, 8об.). «Выкрутка» Якову не помогла — ссылка на Евангелие в Тайной канцелярии аргументом не считалась. В 1723 г. пытался «выкрутиться» швед Питер Вилькин, сказавший при многих свидетелях, что царю Петру I никак больше трех лет не прожить. В «роспросе» он утверждал, что «три года жить Его и.в. таких слов я, Питер, не говаривал», а якобы говорил, что царь проживет еще лет десять. На последнем показании, несмотря на обличение доносчика и свидетелей, Вилькин настаивал даже под угрозой пытки. Кажется, он рассчитывал, что, «накинув» 51-летнему царю еще семь лет жизни, он спасет себя, — прожить 61 год по тем временам мог желать себе каждый. По-видимому, «версия» Вилькина о десяти отпущенных царю годах жизни вполне устроила Петра I. Царь приказал болтуна «сечь батоги нещадно» и выпустить на свободу (664, 89, 93–94; 78, 275, 215).

Все эти «выкрутки» усложняли и затягивали расследование: формальная сторона дела (в данном случае установление буквальной точности сказанного «непристойного слова») требовала дополнительных допросов и справок. Проблемы ответчика в конечном счете сводились к тому, что в те времена не существовало презумпции невиновности. Ответчику предстояло самому доказывать свою невиновность, даже в том случае, когда изветчик оказывался бессилен в «доведении» извета. В «Кратком изображении процессов» об этом сказано ясно: «Должен ответчик невиновность свою основательным показанием… оправдать и учиненное на него доношение правдою опровергнуть» (626-4, 414). Конечно, у ответчика была возможность представить свидетелей своей невиновности, но анализ политических дел за длительный период убеждает, что в политическом процессе свидетелями выступали преимущественно люди, представленные изветчиком, шире — обвинением, и только в том случае, когда они отказывались признать извет, их можно условно причислить к свидетелям ответчика.

Следователи стремились по возможности быстрее достичь результата, а именно признаний ответчика своего преступления и вины. Это признание в юриспруденции того времени имело, как писал юрист XIX в. М. Михайлов, «такую силу несомненности, что оканчивало разбор судебного дела» (173, 127), но только — добавим от себя — не в политическом процессе, ибо после этого от ответчика требовали подробно рассказать о целях, мотивах, средствах, способах преступления и, конечно, о сообщниках, а также (в отдельных делах) о возможных связях с заграницей. И хотя в законодательных записках Екатерины II «постижение подлинной истины», т. е. выявление всех обстоятельств совершенного преступления, выдвигалось на первый план при расследовании преступлений, тем не менее эта цель оставалась только благим пожеланием просвещенной государыни даже в ее гуманное время. По-прежнему, как и раньше, главным для следствия оставалось достижение безусловного признания преступника. Этой истинной и неизменной цели следствия соответствовала вся обстановка «роспроса», который велся при сильном психологическом давлении на человека. При этом ответчика долго «выдерживали» (нередко в цепях) в душной, грязной колодничьей палате, в компании со страшными безносыми и безухими ворами, нередко в полной неизвестности относительно причины ареста. В записках Григория Винского дается яркое описание, как я думаю, типичной работы сыска с новым «клиентом». Для начала арестованного Винского без предъявления каких бы то ни было обвинений неделю продержали в темной, сырой камере. Эту одиночку использовали для «подготовки» подследственного, который от ужаса и тоски три дня ничего не ел и не пил, а все время напряженно думал о возможных причинах ареста и заточения. Приведенный в присутствие Винский, грязный, небритый, с беспорядком в одежде, увидел сидящих за столом чиновников во главе с обер-прокурором Терским, известным в народе по прозвищу «Багор» (286-1, 314).

Терский встретил узника грозной речью: именем императрицы он предупредил Винского, что целью расследования является намерение власти «возбудить в каждом преступнике раскаяние и заставить его учинить самопроизвольное, искреннее признание, обнадеживая чистосердечно раскаивающемуся не только прощение, но и награждение, [тогда] как строптивым и непокорным Ея (императрицы. — Е.А.) воле, за утаение [же] малейшей вины — жестокое и примерное наказание, как за величайшее злодеяние» (187, 82–83). Это был типичный, характерный для сыска прием: действуя от имени верховной власти, следователи стремились запугать допрашиваемого. Само обращение на «ты» заведомо унижало честь дворянина. В серии вопросов, которые задавал Шешковский в 1792 г. Н.И. Новикову в Тайной канцелярии, вежливость в обращении (на «вы») выдержана только до тех вопросов, которые касаются «оскорбления чести Ея и.в.». Эти вопросы уже задаются с подчеркнутой грубостью, на «ты»: «Взятая в письмах твоих бумага, которая тебе показывала, чьею рукою писана и какой конец оная сохранилась у тебя(497, 454). Приемы следствия, примененные к Винскому, довольно банальные, ставили цель напугать ответчика, к которому тотчас применялся также другой, весьма распространенный прием: следователи говорили, что им и так, без допроса, все хорошо известно, что от ответчика требуется только признание вины. «Прибавлю еще, — сказал Терский, — что укрывательство с твоей стороны будет совершенно тщетным, ибо все твои деяния, до малейших, комиссии известны». После этого начался допрос (187, 82–83).

Так же допрашивали в 1774 г. Кильтфингера и других приближенных «принцессы Владимирской» — «княжны Таракановой». Им было сказано, что «обстоятельства их жизни уже известны следствию, следовательно, всякая ложь с их стороны будет бесполезна, и [что] все средства будут употреблены для узнания самых сокровеннейших тайн и поэтому лучше всего рассказать с полным откровением все, что им известно, это одно может доставить снисхождение и даже помилование» (441, 580 см. также 433, 51–50).

Вообще смысл допроса на начальной стадии во многом строился в расчете сбить допрашиваемого с толку, разрушить обдуманную им систему защиты, привести в замешательство, запутать. Винский вины своей не признал, и убедившийся в тщетности своих угроз Терский приказал писцу не записывать оправдательные ответы Винского. После этого обер-прокурор изменил тактику. Между ним и Винским произошел такой диалог: «Посему ты святой? Ась? — Святой, не святой, да не очень и грешен. — Ты еще и пошучиваешь… Я тебе говорил, что комиссии все твои дела известны. — Говорили, но я знаю, что нечему быть известным. — А как я разверну сию бумагу, тогда уж поздно будет. — А разверните. — О! Ты, брат, видно, хват — тебе смерть копейка — Смерти я не боюсь, а сказать напраслину не хочу. — Посмотрим (Понизив голос). Теперь пойди!» (177, 82–84).

Допускаю, что Винский не вел себя на допросе так спокойно и даже с вызовом, как он это описывает в мемуарах, но в приведенном отрывке хорошо видны приемы, к которым прибегали следователи при допросах. Учтем при этом, что в 1779 г. Россией правила гуманная Екатерина II, Винского обвиняли в хотя и важном преступлении — банковской афере, но все-таки это не оскорбление чести государыни или измена. Винский был дворянин, его, без особого на то именного указа, не могла тронуть палаческая рука, да и пытки тогда формально не существовали. Наконец, сам хамоватый Терский не был так страшен, как Шешковский, одно имя которого вызывало ужас у современников. Что же было с теми людьми, которые в другую эпоху — при Петре I — попадали в палату, где за столом сидел страшный князь Ромодановский или сам Петр I? Легенда гласит, что когда в 1724 г. к царю ввели Виллима Монса — разоблаченного любовника императрицы Екатерины, то этот мужественный человек, встретившись глазами с царем, упал в обморок от страха (665, 192).

В рассказе Еинского примечателен тот момент, когда Терский запрещает канцеляристу записывать явно невыгодные для следствия ответы Винского. Действительно, знакомство со следственными материалами показывает, что записи допросов в большинстве своем отличаются необыкновенной гладкостью и не содержат ничего, что противоречило бы замыслу следствия. Они никогда не фиксируют сколь-нибудь убедительных аргументов подследственных в их пользу, зато часто ограничиваются дежурной фразой отказа от признания вины: «Во всем том запирался». Из рассказа А.П. Бестужева уже после его возвращения из ссылки видно, как достигались «гладкость» и подозрительная простота записей допросов государственного преступника. После помилования Бестужев писал, что следователь по его делу 1758 г. Волков «многие ответы мои, служившие к моему оправданию, записать отрекался и их не принимал, а которые ответы бывало заблагорассудит записать и по многим спорам перечернивать, но те черновые ответы не давал мне читать, прочитывал только сам и давал мне подписывать, но не под всяким пунктом, но только внизу» (657, 313–314).

В промежутке между допросами ответчика следователи работали над документами, сопоставляли показания, внимательно читали взятые излома преступника письма, рассматривали пометы на полях, изучали в поисках криминала конспекты и иные записи. Все это делалось, чтобы в одних случаях действительно выявить истину, уточнить конкретные обстоятельства дела, а в других — найти какую-то зацепку в показаниях ответчика, использовать для этого малейшую обмолвку подследственного. В 1732 г. у арестованного Казанского митрополита Сильвестра изъяли все его бумаги. Особое внимание следователей привлекли пометы в тетради, где была записана история о белом клобуке во времена Древнего Рима — этой святыне православия. Из помет следовало, что Сильвестр недоволен запрещением Петра I носить клобук церковным иерархам. Однако Сильвестр отвечал, что помета эта «не к поношению чести государыни (имелась в виду Анна Ивановна. — Е.А.), ниже злобствуя, но токмо укоряя римлян». Если эту трактовку пометы следователи признали, то уж против «укорительных» пометок на тексте указа Петра I о монастырях Сильвестру сказать в свое оправдание было нечего, и в «роспросе» он покаялся: «Сделал то от неразумения своего, а не по злобе и не к поношению Ея и.в.», но этому оправданию уже не поверили (775, 344).

В наиболее важных делах следствие допрашивало ответчика (а иногда и свидетелей) по определенной схеме, по заранее составленным «вопросным пунктам». Возникали такие «вопросные пункты» на основе данных извета, изъятых у преступника документов, затем их пополняли вопросами, навеянными показаниями ответчика и других участников процесса. Все крупные политические дела не обходились без этих, подчас пространных списков вопросов. При ведении крупных политических дел «вопросные пункты» (или «пункты к допросу», «апробованные пункты», «генеральные пункты») составляли сами монархи или наиболее влиятельные при дворе люди. И по форме, и по существу вопросы имели заметный обличительный уклон, их авторы сразу же требовали от ответчика раскаяния, чистосердечного признания, а также подробностей о преступлении, о его целях, данных о сообщника. В делах же ординарных, «неважных» вопросные пункты составляли в Тайной канцелярии, и они во многом были трафаретны. С годами сложилась определенная канцелярская техника писания «вопросных пунктов». Каждый пункт, как записано в одной из рекомендаций следователям, «больше одного обстоятельства [дела] в себе не содержал», с тем чтобы допрашиваемый не путался и не вносил неясности в расследование или, как тогда писали, «дело с делом смешал» (596, 14–15). Надлежало следить, чтобы во время «роспроса» нельзя было сообщить допрашиваемому таких сведений, которые бы помогли ему усилить защиту, подготовиться к ответу на другие вопросы. «Роспрос» шел последовательно «от пункта к пункту», при необходимости прерывался, чтобы обновить, дополнить списки вопросов.

Так было в деле архиепископа Феодосия, попавшего в опалу в 1725 г. Он обвинялся в оскорблении чести Екатерины I, так как безобразно повел себя во дворце, потом отказался по приглашению государыни приехать на государев обед. Однако следствие не стало углубляться в подробности дела. Ушаков и Толстой, получившие прямое указание императрицы расправиться со строптивым иерархом, принялись собирать у его коллег по Синоду сведения о подозрительных суждениях Феодосия. Члены Синода взяли перья и припомнили многое из того, что говорил «неприличного» Феодосий. Позже в именном указе — приговоре по делу Феодосия было сказано, будто бы все эти убийственные для архиепископа показания — плод собственной инициативы иерархов церкви, от которых «по присяжной их верности… донесено, что он же, Феодосий, в разные времена, иным наедине, иным же и при собрании, с враждою явно произносил слова бесчестныя и укорительныя» о Екатерине и Петре. Затем, уже по этим доносам, были составлены «вопросные пункты» и архиепископа допросили по ним. Феодосий отвечал письменно — он писал ответы против каждого вопроса (572, 176–177, 201).

При допросе следователи стремились добиться точных, недвусмысленных ответов от обвиненного изветчиком человека. Для этого в ответе нередко воспроизводился сам вопрос (составленный зачастую на основе буквального повторения извета), интерпретированный либо как согласие, либо как отрицание ответчика. Так, ответы царевны Марфы, которую в 1698 г. лично допрашивал Петр I о связях с мятежными стрельцами, записаны были как бы в «зеркальном отражении» к извету, полученному следствием от постельницы Анны Клушиной. Если снять в тексте отрицательную частицу «не» и определение «никакой», а также исключить заключительную фразу из показаний Марфы, то остается собственно текст извета Клушиной на царевну. В расспросе Марфа «сказала: “У той же постельницы Анны она, царевна, стрелецкой челобитной никакой не принимывала и в карман к себе не кладывала, а Чубарова полку стрельчих сыскать ей, Анне, не приказывала, и письма с нею от себя никакого не посылывала, и стрельчихе отдавать не веливала… и таких слов ей, Анне, [то]-де письмо отдала она, царевна, ей поверя, будет-де про то письмо пронесется и тебя-де роспытают, а мне, опричь монастыря, ничего не будет, не говорила. Тем ее та Анна поклепала”» (163, 81; см. 325-2, 64–65). Как мы видим, письменные советы на «вопросные пункты» не отличались большим разнообразием и мало что давали для уточнения позиции ответчика, который на допросе, в сущности, говорил «да» или «нет».

Массовые следственные действия во время восстаний приводили к составлению единых, типовых вопросов, на которые отвечали десятки и сотни политических преступников. Так допрашивали стрельцов во время Стрелецкого розыска 1698 г. Вопросы к следствию по их делу были написаны самим Петром I, который их позже уточнял (197, 83). Опыт работы Секретной комиссии с тысячами пугачевцев, взятых в плен в середине июля 1774 г., побудил начальника комиссии генерала П.С. Потемкина пересмотреть утвержденную ранее систему допросов и выработать обобщенную инструкцию-вопросник, которую он сам составил и послал следователям. Каждому из взятых в плен пугачевцев задавали семь вопросов, целью которых было установить степень причастности человека к бунту, а также выявить истинные причины возвышения Пугачева (418-3, 397–398; 522, 21).

Письменные (собственноручные) ответы ответчик писал либо в своей камере — для этого ему выдавали обычно категорически запрещенные в заключении бумагу, перо и чернила, либо (чаще), сидя перед следователями, которые, несомненно, участвовали в составлении ответов, «выправляли» их. Часто ответы писали со слов ответчика и канцеляристы. Они располагали вопросы в левой части страницы, а ответы, как бы длинны они ни были, напротив вопросов — в правой части. Вначале составлялся черновой вариант ответов, который потом перебеляли. Именно беловой вариант ответчик закреплял своей подписью. Юлиана Менгден в 1742 г. подписалась: «В сем допросе сказала я самую сущую правду, ничего не угая, а ежели кем изобличена буду в противном случае, то подлежу Ея и.в. высочайшему и правосудному гневу» (410, 60, см. 719, 154).

В 1767 г. Арсений Мациевич не ограничился подписью, а сделал дополнение, подчеркивая то, что следователи умышленно не учли нечто при записи его показаний: «И в сем своем допросе он, Арсений, показал самую истинную правду, ничего не утаил, а естьли мало что утаил или кем в чем изобличен будет, то подвергает себя смертной казни, а притом объявляет, что архимандрит Антоний и вся братия Никольского Корельского монастыря пьяницы и донос на него, Арсения, для того делают, чтоб его выжить из монастыря, а им свободнее пить» (483, 332).

В документах «роспроса» встречаются такие выражения: «порядочно допрашивать», «увещевать», «устрашать». Это не эвфемизмы пытки, а лишь синоним морального давления следователей на допрашиваемого, которого они старались уговорить покаяться, припугнуть пыткой («распросить и пыткою постращать»), пригрозить в случае его молчания или «упрямства» страшным приговором. Под понятием «увещевать» можно понимать и ласковые уговоры, обращения к совести, чести преступника, и пространные беседы с позиции следования логике, здравому смыслу, и попытки переубедить с точки зрения веры. Были попытки вступить с подследственным в дискуссию (что особенно часто делали в процессах раскольников) и тем самым добиться цели. Наиболее частыми увещевателями выступали священники. Они «увещевали с прещением (угрозой. — Е.А.) Страшного суда Божия немалою клятвою», чтобы подследственный говорил правду и не стал виновником пытки невинных людей, как это и бывало в некоторых делах. Для верующего, совестливого человека, знающего за собой преступление, это увещевание становилось тяжким испытанием, но многие, страшась мучений, были готовы пренебречь увещеванием и отправить другого на пытку. В истории 1755 г. с помещицей Марией Зотовой так и произошло. После увещевания она по-прежнему отрицала свою вину (это было дело о подлоге), при ней пытали ее дворовых. В итоге Зотова, не дойдя до своей пытки, признала вину, и «тяжкие истязания пытками, к которым помянутая вдова Зотова чрез тот свой подлог привлекла неповинных» привели ее к более суровому наказанию, чем предполагалось поначалу (270, 144–145).

В июле 1790 г. при разборе дела Радищева в Палате уголовного суда Петербургской губернии после ответов подсудимого на вопросы судьи постановили подвергнуть Радищева (в своем присутствии) «увещанию священническому». Эго была, в сущности, процедура открытой, публичной исповеди, на которой священник увещевал подсудимого сказать правду. Таким образом судьи пытались выяснить, действительно ли при написании своей книги Радищев не имел иного намерения, как «быть известному между сочинителями остроумным» (так он первоначально показал о причинах издания «Путешествия») и что у него не было сообщников». После ритуала исповеди Радищева принудили написать расписку в подтверждение сказанных «по увещанию священническому» слов с припиской канцеляриста об имени увещевавшего священника (130, 216).

При увещевании священнику категорически запрещалось узнавать, в чем же суть самого дела, из-за которого упорствует в непризнании своей вины его духовный сын. Вовремя расследования дела Иоганны Петровой и Елизаветы Вестейгарт было указано «допустить их веры пасторов, которые их також и девицу Лизбет увещавали накрепко, чтоб объявили истину, не скрывая ничего, только чтоб пасторам слов тех не говорили. Пастору Нациусу было предписано уговорить женщин сказать правду, но особо указано, «чтобы при увещании он о тех делах, о чем Вестенгард (изветчица. — Е.А.) доносит, их не выспрашивал» (56, 13 об.; 322, 553).

Когда арестованный в 1740 г. по делу Бирона А.П. Бестужев-Рюмин и его жена попросили прислать к ним священников (православного — мужу и пастора — жене), то охране предписали святым отцам «накрепко подтверждать, что ежели при том он, Бестужев или же она, жена его, о каких до государства каким-либо образом касающихся делах, что говорили, то б они то по должности тотчас объявили, как то по указам всегда надлежит» (462, 179). А указ такой был широко известен — 17 мая 1722 г., когда Синод обязал священников под угрозой жестоких наказаний раскрывать тайну исповеди. Эго они в течение двух с половиной веков и делали. И правители, и сама церковь относились к этому кощунству абсолютно спокойно, как к рутине. Екатерина II была огорчена, когда узнала, что умершая 4 декабря 1774 г. самозванка («Тараканова») в исповеди священнику «ни в чем не созналась, хотя впрочем искренно раскаивалась в том, что с самой молодости жила в нечистоте тела» (640, 443). Так она унесла с собой в могилу тайну своего самозванства, не открыв ее даже на пороге смерти. Возможно, если бы она сразу после исповеди не умерла, то ее бы допрашивали и дальше, уже используя в допросах те факты, о которых она говорила священнику.

Назад Дальше